Здесь стояло еще шесть или семь функциональных, каких-то членистых кроватей с оперированными. И никаких звуков, которые сопровождают сознательную человеческую жизнь, здесь не было. И в этой ирреальности, в этом помещении, похожем на какой-то странный фантастический цех, работали так же бесшумно, как лежали больные — две жизнерадостные медсестры. Они сновали от кровати к кровати, поправляя, проверяя, меряя, регулируя целый лес капельниц.
— Как дела, девочки? — спросил Дмитриев.
— Пока нормально. У Ивановой падало давление. Думали — сдают швы. Обошлось. Мальчишка уже спит сам. Козинцевой вывели мочу. Диурез пятьсот. Эта, — девушка кивнула на кровать неподалеку, — как обычно, на шестом часу. Мы ее держим, как вы сказали, на грани пробуждения. Адреналин и камфора.
— Устали?
— Ноги устают. Хорошо бы еще кого-нибудь для подготовки шприцев и капельниц. Сегодня так много — семь человек. И у всех раствор и плазма, и даже кровь. Ноги устают страшно.
Коршак думал, что Дмитриев будет спрашивать про того, что на искусственном дыхании. Но Дмитриев даже не посмотрел в сторону окна.
— Хорошо, — сказал Дмитриев. — Возьмем с дальнего поста. Там Галка сегодня?
— Да, профессор, Галка. Афанасьева Галка.
— Эту можно?
— Галку? Да.
— Скажите — я распорядился. Работайте. Я тут должен с коллегами проконсультироваться.
Дмитриев полудвижением руки поманил за собой Володьку и пошел к ближайшей кровати. И снова таким же полудвижением показал ему встать по другую сторону кровати. Володька встал на указанное ему место — даже от порога, где стоял Коршак, было видно, что его лицо одного цвета с колпаком и маской.
Дмитриев приподнял простыню. Молодая женщина лет двадцати пяти. Прекрасное, может быть от болезни, перламутровое, тело. Левая грудь отжата повязкой. Страшно тел из ее грудной клетки оранжевый шланг дренажа.
— Ну, коллега, что было здесь?
— Плевральный подход слева? — зыбко проговорил Володька.
— Болтовня. Что конкретно?
— На сердце работали… — полувопросительно сказал Володька.
— Так можно и на сердце. Но это нижняя лобэктомия слева. Показания — абсцесс нижней доли левого легкого. Слова понятны?
— Понятны. Нижняя левая доля.
— Не нижняя левая — она всего одна там, эта нижняя. А просто нижняя доля слева.
— Я больше кардиохирургию грыз, — сказал Володька тихо.
Дмитриев зорко взглянул на него, и, не отводя взгляда, произнес раздельно:
— «Сердце на ладони»? Так? Читали? Начитались, голубчик, модненького.
Володька пожал плечами.
Дмитриев больше не звал его за собой. Он обошел всех больных, находящихся в реанимации. И только к тому, что был на аппаратном дыхании, не подошел. Он только постоял у тех босых неподвижных ступней, вздохнул и пошел к двери.
Оба — Коршак и Володька — двинулись за ним.
Дмитриев только по клинике ходил так стремительно. Идти за ним так же быстро было неловко. И они поотстали. Дмитриев подождал их возле операционной. Там горел кварц, он вошел и выключил его.
— Являйте знания, — сказал он, останавливаясь перед стеклянным шкафом с инструментарием.
Володька-док относительно справился с этой задачей.
У лестницы, по которой они полчаса назад поднимались в отделение и по которой им теперь предстояло спуститься во двор к машине, Дмитриев остановился и повернулся к Володьке. Он некоторое время молчал, зорко рассматривая его, потом сказал:
— А сдавать анатомию все равно придется…
Столик ждал. Официанточка, знакомая Коршаку, отбивала натиск желающих. У нее уже не было сил, и она явно сердилась.
— Ну вот! Сколько же можно…
Им подали сразу. Пить не хотелось и никто ничего не пил. Ели молча и много. Вовка не поднимал глаз. А Дмитриев время от времени все так же зорко, как на лестнице клиники, поглядывал на него поверх тарелок. Теперь ему явно хотелось поговорить с Коршаком и Володька мешал этому. Коршаку тоже хотелось разговора. Вовка спросил:
— А почему вы не подошли к тому, что на аппарате, там, в реанимационной?
Неожиданно просто и негромко, с расстановкой, Дмитриев ответил:
— Это ранение правого желудочка. От остановки сердца до того, как его запустили, прошло восемь минут. Можно было и не запускать. Сердце пустили, а подкорка молчит. Все. Там больше не за кого бороться. Это не застольное.
— Ничего, ты не стесняйся. Я уже привык, а Володе это на пользу. Пусть вкусит.
— Может быть, я на бродвее, то есть на улице подожду? — нерешительно предложил Вовка.
— А кофе?
— Да оно мне… То есть я хотел сказать, что не люблю его.
— Ну, хорошо, — сказал Коршак весело. — Пошляйтесь. Мы кофейком оплеснемся.
Он долго и медленно разжигал трубку, пряча усмешку от Дмитриева, и ждал, когда тот заговорит. А Дмитриев все молчал. И потом, затянувшись наконец, Коршак спросил:
— Что скажешь, профессор?
— Это или хирургический гений будет или дерьмо вроде Мошкина. Ты знаешь моего Мошкина? Кандидат медицинских наук. Большой такой, румяный, лихой. Любую беду руками разведу. Зимой в каракулевом манто ходит и в туфлях на высоком каблуке — круглый год.
— Знаю. Почему не гонишь?
— А он не ошибается. Блестит, кружится, работает — рук не видно. И не ошибается, сволочь. Но ему на больного наплевать, его больше шов собственной работы волнует, чем человек со всеми его духовными и буквальными потрохами… Вот и этот… Лихой.
— Этот молод. И этот не такой. А потом…
— Я знаю, что «потом». Потом, ты хочешь сказать, от учителя зависит. В медицине частных пансионатов нет. Такому — один учитель нужен. Или школа, где один к одному. Но я ему, твоему корифею будущему, горб выправлю, С завтрашнего утра и начнем. Передай ему — сейчас у них производственная практика. Пусть изволит к половине десятого утра явиться в клинику. Санитаром будет. У меня.
После некоторого молчания Коршак сказал:
— Дай мне слово. Дай мне слово, что с парнем все будет в порядке.
Дмитриев сидел с закрытыми глазами, облокотись о стол и поддерживая свою тяжелую голову маленькой и белой, как у ребенка, рукой.
— Чудак ты! Не только от моих «да» и «нет» зависит все это.
— И все же…
— Ты знаешь, сколько их в институте? Пять тысяч! И среди них человек сто истинно талантливых. Что же мне всех их и тащить за собой?
— Сто один теперь.
— Пусть сто один. Тащить?
— Тащить. Если все такие твои сто — тащить.
Воскобойников и Домбровский
Свет сильных фар УАЗа вырвал из тьмы сначала высокие ноги лиственниц, затем какие-то нагромождения — не то временные склады, не то недостроенные бараки, груды бочек из-под горючего и цемента, ящики запасных частей, одинокие, застывшие на обочинах и в кюветах дорожные машины. То возникал на несколько мгновений в поле зрения безжизненный «Магирус», и вновь накатывало за стеклом мощное тело уже другой машины — не то умершей, не то покинутой.
Растерянно смотрел на все это Коршак и молчал.
Начальник управления Воскобойников, не отрывая взгляда от дороги, сказал:
— Много лет строю. И всегда вначале есть потери — в технике, в материалах. В людях, если хотите. Условно, но и в людях тоже. Уходят. Может быть, естественно?
Кончился грейдер, и Воскобойников замолчал. Потом, когда он вывел машину на ровную щебенчатую дорогу, сказал снова:
— Не хватает второго эшелона. Знаете, наверное, как на фронте: нет второго эшелона — не закрепишь взятое. Похоже?
Машина остановилась, тихо шелестя двигателем.
— Здесь вы будете жить. Это лучшее из того, чем располагаем мы сейчас, «Астория» называется. Извольте убедиться.
В окнах было темно. Такой же, как и контора, откуда они ехали, щитовой дом с крыльцом посередине и с надписью над ним суриком — «Астория».
Начальник управления вышел из машины. Выбрался наружу и Коршак. И пока он доставал с заднего сиденья свой нелепый саквояж, да еще зацепился им за что-то, начальник управления уже достучался. Зажегся свет в продолговатых без переплетов окнах. Послышались голоса.
В общем, «Астория» оказалась вполне приличным жильем. С несколькими комнатами и даже гостиной, одной на всех. С креслами, с хорошим низким столом, по всему полу — зеленый линолеум. И Коршак улыбнулся, увидев среди этой современной обстановки бачок с питьевой водой на обыкновенной табуретке и кружку, прикованную к бачку цепочкой.
Воскобойников открыл комнатку налево, крошечную, словно каюта второго штурмана на сейнере — последний сейнеровый ранг, по которому положена отдельная каюта. Но здесь было светло от того, что за окном стоял с зажженными фарами «уазик». И все же начальник управления включил свет.
— Пришлось пойти на жертвы, — он усмехнулся. — Здесь в каждой комнате своя электростанция: аккумуляторы стоят. Завтра дадим промышленный ток — осталось поставить два столба.
Коршак вышел проводить его.
— Вы уж простите — столько беспокойства.
— Какое же беспокойство, — тихо и без выражения ответил Воскобойников. — По пути мне.
Они помолчали. Коршак не знал, что говорить. Душа теплела от благодарности, и он доверительно смотрел в лицо этого человека — сосредоточенное, без возраста лицо. Воскобойников был в коротенькой, затасканной куртке поверх свитера, с непокрытой коротко стриженной головой. И голова его сидела прочно на мощной, короткой (может быть от воротника свитера) шее. И еще он был в замызганных кирзовых сапогах. Стоял он на крыльце, точно набычившись, и все это делало его уже грузноватую фигуру по-молодому стремительной, готовой к движению.
— Курите? — спросил Воскобойников, доставая открытую пачку сигарет «БТ».
Они закурили. А разговор не получался. Слишком тоненькие пока нити связывали их. Встреча в конторе, две-три фразы, сказанные друг другу.
Начальник управления явно медлил, не уезжал, и медлил он спокойно и чуточку настороженно, словно хотел что-то сказать или спросить. Коршаку вдруг показалось, что где-то и когда-то в юности, может быть, в детстве они встречались.