Каждое мгновение! — страница 28 из 85

— Да, издалека, Сибилла, вы правы…

— О, дарагой. Зови меня на «ты». Говори: — ты, Сибилла. У нас так не принято — называть друг друга во множественном числе. Друг один, это он. Понимаешь? Ты — друг, он — друг или брат.

Коршак смутно слышал, что она говорила, понимал только, что говорит она что-то хорошее, для него.

Но все-таки что-то нужно было делать — он не умел не делать ничего, просто ждать, чем все кончится. Так еще не бывало с ним ни на «Памяти Крыма», ни на тралении, ни на берегу, ни в питье, ни в ссоре. Коршак стал подниматься. И Сибилла придержала его за запястье.

— Возьми себя в руки, мальчик. Ты ведь даже не найдешь, где все это происходит. Я многое знаю здесь, но и я не смогу сейчас найти твоего друга… Много комнат… Много телефонов… Садись, дурачок. Будем ждать. Это не долго. Просто ему скажут несколько фраз, улыбнутся, и он уйдет.

Она вдруг замолчала и стала смотреть в сторону буфетной стойки. Там что-то изменилось в обстановке — изменился микроклимат очереди.

— Теперь спокойно и внимательно гляди туда, — сказала Сибилла. — Автор проекта здесь. Видишь взрослую даму в черном?

Оживленная, вальяжная очередь вдруг словно потускнела. Слева в группе строгих подтянутых мужчин стояла женщина в черном. На ней было черное в меру декольтированное платье, с кружевами по вороту, длинные рукава платья обтягивали тонкие красивые руки до самых узких запястий, и туфли на ней были строгие и изящные, но тоже черные. В высоко зачесанных седеющих волосах — серебряный гребень. Это было единственным в ее облике неожиданным, оно придавало всей ее фигуре какую-то обдуманную законченную полуофициальность. Как расстегнутый воротничок на сержанте, как сдвинутая на затылок и немного набекрень фуражка на Феликсе — в такие минуты с ним можно было говорить о любом предмете, и можно было осторожно пошутить.

Несмотря на свое состояние, Коршак видел эти подробности и думал о них — это уже сделалось его второй натурой: видеть, видеть все…

Женщина в черном что-то негромко, с полуулыбкой на бледном сухощавом лице говорила мужчинам и было такое впечатление, словно все они сейчас по знаку женщины в черном двинутся куда-то процессией… Прислушивались к словам женщины в черном остальные, в очереди, и только одна очень хорошенькая, очень холеная девица в джинсах, не доходящих гачами до щиколоток, в вязаной кофте с нашитыми на локти кожаными заплатами, щебетала с буфетчицей. Коршак видел их всех так, словно на всю эту группу был направлен свет юпитеров, а остальное — зал, буфет с кофеварочной машиной, с полками, заставленными разномастными бутылками, блоками заграничных сигарет, коробками с жевательной резинкой, в зеркалах и потолок мореного дуба — все это было погружено во мглу, хотя на самом деле горели на стенах бра и светились в несколько огней мягким светом люстры.

— Вот все и произошло, малыш, — тихо проговорила Сибилла. — Видишь, как быстро! Теперь будем ждать его. Он сейчас должен появиться. Влево, влево смотри, если он не забыл про тебя…

— Что я должен делать, Сибилла?

— Ничего… Вот он. Иди встречай…

Коршак поднялся и пошел на бледное, осунувшееся, еще более отекшее, но спокойное лицо Сергеича. Сергеич медленно двигался по проходу, оглядывая зал. Наконец, он увидел Коршака, увидел за ним женщину в черном: Коршак догадался об этом по направлению взгляда Сергеича. Потом Сергеич снова стал смотреть Коршаку в лицо.

— Вы, Коршак, действительно попались мне навстречу с полными ведрами, — сказал он. — Идемте, показывайте вашу якорную стоянку, я хочу выпить с вами коньяку.

Они миновали при их приближении замолчавшую женщину в черном и ее молчаливых спутников. И о том, что выразили их лица, какое движение прошло по ним — по каждому свое, — сколько выказалось на них, Коршак написал потом целую главу, и мог писать еще, все черпая и черпая отсюда — из этого своего наблюдения. Он помнил, как напряглась мягкая теплая рука Сергеича на его предплечье, где она лежала…

Сибиллы за столиком не было. Остался только прибор ее — пустая чашечка для кофе, порожняя рюмка, сахарная обертка и тарелочка с недоеденным бутербродом.

— Так о чем мы с вами говорили, Коршак?

— Вы говорили о земле, которая есть у каждого, — тихо сказал Коршак.

— Да… Да… О земле… Мы говорили о земле. Никогда не предавайте ее, Коршак. Никогда… Это значит — предать самого себя. Она не простит.

Неожиданно Сергеич поднялся. Он сделал это так резко, что качнул столик, и шагнул было в сторону, но остановился, обернувшись к Коршаку.

— Простите, Коршак… Я должен… Мне крайне нужно сейчас…

Он махнул рукой и пошел, не договорив.


Изо всех трудно прожитых в жизни минут минуты ожидания в аэропорту вылета оказались для Коршака самыми трудными. Самолет, на котором он должен был лететь и на который взял билет сразу же по прилету, еще не позвонив Сергеичу, уходил в пять тридцать утра. Регистрация, посадка — все это могло начаться не раньше трех часов ночи, а из такси Коршак вылез без пяти минут двенадцать.

Несколько раз он подходил к телефону-автомату, опускал монетку, набирал несколько цифр знакомого номера, и — вешал трубку: поздно. Было очень поздно. Но и не позвонить было нельзя — Сергеич мог подумать, что и Коршак исчез «со смыслом»: что, мол, теперь ждать от старика? Бо́льшую муку, чем сознание этого, трудно было бы придумать.

Коршак маялся в прокисшем, отсыревшем, переполненном спящими и дремлющими людьми здании, выходил в мокрую московскую — нет, уже не московскую, уже на пути к бухте Березовская — ночь. Москва осталась позади с ее бесстрастными огнями, с женщиною в черном у буфета, с растворившейся в небытие, словно ее и не было никогда, Сибиллой. Только Сергеич не отдалялся — тут он был, рядом, только словно за стеклянной стенкой — кричи не кричи — не услышит и не поймет ни слова.

И неожиданно нашелся выход. Еще оставались деньги, которые брал у Феликса. Коршак сунул руку в задний карман брюк и выгреб их оттуда горстью. Рублей полтораста — не меньше. Теперь они нужны были только на одно дело, а едва пересечет самолет прибрежную полосу — можно жить совсем без них.

Водители такси группкой стояли возле головной в очереди машины. Коршак пошел вдоль строя автомобилей с яркими зелеными огоньками. В одной из них дремал пожилой водитель, надвинув форменную шестиклинку на глаза, Коршак постучал пальцем по стеклу.

— Отец, есть просьба… — сказал он громко.

— Очередь, — ответил таксист, вновь откидывая голову и закрывая глаза. — Иди вперед, хозяин. Очередь у нас.

— У меня особенная просьба. Отвезите письмо. Я буду ждать здесь. Письмо по адресу…

Водитель проснулся окончательно.

Все киоски Союзпечати были закрыты. Коршак взял в почтовом отделении конверт и несколько телеграфных бланков и написал на них:

«Дорогой Сергеич! Я прилетал всего на несколько часов. И когда я звонил Вам вчера вечером — я никого не провожал, я только что тогда прилетел. «Память Крыма» клеит прохудившиеся топливные танки в бухте, Березовская она называется, на восточном побережье. Я должен теперь успеть к отходу. Я рад, что увидел Вас, Сергеич. Берегите, берегите себя. А расстояние — вздор. Ваш Коршак».

Надписал адрес и вернулся к таксисту, тот ждал, готовый в путь.

— Вы сами что — не поедете?

— Нет. Я буду ждать вас здесь, у этого входа. Вот деньги. Просто опустите в почтовый ящик в подъезде. Он есть там — один на всех, но разделен по каждой квартире.


Несколько десятков машин пришло, высадив поздних седоков, и ушло, увозя других людей. Объявили, регистрацию. Потом снова объявили регистрацию и оформление багажа. Потом радио сообщило, что регистрация заканчивается. И в тот момент, когда хриплые динамики позвали к стойке регистрации пассажира Коршака, улетающего на побережье, вернулся посланец.


Свердловск… Новосибирск… Что-то еще — проспал и очнулся уже на посадке. Омск… Стоянка, смена самолета… Могочи… Магдагачи… Посадки и взлеты, толчея в буфетах, ветер на летном поле. И накатывало вместе с ветром и нарастающим светом родное небо и родное пространство. Не расстояние, пространство, запах родного простора, и оставляла нервная напряженность: почувствовал, как ноют мышцы и болят челюсти от испытанного напряжения. Появилась обыкновенная человеческая усталость. А за час до последней посадки уснул так глубоко, так полно, что стюардессе пришлось его будить в пустом и остывшем уже фюзеляже самолета.

— Мы только взошли, и пошел пароход.

О милая, бедная мама.

А он надсмея-а-ался, увы-ы-ы, надо мной…

О сколько позо-о-ра и срам-а-аа, —

нарочито фальшиво пропел Феликс несколько строчек из старой нэпмановской песни при виде Коршака и без паузы перешел на серьезное:

— Отдать носовой, боцман. Машина, малый назад… Дед, самый малый. Пусть отожмет от пирса. Лево на борт.

И когда от изъеденного бортами траулеров, водорослями, морской солью и прибоем бревенчатого пирса отделила ржавый борт «Памяти Крыма» полоса грязной, пополам с опилками, нефтью, обрывками сетей вода бухты, он сказал:

— Ты опоздал на семь с половиной минут… Как там погодка в столице? Штормит?

— Трудная погода там, — ответил Коршак. — С непривычки трудная…

* * *

По очень пологой параболе подкатывал поезд к станции. Необычно он устроен был, этот город. Слева по ходу поезда за десятками широких и узких улиц и улочек, за жилыми кварталами, за высокими зданиями трестов и управлений существовала другая широкая дорога в него и из него — там текла Большая река. Как раз напротив вокзала река эта вдавалась в берег на большую, чем в любом другом месте, глубину. И здесь как раз был центр города. От времени, от перестроек и перепланировок центр уплотнился, полез вверх, в высоту, нагромождая этажи, выставляя здания на высоком скалистом берегу над Большой рекой. Три равновысоких холма центра связывались строго параллельными улицами и только одна из них — средняя — не имела ни начала, ни конца. Здесь она шла с севера на юг. Но за городом, пересекая реку по дну, она устремилась строго на запад. И бежала и бежала, вливаясь в попутные города и поселки, становясь их центральной улицей, залезала под тяжесть асфальта и бетона, потом снова вырывалась на простор, подкатывалась к горным хребтам и огибала озера, вилась вдоль Байкала, прерываясь время от времени реками, но, возобновляясь снова как раз напротив того места, где остановилась, н