— Что там «Ладога»?
— Взяла двенадцать с половиной градусов, капитан. Снежные заряды и семибалльный «гиляк».
— Там уже не гиляк. Там нормальный норд-ост. Это хорошо. Там пожиже, пожиже…
— А что, капитан, — эта проговорил штурман, — мы о позапрошлой полярке такожды поля обходили…
— И обошли же, Владимир Итальяныч?
— Так точно, Дмитрий Николаевич…
— То-то…
И опять в рубке стихли разговоры.
— Ну, господь с вами, Итальяныч, — сказал Стоппен штурману. — Спать пойду. Держите так, чтобы тральщики не отставали. Лед густоват, отобьет их — беды не оберешься. Коли что от «Ладоги» будет — не сочтите за труд, поставьте в известность. В общем, последите за ней. Часа через полтора окликните. А то залезут в пак, скажут, Стоппен научил… Уж я надеюсь…
Капитан Стоппен жил на Канале Грибоедова — неподалеку от Александровского собора, построенного на месте покушения на Александра, и неподалеку от Александринки — Александринского театра — в бывшей кавалергардской конюшне: приплюснутое широкое каменное здание, с одним центральным входом, через который вводили кавалергарды своих лошадей, сразу же за дверью фойе-плац, за ним узкая, проношенная кавалергардскими сапогами каменная лестница. Когда-то на втором этаже квартировали конюхи. Две комнатки получил там Стоппен, Окошки, точно бойницы — узкие с широченными, хоть ставь на них мортиры — подоконниками. У Стоппена к его первому и последнему капитану было такое же отношение, которое он уловил в книжке Коршака к тому самому Феликсу, который — Стоппен теперь ни мало не сомневался — и давал свою странную радиограмму.
Судоводительская судьба Стоппена была особенной. Он не плавал помощником капитана ни часу, став сразу же капитаном. Как считать это — счастьем или несчастьем? Стоппен знал множество штурманов, и неплохих штурманов, которые так и не сделались капитанами ни больших, ни маленьких судов. За редким исключением в этом не было ошибки. Вот не представляет же он в роли капитана своего нынешнего старшего штурмана или стивидора. Первого из них не представлял капитаном потому, что уж очень болезненно заботился он о собственном месте на земле, собственном авторитете.
Второй же, стивидор, пересидел в стивидорах, надо было раньше раскрепостить ему душу, передвинуть его повыше, чтобы он снова увидел, что горизонт может быть шире, чем он привык видеть, чтобы заработали в нем его собственные моторы, чтобы не надо было его вечно подталкивать, индуцировать, подзаряжать. А этого не случилось.
Стоппену повезло в том, что он избежал такой вот жизни, размеренной регламентом, а получил сразу все: ответственность и счастье самостоятельности. Волею судьбы, ему, третьему помощнику капитана, во время тяжелого перехода с сухогрузом на буксире — шли южным путем, огибая Африку, через три океана — пришлось принять командование караваном, так как никто — ни второй, ни старпом на это не пошли. И потом, когда окончился рейс, во Владивостоке управление — в назидание всем — утвердило его в должности капитана.
И в книжке Коршака Стоппен увидел свое давнее-давнее, молодое, зеленое, смешное и звонкое. Не романтика там была, но любовь. И от этой любви автора — его лирического героя, его других героев, переживавших трагедию, только условно можно было считать живыми. И все же — открытая обращенность к миру, к морям, которые, разъединяя, всегда оставались средством к сближению, звучала там.
Но было и несчастье в том, что Стоппену так повезло в жизни: его сверстники, которым повезло меньше (мерзкое слово «повезло», но иного он не знал) — жали на него, жаловались, отторгали. Отторгали и капитаны. Он помнил, что «Дмитрия Николаевича» подучил не сразу. «Капитан Стоппен? Желаю здравствовать!» Вот именно — всегда с некоей вопросительной интонацией, словно бы переспрашивая, правильно ли опознали. Или «товарищ Стоппен?» А о деле уже потом, сначала поставят на место, мол, а-а, это вы? Тот самый? Да, едрена вошь, — тот самый! В молодые годы это обстоятельство доставляло ему горькие минуты, а теперь — и странным образом к такому открытию в себе, самом он пришел благодаря последним дням в Усть-Очёнской бухте: истинное несчастье его состояло в том, что ему труднее, чем другим, прошедшим нормальный путь накопления опыта и мудрости, было не ошибаться. Погрузка, разгрузка, ремонт, докование, снабжение, квартиры для членов экипажа, — сколько приходилось затрачивать нервной энергии, чтобы убедить ответственных лиц, что это надо не ему лично, а судну, капитаном которого он является. И если быть предельно честным перед самим собой, Стоппен прошел по краю пропасти, не выработалось в нем ни органической боязни ошибки, а значит и послушания в той степени, когда послушание становится «послушничеством», ни зазнайства «очертя головы» — этакого «старенького мальчика», и не возникло усталости…
И Коршак, и Бронниковы напрасно предполагали, что «Ворошиловск» ждет их возвращения с Сомовского, чтобы вывезти оставшихся там сезонников. Первоначально предполагалось так — вывезти их на «Ворошиловске», но затем подвернулся совсем неожиданный, случайный самолет, и они улетели. Осталась лишь Ольга. «Ворошиловск» поджидал не сезонников, а время, когда нужно выйти на проводку каравана. Стоппен задержал выборку якоря лишь на час или два — не больше, принимая пассажиров и груз. А теперь «Ворошиловск», огибая крупные еще, правда, не ставшие намертво ледяные поля и чуть прибирая ход в дробленом льду, шел на встречу с караваном, и теперь уже всем проходом к чистой воде на юге, всей стратегией прохода этого и сохранностью каравана ведал капитан «Ворошиловска» — Дмитрий Николаевич Стоппен. По мере того, как караван, который до встречи с «Ворошиловском» вел теплоход «Ленкорань», спускался на зюйд, к нему присоединялись иные суда. Три траулера — крошечная флотилия, совершенно почти не приспособленная для плавания в паковом льду, поджидала караван на пути. И среди этих траулеров был и «Кухтуй». Здесь впервые Стоппен услышал голос капитана «Кухтуя». Стоппен мог бы сказать, что его просьба взять рулевого в Усть-Очёнске выполнена, и что расстояние не всегда вздор. Но Феликс не спросил, испытание предстояло серьезное, а сам Стоппен уже не связывал пребывание Коршака ни с кем.
Двадцать два вымпела — целая флотилия. И флотилия эта состоит из судов с различными мореходными данными. Шеститысячетонная «Ленкорань» и трехсоттонные траулеры с максимальным ходом восемь с половиной узлов! Первой не страшны даже небольшие ледяные поля, а скопление еще подвижного льда замедлит ход траулеров до скорости пешехода. Он представил себе этакого пешехода, идущего от Берингова пролива пешком, словно увидел его с большой высоты — букашка на белой простыне — и у него шевельнулось сердце.
Если не рванет хороший шторм, лед очень быстро станет намертво. И сам «Ворошиловск» не ледокол в полном смысле этого слова, а всего лишь ледокольный теплоход, а значит его только условно можно принять за посудину, способную прокладывать дорогу во льдах. Смотря какой лед. Но если ударит шторм, то в этих широтах он опять же опасен траулерам — тут совсем трудно предвидеть, чем это кончится. Полной уверенности, что он успеет провести караван до чистой воды, у Стоппена уже не было. Он циркулем вымерил, расстояние, принимая в расчет среднюю скорость самого тихоходного судна, а скорость могла оказаться ниже средней.
Потом он позвал к себе в салон стармеха…
— Если вы по поводу этой истории с Коршаком, то поверьте, капитан, я сам сожалею…
— Господи, батенька. Мне бы ваши заботы! Как у нас с топливом?
Стармех пожал своими аккуратными плечами.
— Допиваем… — и он назвал цифру, обозначающую количество израсходованного топлива.
— Солидненько, Вениамин Селиверстыч… Солидненько. Присаживайтесь поближе. Кофейку?
Стоппен сам варил кофе по своему рецепту, оставляя немного гущи от вчерашнего — гуща должна быть влажной и только вчерашней. Не признавал готовой помолки, молол зерна, только что прожаренные, для этого сам возил с собой небольшую ручную мельницу, она работала как детская музыкальная игрушка, была из дуба и представляла собой добротный ящик с выдвижным ящичком внизу. Свежесмолотый кофе он заливал кипятком, добавлял туда чуток соли — с кончика ножа, и — сахару, держал на плитке до появления пены, затем снимал его, добавлял вчерашнюю гущу и вновь дважды, с интервалом в полминуты, доводил до кипения. После этого кофе можно было пить. И когда капитан, сняв форменный френч, под которым носил ввиду начинавшегося остеохондроза свитер, варил свой кофе, стармех сидел молча, прикидывая, для чего все эти расчеты — карты он еще не видел, капитан положил ее в стол, а расчеты лежали сверху, Потом Стоппен принес дымящийся кофе, сразу напомнивший своим запахом дальние страны и кафетерии столичных гостиниц, в которых они бывали оба не раз.
— Вот за кофейком и обсудим. Как у вас со временем? Я не отвлек вас?
— Сейчас вахта второго механика — не фиктивного, а вполне надежного, — все-таки съязвил стармех с невозмутимым видом.
— Ну, ну, батенька, полноте… Вам с сахаром?
Чашечки были миниатюрны, крохотны, китайского фарфора, и ложечки, и сахарница — все от лучших фирм. Больше ничего особенного у капитана не было, только вот этот кофейный сервиз на шесть персон. Теперь оставалось лишь три чашки. Стармех принял чашечку с блюдцем, и они утонули в его огромных лапах металлиста.
— Заранее прошу извинить меня, Вениамин Селиверстыч. Я знаю ваши обстоятельства (у стармеха не все благополучно было дома с женой, и он мучительно переживал эти отношения, особенно в нынешнем рейсе, потому что разлад дошел до красной черты) и знаю, как вам нужно быть на берегу. Рейс наш, Вениамин Селиверстович, затягивается. Он уже затянулся — мы неделю как должны быть дома. Но теперь же он затягивается довольно значительно. Мы проводим караван — вы в курсе. Караван еще не собран весь. А когда-он соберется, то станет похож на толпу беженцев — «Ленкорань», «Тобольск», «Снабженец» и рыболовные траулеры… Мы пойдем мизерным ходом. Но не это самое дерьмовое, стармех. Самое дерьмовое, что лед становится. Когда мы спустимся к архипелагу, он станет намертво. Тяжелый паковый лед.