— Живой. Ты чего? Твое впереди.
— Держи постоянные обороты, режим держи. Мощность потеряешь — не наберем. Иди в машину…
Но остановиться было почему-то страшно — ноги не останавливались. И Коршак некоторое время все еще шел рядом с Бронниковым, не видя, как тот усмехается — не впервые Степан идет перед ревущим напряженно на одной ноте грузовиком своего брата.
— Вот ведь — никак не придумает человечество две системы: свет для машины да лючины на сейнерах, чтобы их шторм не срывал. Ходи вот перед евонной мордой. Задавит еще, — Степка говорил молодым, легким голосом.
Коршак не ответил, и смысл сказанного едва дошел до его сознания. Ноги несли его по мокрому глубокому снегу, и собственная голова казалась ему легкой и маленькой. И все тело, кроме ног, ощущалось легким, словно опустошенным.
Наконец он замедлил шаги, отстал от Степана, и из снежной мглы выполз дышащий горячим маслом, содрогающийся от своей трудной целеустремленной работы «фантомас». Проползли с дрожащим светом подфарники, прошло мощное колесо, перемешивая снег с галькой. Коршак взялся за ручку двери, с трудом взгромоздил свое внезапно непослушное тело на подножку. Сквозь приопущенное стекло в двери он видел подсвеченные приборными лампочками недвижные колени Митюши и его руки, тяжело лежащие на баранке руля. В кабину он влез вместе со снегом на шапке и на куртке, и только тут понял, что так делать нельзя, открыл было дверь, но Митюша, не поворачиваясь к нему, проговорил:
— В окошко стряхни, не вылазь.
Потом, когда Коршак затих на сиденье, спросил:
— Ноги промочил?
— Немного есть.
— Разувайся, я сейчас включу отопитель, пристрой ноги под горячий воздух — что там у тебя — портянки, носки?.. Пусть сохнут.
— Носки… — сказал Коршак.
— Значит, носки. За спинкой сиденья у тебя есть резиновые сапоги, и портянки есть. Достань.
Коршак повернулся отодвинуть спинку.
— Ты что — не знаешь? Приподыми ее вверх, так. Теперь словно патефон открываешь. Вот. Нашел?
— Нашел.
— Они на любую лапу. Сорок-последний растянутый. Портянки там. В сапоге ищи. Там портянки?
— Да, есть. Шерстяные, кажется.
— На том стоим — чистая английская шерсть.
Из отопителя на ноги потек горячий воздух, под ступнями вибрировала теплая тонкая сталь полика кабины. Неизъяснимое наслаждение, радость ощущения покоя и тепла медленно заполняли все существо Коршака. Не хотелось думать о том, что скоро снова предстоит вылезать в снег. Время от времени, несмотря на то, что все три моста грузовика были включены, колеса пробуксовывали чуть-чуть, может быть, на пол-оборота, видимо, под снегом оказывался зыбун, а не галька, машину трясло, она зарывалась чуть не до ступиц, двигатель взвывал, а Митюша нервно шевелил пальцами на руле…
— Чистая английская шерсть, — неожиданно произнес он. Только что ЗИЛ трясло несколько секунд и корму его дважды повело в сторону. — Бывшая батина гимнастерка. Он ведь здесь служил. Всю войну. Он, как Степка, всю жизнь свою тут провел. И потонул тут. Прямо где-то тут — в шторм попали всей бригадой. На кунгасе шли за «жучком». Буксир оборвало. Да если ты на самом деле рыбак — должен знать: в газетах о том писали. И в центральной печати. «Жучок» унесло в океан — восемьдесят суток они там лед обкалывали, сапоги свои ели и пили морскую воду, а пришли сами — выбросились в Очёнской губе на камни. До-олжен знать. Катер назывался «Дербент». Он и теперь еще ходит. И старшой на нем — все тот же, Костя. Костя Денежкин. А рыбачки наши — тю-тю, Один кунгас прибило к Сомовскому. Целый кунгас — ты его видел, а плавать на нем никто не хочет…
Митюша помолчал. И с усмешкой добавил:
— Хотя о кунгасе не писали — о Денежкине, когда он сам вернулся, писали. А о кунгасе нет. Я и фамилию «писателя» того запомнил — Альберт Ружейный. Костя по домам ходил, собирал все газеты эти со статьей, потом пьяный напился и жег их на площади перед заводоуправлением. По одной. Да разве все их сожжешь? Их по стране миллион, наверное, было. Письма Костя аж из Кушки получал поначалу. Какой он мужественный, как сумел всех людей на катере сохранить. Тогда такой же снег пер. Только с ветром. Здесь он у нас «гиляк» называется, ветер такой.
А на кунгасе пять душ было. Я — что! Я понимаю — в столичной газете о таком не напечатают. Те, кто печатает их — газеты эти, они ж ни батю нашего, ни рыбачков иже с ним в глаза не видели. А Костя живой — фотография — улыбается. Может, так и надо? Может, я это тебе излагаю в подобном свете оттого, что на, кунгасе наш батя оказался. И коли кто иной — я бы не усомнился?
— Да нет, Митюша, прав ты, и Денежкин прав — страшно подумать, что пережили они там в кунгасе.
— Я тоже считаю — прав я.
Митюша говорил. Около двух часов он уже сидел за рулем, не отрывая глаз сначала от мерно покачивающейся спины Коршака, сейчас вот от спины своего брата. Расстояние, которое пульсировало между силуэтом черной пробки на радиаторе «фантомаса» и покачивающейся спиной идущего впереди человека, его тускло поблескивающих сапог — метров семь. При таких оборотах попались под колеса твердое — секунда, другая — и не успеешь не то что остановить многотонную махину — подумать усталым, потерявшим бдительность мозгом не успеешь, что нужно тормозить. И он говорил, чтобы не дать себе задремать. Бывает такая дрема — глаза видят и ум еще не спит, а живут они отдельно друг от друга. И он говорил.
— Однажды мы со Степкой подзасели тоже. Слякоть, грязь — весна. И я остудил ходики свои. Сейчас как холодная вода — враз синеют и чешутся. И словно бы мокнут сами по себе. Мать старую батину гимнастерку достала — портянки мне сделала. На, мол, отец на том свете рад будет — в дело пошла, для старшего. И примета у нее есть: если вещь погибшего на себе или при себе иметь — однова пронесет.
— Носки высохнут — я их надену, — отозвался Коршак. Он избегал прямого обращения к Митюше: Степку звал на «ты», Митюшу не мог, а «выкать» не хотел. Митюша итак уже засомневался — «если ты действительно рыбак»…
— Ты как не здешний, — криво усмехнулся Митюша. — Дадено — надевай. Такой порядок тут. Понял? Более не пригодятся. Вот оно, это «однова» мое.
— Спасибо тогда!
— Ну, даешь! Спасибо… — Митюша на секунду оторвал взгляд от идущего впереди брата и посмотрел на Коршака коротко, но внимательно. Потом он снова стал смотреть прямо перед собой. — Чистая шерсть. Я ведь почему говорю? Просто вспомнилось. А поговорить мы любим. Все Бронниковы. Окромя матери — та молчунья у нас. И вспомнилось. И потом, чтоб не закемарить. Чистая шерсть. Тебя Васька от вояк вез? Васька. Он тебя в поселке увидел и говорит: «Я этого мужика вез вместе с Федькой — бригадиром и с летуном с самолета АН-2. Тоже летун, наверное». На том аэродроме в войну американцы садились — с грузами для наших. Отец в роте обслуги был. Так он рассказывал: служба была — каторга и та легче… Вот и ЧШ. Так называли тогда — че-ше — чистая шерсть. Еще и штаны были, их Степка в интернате износил…
«Вот откуда на этом аэродроме, должно быть, стальные полосы, — подумал Коршак. — Здесь принимали «летающие крепости» и Си-сорок семь. Си-сорок семь… Зимой сорок второго шесть таких самолетов шли из Ленинграда над Ладогой, над «дорогой жизни» в сопровождении истребителей. И везли эти СИ-47 — тогда их называли «Дугласы» — детей… И ему показалось, что он в лицо знал отца Митюши и Степки — Бронникова-старшего — Захара — голубые глаза под рыжими сдвинутыми бровями, скуластый, с жесткой рыжеватой щетиной на скулах и над верхней губой — таким был стрелок из турельной установки, он умирал на дюралевом полу, с открытыми глазами. Скорее всего он был уже мертв, когда его тело мягко легло возле ног Коршака. И ничего с этим своим ощущением сейчас он поделать не мог. Стрелка́ и Бронникова-старшего объединяло только время — все остальное у них было разным, треть земного шара лежала между ними, и когда стрелок крутился в своем колпаке, огрызаясь огнем, Бронников-старший во тьме полярной ночи лопатой очищал от снега стальную взлетную посадочную полосу.
Впереди потемнело, и Степкина фигура стала более отчетливой, хотя снегопад не уменьшился — просто приблизились к пологому берегу Сомовки. И теперь внизу и впереди снег падал в черную быструю воду реки. Начался уклон, и Митюша выглянул из кабины.
— Степан! Я вижу! Иди в кабину. Река! — прокричал он.
Они хорошо понимали друг друга — река, дно каменистое, прочное. Если вышли точно, не ошиблись метров на десять — глубина известна, для «фантомаса» преодолима, можно остановиться: снегу устья Сомовки не завалить. Степан шагнул с трассы. Когда машина поравнялась с ним, вспрыгнул на подножку и проследил, пока и задние колеса автомобиля войдут в воду.
— Все! Руби!
Митюша, не глуша двигателя, затормозил. Степка шумно ввалился в кабину…
— Перекур, кореша. Митюша, прижги!
Митюша, торопясь без суеты, достал пачку, прикурил, протянул папиросу мундштуком вперед Степке. Тот затянулся раз-другой и откинулся на сиденье, выпрямив ноги.
— Земные радости, — немного погодя сказал Степан. — Много ли надо человеку! Чайку бы еще с устатку…
— А что! — весело вдруг отозвался Митюша. — Это в наших силах! Ты куда паяльную лампу сунул? И котелок. Или чайник у нас?
— Чайник… — хмыкнул Степан. — Чайник на стане был. Там и остался. Котелок здесь. Все в кузове. На них доцент сидит. Вот гад — и тут выше всех устроился.
— Отдыхайте — я сварганю.
Митюша вылез из кабины и, не спускаясь в воду, пробрался вдоль борта к корме грузовика.
— Ну что, живые еще? — раздался оттуда его голос.
— Живые, — ответил девичий голос. — Мы стоим?
Мотор урчал на малых оборотах, и здесь было хорошо слышно все происходящее в кузове — каждый шорох. Там завозились люди, громыхнула посуда, потом послышалось, как Митюша трясет паяльную лампу, проверяя, сколько в ней горючего.
— Пацаны, — потом произнес он там. — Кто самый проворный — зачерпни воды. Ног не мочить. Сними ремень со штанов — дотянешься.