о уже на другом берегу, точно переходя реки эти по дну. Она прошивала Урал, разрезала надвое крупные уральские города, пробивала Садовое кольцо столицы навылет и снова устремлялась на запад, и растворялась уже где-то за границей государства. Может быть, и там она не разбивалась на множество различных дорог, а все так же самостоятельным своим существом пересекала всю Европу до последнего метра. Но этого никто не знал и никто не задавался целью узнать.
А на востоке эта улица останавливала свой бег в Заливе Петра Великого, упершись в высокий борт тридцатитысячетонного пассажирского лайнера (когда Коршак с Марией садились в поезд — лайнер только что ошвартовался).
— Ну, вот мы с тобой и дома. Это наш с тобой город, и здесь будет наш дом.
— У нас был свой дом, — негромко отозвалась Мария. — Но ты не захотел жить там. На острове.
— Ты должна понять меня, — Коршак обнял жену за плечи и прижал ее к себе. — Я обязан создать своими руками свой дом. Построить его по бревнышку. Такой же дом, как был у Хозяйки. У нас будут дети. И они тоже станут жить в этом доме. А на острове мы были в гостях. И ты, и я.
Они оставили вещи в камере хранения. И совсем налегке отправились в город. Коршак показал Марии улицу, идущую вдоль всей страны. Они остановились на сыром асфальте, на углу возле обшарпанной афишной тумбы.
— Вот эта улица идет в Москву? — спросила Мария. — Но тут же река, а мост только железнодорожный. Для поезда.
Мертвое, каменное спокойствие земли под асфальтом. Точно многое помнила она, эта дорога, и многое знала наперед, и позволяла человеку самому думать о пройденном, о том, что ему предстоит пройти. Ничто человеческое уже не могло ее удивить — ни горе, ни радость, ни встречи, ни разлуки. Она могла соединить людей и государства, и могла так же окончательно развести их в разные стороны. И то и другое зависело только от них самих.
Город изменился. И только клочок набережной, где стоял дом Хозяйки, — несколько десятков квадратных метров — остался нетронутым, точно застрахованным от времени. И дом еще был крепок и хорошо обжит. Во дворе под лоскутками толя горбился изношенный зеленый «Москвичонок», в сараюшке хрюкали свиньи, а через весь двор были протянуты веревки и на них сушились, чуть закоробев на утреннем морозце, пеленки и детская одежда. Наверное, в доме было много пацанов — штаны их сушились здесь, наволочки и простыни, и дом посверкивал окнами на зарю и отливал стальным глубинным цветом стекол со стороны Большой реки. А дверь в угловую комнату, где он жил когда-то — сначала с матерью, а потом один, через которую ходил к реке и на завод — была забита, крылечко разобрано — здесь жили одной семьей, не выделяя никого, и пользовались общим ходом через веранду, застекленную тоже, заставленную бочками и ломаной мебелью — это виделось сквозь незакрытую наружную дверь. Этой веранды раньше не было. Ее построили новые хозяева.
— Вот здесь жила Хозяйка, а это окно мое. Оттуда хорошо видно всю Большую реку и косогор, и левый берег…
— Здесь все занято, — отозвалась Мария. — Надо искать в другом месте…
Коршак сначала не понял, что она говорит. Но потом до него дошло: Мария воспринимает этот дом просто как прошлое, оставленное жилье. И, наверное, она была права…
Комнату они сняли к вечеру уже — в рабочем городке у вокзала.
Спустя три года Коршак с Марией снова поехали на побережье. На старое место. Место это нашли, нашли почерневшие колышки от палатки и жерди на косогоре, иссушенные солнцем. Жерди еще годились. Но вещей не было. Никто ничего не разграбил. Просто был еще один тайфун. И все размыло. Коршак нашел помятую канистру. Она проржавела, и керосин вытек. Снасти превратились в моток перепутавшихся капроновых нитей. И «Беда» дотлевала на песке. Торчал наружу ее поседевший от соли и песка когда-то смоленый борт. Но все такими же были солнце, и море, и тишина вокруг, и сопки, словцо летящие куда-то.
И Коршак упрямо поставил палатку на то же место и упрямо пытался восстановить все, как было прежде — в тот раз. И все же «по-прежнему» не получалось. Может, нужно было повторить все с самого начала — начать с порта, с поисков. Ловить машину, потом перетаскивать груз сюда? Но это смешно. И приехали они теперь на такси, и палатка была польская, двойная, с прихожей и крыльцом, и посуды, и одежды было достаточно, и даже была резиновая лодка с баллоном сжатого воздуха. Он уже мог все это приобрести.
Все вроде бы повторялось, кроме одного — кроме Марии. Ему показалось тогда, что она грустит о прошлом. Но он приехал сюда и работать. И работал, вставая на заре. Они выбрали хорошее место — здесь солнце всходило во впадине, меж горбами далекого мощного хребта. И оно раньше, чем на всем видимом побережье, появлялось здесь. И потом солнце медленно, набирая яростную силу, перекатывалось через все небо, испепеляя его, обесцвечивая воду, когда было в зените, и делая ее нестерпимо зеленой и вязкой, когда скатывалось к горизонту по ту сторону пролива. И до самой последней секунды своей над землею оно жило здесь, у них. В палатке все плавилось от оранжевого пламени, а теплый вечерний ветер ласкал кожу, уставшую от света за двенадцать часов чистого дня.
…Утопая по щиколотку в песке, Коршак подошел к Марии. Она сидела, подогнув колени и опершись на одну руку. Коршак сел рядом, обнимая ее за плечи и дивясь тому, что, несмотря на такое солнце, плечи ее прохладны и свежи. Она как-то нехотя отозвалась на его движение.
— Тебе скучно здесь? — тихо спросил он, трогая губами ее ухо.
— Нет, — проговорила Мария. — Почему я должна скучать?
— Я понимаю. Нельзя повторить пройденное. И я напрасно это затеял. Надо было приехать сюда просто так, не за повторением. А просто так. Верно?
— Не знаю.
— Еще немного я поработаю, и мы с тобой поедем в Находку. Я там много раз бывал. Это очень красивый город. И самый красивый порт. Я не знаю другого такого. Там сотни кораблей из разных стран. Они стоят на рейде, и дымка так лежит на заливе, что обычные лесовозы кажутся кораблями капитана Кука. А на самом верху перевала, на самом горбе его, стоит шхуна. Настоящая шхуна — со всем такелажем и якорями. Там сделан ресторан. Но не в этом дело, а дело в том, что в хороший бинокль с мостика видно ее всю. Некоторое время, пока идешь малым ходом, и только с одного места, с одного курса. Если видишь всю «Надежду» — шхуну «Надеждой» назвали, — идешь правильно…
— Подожди, — сказала Мария. — Видишь?
Она подняла вытянутую хрупкую руку, сложив ладонь лодочкой. В ее руке был песок, и песок этот медленно сыпался сквозь пальцы, стекая тоненькой струйкой, как в песочных часах.
— Видишь?
Когда песок вытек весь, она показала ему открытую ладонь.
— Нет его — все…
— Я не понимаю тебя, Мария, — тихо проговорил он.
— Смотри.
Мария снова зачерпнула песку и снова вытянула руку. Но на этот раз она не стала ждать, пока песок вытечет весь, а расслабила пальцы и медленно опустила руку.
— Вот так и ты от меня уходишь, и я ничего не могу. Как ни стараюсь, я не могу тебя удержать…
И уже в палатке Мария как бы продолжила свою мысль:
— Я ничего не понимаю в твоей жизни. Какие-то Сергеичи, Степановы, Феликсы, какие-то исчезновения. И неизвестно, когда ты вернешься. И зачем ты исчезаешь, что тебя мучает. Может быть, и женщины?
— Нет, — перебил Коршак, — женщин нет.
— Тогда скажи, зачем тебе все эти странные люди-привидения? Их нет, но они есть. Иногда мне кажется — ты болен. А я не знаю, как тебя вылечить. Что делать. Пойми же, ведь я женщина. Я до тебя и не была женщиной. Ты сотворил меня женщиной. Но я прихожу домой — и боюсь войти: я заболеваю тоже, порой в подъезде, мне кажется, стоят они — эти твои люди, и я начинаю бояться темноты.
— Но что же поделать с этим, Мария! Это моя жизнь.
— Это болезнь, болезнь это, пойми ты, ради бога! Ты мне нужен земной, здоровый, рядом. Ну, чего тебе не хватает? У тебя — я, Сережка! Хочешь — рожу дочку. Пусть не будет ничего — ни денег, ни книг, пусть нечего будет есть, но пусть уйдут эти люди твои. Господи, если бы я могла, я бы взяла тебя и спрятала. Ну, научи ты меня, как это сделать! Я ведь понимаю, я понимаю: это побережье, эти поездки — подачка… И страшные вещи, которые мы собираем с тобой по утрам на берегу. Мокрые, склизкие. Кто-то умер. Маска — на ней еще следы от человеческого лица. Она мне даже снилась во сне…
Коршак думал, что Мария заплачет. Но она не заплакала, только судорожно и прерывисто вздохнула.
Из всего, что она говорила, запомнились Сережка и маска. Он уже забыл о той маске — ее также унесло тайфуном или замыло песком теперь уже навсегда. Сережка и маска. Маска с чужого лица, с чужого истребителя. Однажды такое было — в южной части Японского моря.
…Стоял полный штиль, а «Память Крыма» только что выбрала свои дрифтерные сети, стрясли скумбрию в трюмы и потихоньку пошли на север. Стояла такая жара, что казалось, начинает тлеть палуба. И ребята — кто в чем, а чаще ни в чем — задыхались от жары, переползая вслед за крошечными тенями у надстройки, у тамбучины. Внизу и в кубриках вообще дышать было нечем. Феликс осторожно вел траулер, так, чтобы тени меньше перемещались, — измотались ребята, почти ничего не заработав за месяц. Пусть хоть отдышатся.
И откуда он взялся, проклятый! Он свалился с неба, сзади, и прошел чуть левее над морем далеко вперед. От рева сумасшедших турбин, от скорости истребителя, от того, что его серые, косые крылья почти зримо рассекали воздух на два пласта, море под ним вспенилось и задымилось, словно его вспороли изнутри каким-то гигантским ножом. И в то мгновение, когда кабина истребителя поравнялась с рубкой траулера, когда грохот и ударная волна качнули траулер, Коршак успел увидеть пилота — в шлеме и кислородной маске.
Истребитель еще уходил вперед строго по прямой, а Феликс жестяным голосом позвал:
— Маркони! Открытым текстом. Портофлоту. СРТ «Память Крыма». Атакован военным самолетом неизвестной принадлежности в море, свободном для судоходства. И наши координаты. Все время наши координаты…