Каждое мгновение! — страница 51 из 85

В первый свой отпуск Гребенников не поехал никуда — ни на курорт, ни в санаторий, не отправился шляться по концертам и ресторанам, и даже не сел за стол, чтобы поработать всласть, вырвавшись из газетной кабалы: он собирался жить долго и достичь многого, и не позволял себе суетиться. Гребенников, отправился в тайгу. Наметил маршрут на северо-восток двести двадцать километров. Выйти должен был в районный центр соседней области на среднее течение Селюнги. Речка эта, петляя в каменистых порогах, теснясь в ущельях, растекаясь в многочисленные болота, собиралась в своем среднем течении в серьезную, сплавную, необычно стремительную реку. И если вообще на больших реках буксирные катера могли тащить вверх караваны — здесь им впору самим было только одолеть стремительность течения. В пути ему должны были попадаться и поселки, и таежные охотничьи тропинки, и старые вырубки, и погорелья. При помощи главного Гребенников получил в свое распоряжение карабин и сотню патронов к нему, потом обзавелся нужным снаряжением — все предстояло нести на себе — припасы, одежда, патроны, крошечная палатка — на одного, компас, оружие — кроме карабина главный, поблестев круглыми очками, дал ему револьвер. Обшарпанный, но ухоженный «наган», образца 1895 года — старый офицерский револьвер с семью патронами в барабане и с семью патронами россыпью. Медведь нападет — не вдруг-то сдернешь карабин с плеча — рюкзак, котелок горбом, выше головы, А этот паренек вот он, под рукой. Практически он безотказен. Так говорил главный. Ему тяжко было расставаться с этим, в тайне от всех сохраняемым оружием — узнают, отберут. А это и память о войне — с войны привез. Подвести могут только боеприпасы — но все не подведут, из семи патронов — два-то сыграют. А механика надежная — «шкворневого типа», никаких тебе отсечек — отражателей и никаких там шептал.

И Гребенников пошел.

Все в этом маршруте у него было — и чуть с голоду не погиб, и от жажды страдал, и болел кровавым поносом. Убив кабана, три дня просидел сиднем на одном месте, соорудив лагерь так, чтобы тыльная, сторона палатки была надежно защищена, чтобы не напали оттуда или звери, или люди. И вода была поблизости, и костер можно было развести и поддерживать огонь без риска пожара — пожар — тогда конец — отсюда не выбраться.

Потом Гребенников, написал повесть об этом своем походе. Называлась, она «Иду к Селюнге…» Все это там было. И были образы двух встретившихся ему людей — один был охотник, другой — старовер, ушедший от людей в глухомань и вновь собиравшийся уйти еще дальше. Старовер был очень уже стар и чуял приближение смерти. Что-то, стояло за его спиной темное, смутное, и мало в нем было староверческого — такого, о котором Гребенников знал по литературе — креститься двумя пальцами, не прикасаться к чужой посуде и своей не давать. Старовер, угощал Гребенникова каким-то чудесным отваром, возвращающим силы, из своей кружки, которая была у него в единственном числе, и сам пил потом из нее — не вылив недопитое Гребенниковым на землю. Единственное, что подтверждало религиозность этого человека — тусклый, обсосанный потом, истершийся на груди белый крестик на замызганном шнурке — увидел, когда старовер — так уж называл его Гребенников, — пил, задрав голову и топорща сивую неряшливую бороду, открывая грязное в морщинах горло. Он жил в саморубленной хатке, похожей на будку путевого обходчика — на высоком берегу притока Селюнги.

К нему Гребенников вышел, вернее выполз на исходе сил — заблудился, неделю плутал и кружил, всякий раз возвращаясь в знакомые места, натыкаясь на свои следы. Нечеловеческим усилием воли, прокляв свое решение идти в тайгу, он заставил себя взять круто вправо, и, наметив себе словно реальную цель при стрельбе — далекую вершину хребта с прогалинкой — вышел к ручью, и ручей привел его к речке. И здесь, наткнувшись на сушащиеся недавно срубленные жерди, Гребенников сел и заплакал от счастья — значит не все пропало. А будь у него опыт, он сразу бы догадался, что кружит — стоило только взять ориентиром далекий хребет, но паника владела им. И выйдя к жердям, он понял это, но не рассказал староверу. Мол, не заблудился, а просто выбился из сил и приболел.

За многие годы отшельнической жизни старовер отвык разговаривать — он все делал молча и никогда не сидел праздным — то вязал хитрую, своей собственной конструкции снасть, то что-то строгал большим источенным ножом, то чистил оружие — старый кавалерийский карабин — почти такой же, как и у Гребенникова, только с антабками и ствольными накладками какой-то другой конструкции и с не такими, как на карабине Гребенникова, прицельными приспособлениями — мушкой и рамкой. И у Гребенникова не оставалось сомнений, когда он перехватил взгляд, брошенный старовером на револьвер (Гребенников приводил в порядок свою амуницию, содержимое вещевого мешка и разложил все на куске брезента), в поле зрения Гребенникова появились ноги старовера в самодельных чунях. Гребенников поднял голову и перехватил этот взгляд. Он сначала, по молодости своей, подумал, что старик завидует ему просто — очень удобная штука в тайге. Но потом вспомнил про разницу в карабинах — своем и его, и вспомнил, как старик обращался со своим оружием — не по-охотничьи как-то, а по-военному, и руки у него держали разобранное оружие иначе, чем руки охотника, и двигались они иначе, и вся поза была какой-то военной при этом. И еще что-то породистое в облике обрюзгшего, задубевшего, коричневого лица. Глаза вот из-под тяжелых, без ресниц уже отечных век — умные, знающие что-то, сравнивающие то, что видит он сейчас, с тем, что хранится в памяти. И твердость рта — какой-то дисциплинированный рот был у старовера — усы и борода не закрывали его. Гребенникову сделалось жутко. Старик постоял и ушел. Руки у Гребенникова тряслись долго, и долго он не мог заставить себя пойти в жилье старовера. Хорошо, что можно было сослаться на нездоровье и молчать, и наблюдать молча из-под полузакрытых глаз за стариком и во время ужина, и потом, при свете жирника с топчана возле окна, где устроил тот своему гостю постель.

Сам старик спал на какой-то странной кровати — вместо сетки переплетенные ремни, и рама кровати этой была не сколочена, а связана тоже ремнями. И вообще здесь было много кожи и меха, и куртка у хозяина была на зависть — самодельная — из плотной, наверное лошажьей, а может быть, лосиной кожи — дробью не пробьешь, прошитая жилами — Гребенников поначалу подумал, что не жилами прошита она, а капроновой леской. Может быть, от слабости, а может быть, от страха Гребенников сам рассказал о себе старику, кто он и чем занимается. Старик сутки не говорил ему ничего. Потом, на другой день поздно вечером, когда улеглись на ночлег, старик со своего места глухо спросил:

— Ну, хорошо — газета… А цель, цель такого перехода какова?

— Испытать. Испытать себя хочу.

— Значит, — помолчав, сказал со своего места старик, — в чужой монастырь со своим уставом…

— Меня к вам несчастье привело, — готовый обидеться, отозвался Гребенников.

— Не о том я, — сказал старик. — Я про оружие.

— Так и у вас, отец, оружие имеется.

— Я живу здесь, — веско оборвал его старик.

— Почему же вы считаете, что нельзя испытывать себя?

— Бесцельно нельзя, — он произнес свое «бесцельно» так, что слышалось не «эс» в нем, а «з». — Вы тут и с целью дров наломали. А без цели совсем нехорошо.

По предметам в доме старовера, по тому, что здесь были хлеб и мука, и сахар, Гребенников понял, что старовер иногда — хотя, может быть, и очень нечасто — выходил к людям. И наверное, он делал это зимой — иначе на себе он не смог бы принести столько — нужны были сани или волокуша. Образ жизни и характер этого человека занимали Гребенникова, но перед ним словно стала прозрачная, но непроницаемая стена. Оставалось ему только догадываться, потому что даже имени своего старовер не назвал. Можно спрятать неграмотность — молчать и все. Но культуру, просвещенность спрятать нельзя. Старик степенно и красиво ел. Короткий поклон головы, движение руки, которым он приглашал Гребенникова к столу, и когда случалось сталкиваться у входа — умение уступить дорогу, и обращение с оружием и какая-то эпическая задумчивость, и походка: несмотря на свои семьдесят с лишним лет — таким представлял себе Гребенников возраст старика — он ходил прямо, не сутулясь, и все-таки был опрятен; все это осталось в старовере от чего-то давнего, неискорененного отшельничеством прошлого. И Гребенникову было жутко жить рядом с ним. После того ночного разговора Гребенников более не откровенничал, а старик ни о чем его вновь не спрашивал. Они жили рядом почти молча.

Наконец Гребенников понял, что ему пора двигаться дальше. Он с вечера уложил все. Осмотрел и отремонтировал одежду и обувь, пересчитал патроны, проверил соль и спички. До самого темна изучал по карте путь свой, обозначил в ней место, где жил эти дни. И старик с каменным выражением следил за его делами, за ним. И лицо его дрогнуло, когда Гребенников работал с картой: не хотел он, чтобы обозначили его место на земле. Гребенников как-то не подумал, что староверу это будет трудно пережить, что он будет чувствовать себя так, точно его высветили, и любой может прийти к нему, и будет спрашивать, жить здесь, ходить. Он не то чтобы не хотел или боялся этого, он просто отвык и не умел жить с людьми в тесном соседстве. Он не мог и уйти совсем так далеко, чтобы не ощущать отдаленного присутствия людей, — и не в спичках, и не в муке, и не в крупах только дело, а в чем-то ином, более серьезном. Он ушел на эту глубину, словно провалился на дно огромного глубокого колодца, но дверь за собой он не оставил запертой наглухо — высоко вверху, чуть видно со дна этой глубины — светилась отдушина выхода. Так он жил. Все ближе подбирались к нему леспромхозы, выработав густые удобные угодья. Еще в прошлом году надо было бы уйти дальше, или уже не уходить более никогда и дожидаться смерти на миру, на людях, среди прочих всех, которые вот-вот сюда хлынут. Он и теперь еще не решил, как поступить: начать новое строительство, заново обжить себе участок и место где-то подальше отсюда — он уже не смог бы так же добротно и об