, ни даже к Биллу, который занят сейчас своим следующим пациентом. Ричард один в Паблик-гарден. Один у себя дома. Один со своим БАС. И его вдруг охватывает совершеннейший ужас.
Ричард едва может дышать, но душит его страх, а не БАС. Кажется, будто с каждым вдохом ужас крепчает, словно кровь переносит теперь панику вместо кислорода. Страх заключает все тело в тиски, а легкие в клетку, еще более парализующую, чем болезнь, и Ричард не может двинуться с места. Втягивает маленькими глоточками острый воздух. Надо продолжать идти, если он все-таки хочет добраться до скамейки. Ричард находит слова, чтобы себя подбодрить, ставит перед собой определенную задачу. Не останавливаться. Он делает мелкие шажки, часто дышит, не сводя глаз со скамейки, а приблизившись к ней, наклоняется вперед, запрещая своим ногам останавливаться. Либо пан, либо пропал. Не. Останавливаться. Не. Останавливаться.
Еще два неверных шага — и он валится на скамью лицом вниз. Правая щека, плечо и бедро уже начали болезненно пульсировать. К утру выступят синяки, их происхождение придется объяснять Биллу. Выпрямившись, Ричард с победным видом усаживается, вот только победителем себя совсем не чувствует. Панический страх разом схлынул, оставив его растревоженным, выжатым как лимон. Можно счесть это предостережением. Он оглядывается на парковую дорожку, которую смог одолеть, и смотрит дальше, за ворота. Чуть больше трех кварталов — долгий путь домой. Столько шагов, что и не сосчитать. Слишком много шагов, и точка.
В худшем случае он проведет ближайшие два часа на этой скамейке. Мелани позвонит в 13:30 и заберет его отсюда. Но он надеется на лучшее развитие событий. Всегда таким был. Немного отдохнет — и, Бог даст, наберется сил в ногах и смелости проделать обратный путь самостоятельно.
Парк в это время года выглядит идиллически. Ричард замечает парочку уток в пруду, но ни прогулочных лодок-лебедей, ни самих лебедей уже нет, не сезон. Туристов тоже нет. Мимо него проходят лишь бостонцы: молодой человек азиатской внешности, похоже студент, тащит на спине рюкзак больше себя по размеру; женщина в кроссовках и объемном черном зимнем пальто несет большой черный зонт, вперив взгляд в землю, — Ричард озадаченно поднимает глаза к чистому голубому небу, — бизнес-леди шагает, держа двумя пальцами прозрачный пластиковый чехол с одеждой из химчистки, на зимнем ветру он развевается, точно парус, за ее спиной, сумочка подпрыгивает на бедре, каблуки ударяют по земле в ускоренном темпе, — видимо, куда-то опаздывает; приземистый итальянец с выпирающим животом болтает по телефону с сильным бостонским акцентом, важно ступая в дорогих на вид кожаных туфлях.
Большинство прохожих идут поодиночке: каменные лица, белые провода, свисающие из ушей, — ни дать ни взять роботы, подпитываемые приборами, которые они держат в руках. На него никто не смотрит. Не то чтобы смотрели и отводили взгляд. Его просто-напросто не замечают. Он часть городского пейзажа, столь же непримечательный, как и скамейка, на которой сидит.
На деревянное сиденье нахально вспархивает воробей и наклоняет головку то в одну сторону, то в другую. Они с Ричардом встречаются взглядами, и воробей спрыгивает на землю. Склевывает там что-то и улетает.
Все живое пребывает в движении, направляется куда-то, разговаривает, идет, клюет, летит, чем-то занимается. Жизнь не статична. В нем же с каждым днем все понемногу останавливается, закрывается, отключается. Чуть меньше движения. Чуть меньше жизни. Он превращается в двухмерный натюрморт, неумолимо соскальзывая в иное измерение больных и умирающих.
Мимо проходит женщина. Чем-то она напоминает ему Карину двадцатилетней давности. Ее длинные волосы и тот лиловый шарфик. С Кариной он познакомился на мастер-классе Шермана Лейпера по исполнительской технике. Хотя Ричард обратил на нее внимание в первый же день, прошла добрая часть семестра, прежде чем он решился заговорить с ней. У него, новоявленного выпускника государственной средней школы в Нью-Гэмпшире, еще не было опыта общения с девушками. Его отец постоянно ставил под сомнение мужскую состоятельность сына-подростка откровенными издевками и бормотанием под нос уничижительных замечаний. В доме и городе, где всем заправляли ярые любители спорта, парень, любящий стучать по клавишам, считался слюнтяем и его решительно отправляли «в отстой». Уже забракованный отцом, братьями и одноклассниками, он меньше всего хотел, чтобы его отвергла еще и Дженни, Стейси или какая-нибудь другая симпатичная девчонка, к которой он неровно дышал. Взамен он переносил глубоко личные переживания, чувство тоски и неразделенной любви на свою игру. Он посвящал все внимание фортепиано, а не девушкам и оградил свое юное сердце от боли, вызванной осуждением за то, что он странный, неправильный и недостаточно хороший, притворяясь, что ему нет дела до чужого мнения.
В Кёртисе главенствовала музыка, а не спорт, и девушек влекло к музыке, даже лучше того — к музыкантам. Точно зернышко, пребывавшее в ожидании питательной почвы и света, уверенность Ричарда в обращении с девушками расцвела в Кёртисе пышным цветом.
В тот первый день занятий по исполнительской технике на Карине был лавандовый шарфик; она повязала им свои длинные темно-русые волосы. Ричард помнит ее большие зеленые глаза и бледное лицо, пухлую нижнюю губку, на которую он то и дело посматривал, отвлекаясь от лекции и грезя о ее мягкости во время поцелуя. Потом Карину вызвал Шерман Лейпер, и она заговорила. Ричард уже забыл вопрос, но все еще помнит, как звучал ее ответ: с польским акцентом, на изумительно прелестном ломаном английском. Ричард сидел там плененный, зачарованный, возбужденный, ревнующий — ведь она говорила не с ним. В ее голосе Ричарду чудилась мелодия из экзотических звуков и модуляций, песня, которую ему хотелось выучить.
Он любил мелодию ее голоса, но в конечном счете влюбился в ее бесстрашие: она в восемнадцать лет оставила родину, семью, родной язык — все, что ей было знакомо. Хотя его история была не столь драматична, он чувствовал между ними некоторое сходство. Их объединяла независимость, ощущение, что им некуда возвращаться, что их спасет музыка, что все зависит от их учебы здесь. Кёртис знаменовал для Ричарда путь к свободе и самореализации, и он обнаружил, что Карина следует тем же путем, идет с ним рядом нога в ногу, держа его за руку и улыбаясь. Общая страсть к исполнению Шопена и Шумана перетекла во взаимную страсть друг к другу. Их отношения в Кёртисе были бурными и эмоциональными, а все дни и все ночи заполнены лекциями, уроками, практическими занятиями и сексом.
Ричард вздыхает, когда из темных уголков сознания поднимаются горькие воспоминания, набирая предельную четкость. Он удивлен, что они так долго не пробивались наружу. Ему тяжело предаваться этим старым, счастливым воспоминаниям о Карине, оттого что в них врываются другие, ужасные картины, властно требующие такого же внимания. В горе и в радости. Горе и радость — нерастворимые элементы, простые числа, масло и вода. Его хорошие и дурные воспоминания о Карине не смешиваются, не уравновешивают, не нейтрализуют и не исключают друг друга, те и другие остаются с ним, и они идеально сохранились.
Перед глазами проигрываются видео из его банка памяти — их первый совместный кофе в студенческом холле, первый секс, последний секс; он смотрит, как она играет на фортепиано, или, так точнее сказать, чувствует, как она играет на фортепиано; любовь в ее зеленых глазах, когда он выступил с Кливлендским оркестром, это был его первый большой успех; ненависть в ее зеленых глазах за обеденным столом после их переезда в Бостон; утро того дня, когда родилась Грейс; операция Карины; день, когда все, во что он верил, пошло прахом, — и его переполняет слишком много эмоций. Он счастлив, влюблен, предан, раздавлен, охвачен похотью, отвращением, гневом, сожалением. Чтобы выпустить их из себя, ему надо бы посмеяться, поплакать или поорать, а может, и все сразу, что не составило бы проблем, будь он дома, а не на скамье в городском парке. Проходящие мимо люди подумают, что он спятил. Он и чувствует себя малость спятившим.
Ему нужно выбросить Карину из головы. Сейчас он пойдет домой. Ходьба потребует напряжения всех его умственных сил.
Ричард стоит рядом со статуей Джорджа Вашингтона, когда слабительное вдруг начинает действовать. Толстый кишечник сводит мощнейшей судорогой, вслед за чем внутри возникает ощущение сильнейшего давления: пятидневный товарняк несется на всех парах к платформе, вот прямо сейчас. Боль и страх не сдержаться пригвождают Ричарда к месту, не давая двигаться. Но двигаться надо. Он в трех кварталах от дома.
Несколько шагов вперед — и от прикосновения холодного воздуха к покрывшемуся испариной лбу Ричарду кажется, что его бросило в холодный пот и мутит, точно он на грани обморока. Он не успеет. Должен успеть. Вспоминает свой девиз. Не останавливаться. Застоявшиеся в течение пяти дней отходы пришли теперь в движение и настаивают на эвакуации. Он с таким трудом передвигает ногами и одновременно удерживает все это в себе, что у него на глазах выступают слезы. Не. Останавливаться. Не. Останавливаться.
Исключительно силой воли и каким-то чудом он добирается до парадного крыльца своего дома. Позыв к испражнению звучит теперь просто оглушающе, из-за форсированной перистальтики фекалии и вода бурлят внутри, давя на нижний клапан. Невтерпеж.
Прижав подбородок к груди, Ричард из последних сил произносит так громко, как только может:
— Активировать управление голосом. Позвонить Беверли Хаффманс.
Телефон звонит, и звонит, и звонит, и звонит.
— Здравствуйте, вы позвонили Беверли Хаффманс. Пожалуйста, оставьте сообщение после звукового сигнала.
— Беверли, это Ричард Эванс, ваш сосед. Я у входной двери внизу. Вы дома? Откройте дверь, если получите это сообщение. Пожалуйста. Мне нужно войти. Завершить звонок.
Черт. Куда она подевалась? Он нажимает дверной звонок подбородком. Никто не отвечает. Не в состоянии придумать ничего другого, он пробует набрать номер повторно. Телефон звонит один раз и переключается на автоответчик.