Каждое мгновение! — страница 68 из 85

Инстинкт самосохранения помогал Денежкину быть мужественным на катере, а на берегу потребовалось большее. Когда он шел от дома к дому, где жили когда-то оставшиеся в море рыбаки этого звена, он не думал о них по-стасовски: «звено Бронникова!» Он словно бы оставался всякий раз один на один с каждым. У каждого было свое имя, и он представал перед ними не старшиной катера, а просто Костей Денежкиным от макушки до пят, не прикрытый ни должностью, ни уставом — перед стариками и старухами, перед пацанами и братьями, перед женами и сестрами — и у каждого было свое имя, и он знал это имя, и до конца своих дней он будет знать эти имена, встречаться с этими людьми, жить с ними рядом и рядом с ними работать.

Вот о чем хотел рассказать Стасу и Федору Коршак. Вернее даже не хотел, а должен был рассказать… Но что такое в жизни Коршака был Денежкин — давным-давно прочитанное в газете и несколько слов Степки Бронникова — искорка, и надо было бы много объяснять… А он и сам не понимал, какими сложными путями пришел в его душу Денежкин, когда Стас говорил о бригаде Краюхина. Домбровский и Денежкин… Наверное потому, что Стас разделил историю на нужную и ненужную, на ту, которая для всех, и на ту, которую всем знать не обязательно, чтобы не омрачать душу. А история принадлежит всем и вся — без остатка! То, что произошло и чего поправить уже нельзя. Преступно создавать историю «по интересам»: военным — военную, геологам — геологическую, чекистам — чекистскую, партийным руководителям — партийную. Тогда она перестанет связывать времена и поколения, перестанет быть правдой. И нельзя из нее выковыривать изюмины. «Вы роетесь в отвалах!» Скажите на милость! Тогда наступит час и Краюхина, со всей его бригадой, со всеми «людьми Краюхина» причислят к «отвалам», где ничего намыть живущим будет уже нельзя. Так же, как Стас и Федор отнесли к «отвалам» Домбровского…

…В Москве Коршака не торопили с исполнением задания. «Поезжайте, посмотрите, подумайте… Исследуйте! Считайте себя в научной социально-психологической разведке…» И он не торопился. Но теперь он уже представлял себе, о чем станет писать…

…Коршак остановился на пороге своей комнаты. На столе лежали записки Домбровского. Коршак прикрыл глаза и очень ясно и четко представил себе этого человека. Худой, с длинными озябшими руками, торчащими из рукавов телогрейки, он виделся Коршаку стоящим на самом горбу тоннеля среди ржавой травы, под серым, издерганным непогодой небом, с непокрытой головой — на ветру. Как стоял там Воскобойников. Надо искать архивы, близких и дальних родственников Домбровского, его сослуживцев. Кто-то остался жив. Кто-то из тех, из истлевших бараков. Не может быть, чтобы умерли все. Надо искать книги из того времени и того дела, которому он служил. Одной бригады, даже бригады Краюхина, чтобы понять нынешнее время, — мало.

Впервые жизнь столкнула его с тем, что требовало от него не только личной любви, ненависти, сострадания или симпатии, но решительности и мудрости. Ни забыть этого, ни отложить на потом, ни спешить здесь было нельзя. Пусть Гребенников пока подождет. Пусть ребята Краюхина пока ведут автопоезда по тяжелым здешним дорогам, которые уходят все дальше и дальше…

План сложился сам собой — разузнать, где могут храниться изыскательские, географические и дорожные документы, относящиеся к далеким и не столь уж далеким теперь годам. Затем уже разыскать в архивах — в партийных и советских — все, что касается тех событий и тех людей. И найти, найти хоть какие-нибудь следы Домбровского. Может быть, жив еще кто-то из его родственников. Может быть, у него были дети. Может быть, живы и помнят его друзья, которые почти до последнего часа были с ним… Душа горела.

Рано утром — в «Астории» еще спали — приехал Воскобойников.

— Вот, — сказал он, осторожно кладя на стол тяжелый сверток. — Чтобы вы никогда не забывали — с этим не забудешь. Это кайло, которое Николай нашел. Возьмите. А тетрадь я себе оставлю. Не могу с ней расстаться.

Они помолчали — Коршак на стуле, Воскобойников — на краю так и не постеленной кровати.

— Тут неподалеку полевой аэродром, — сказал Воскобойников, — оттуда часто ходят транспортные машины. Вчера прошел ИЛ-14. Машина со звездами. Назад он не проходил. Можем успеть.


Но все же Коршак чуть не опоздал. Экипаж уже получил «добро» на взлет, уже прогрели и опробовали моторы, уже самолет пополз, покачиваясь, к старту.

С СКП его остановили. Дежурный газик подвез Коршака прямо к самолету: пригодилось-таки удостоверение, выданное Гребенниковым. Ничто другое бы не взяло, а эта бумага с гербами — взяла.

В последний раз увидел Коршак за краем аэродрома на прожилочке дороги коробку «уазика» и одинокую, смешно раздавленную высотой фигурку Воскобойникова. Он поднял руку, точно в свою очередь видел Коршака и точно благословлял его.


Гарью начало пахнуть еще над хребтом. Но это был не тот страшный самолетный запах, когда плавится и горит обмотка, масло и обшивка. Пахло каким-то знакомым, щемящим душу дымом костра. А небо впереди и над самолетом простиралось большое и светлое. И запах точно исходил из-под дюралевого пола самолета, как если бы там кто-то развел костер.

День кончался. Солнце, оставшееся позади, за стабилизатором, еще не закатилось за хребет, над которым они только что пролетели. И от этого небо впереди казалось светлым. И еще оно было зеленым. А под этой зеленью — сначала Коршак и не понял этого, а поняли только члены экипажа — тянулось ровное, только едва взбугренное местами покрывало дыма. Время от времени волокна его охватывали кабину, и тогда меркло небо и в кабине становилось на мгновение сумрачно: запах гари усиливался, начинало щипать глаза.

— Какая у нас высота? — спросил Коршак командира машины Игнатова. Тот указал на альтиметр: три тысячи двести метров.

— И такой дым?

— Да, — ответил Игнатов, — почти час летим — сплошной дым.

Сквозь эти сумерки внизу тускло просвечивали какие-то подвижные, слабые огоньки. И, видимо, внизу потянул ветер. Он на некоторое время очистил землю от пелены дыма, и стала видна — насколько это было возможно — горящая тайга.

А земля будничными официальными голосами окликала ползущую по небу машину, и машина отвечала — так же официально и буднично — и сама запрашивала место посадки, запрашивала курс и ветер. Пора уже было садиться, но их передавали все дальше и дальше, уводили все севернее и севернее от того места, куда они шли, куда должны были прийти. И слышались другие голоса, другие запросы — кто-то летел еще, кто-то еще просился на землю. Игнатов правой рукой протянул Коршаку свободные наушники: эфир жил тревожно и напряженно. Вертолеты просили посадки. И просили все настойчивее и требовательнее. Об этом сказал Коршаку и радист Петин.

Потом по переговорному устройству он сказал своему командиру:

— Командир, они взлетели из-за огня и теперь не могут найти дыры, чтобы увидеть землю и сесть, и у них кончается горючее.

Игнатов молча кивнул. И ответил:

— Почти как у нас, Петин.

— Нет, нас они посадят в Изъяславке. Там ночники. А эти дальше, и они давно в воздухе… Эх, надо бы долить топливо до полного…

Все подразделения и части, оказывается, давно поснимали свои машины с неба. И в нем, отгороженном от земли сплошной пеленой дыма, оставались только машины, идущие дальними рейсами.

И чем дальше летели они, тем все тревожнее становилось на душе у каждого из них.

— В этом году, — сказал Игнатов, — стояла такая сушь, что в больших городах даже запрещали курить на улицах.

— Так это в городах. У нас же здесь столько воды. Кругом вода.

— Милый Петин, вода тоже горит, когда горит все кругом.

— Это какой-то ужас, командир.

Еще через несколько минут Игнатов спросил:

— Ну, что там они — сели? Их посадили где-нибудь?

— Я не слышу, — ответил радист. — Я их совсем не слышу. Но как будто они не садились.

— Вот дела, — проговорил Игнатов.

— Ся-адут, — сказал Петин. — У пролива сядут.

Тогда еще они не представляли себе размеров бедствия.

Сидоренко

Бедствие возникло не сразу, а исподволь, словно повсюду в округе жгли старую траву в парках и огородах. Так думал почти каждый. И только потом, когда в городе стали появляться шоферы дальних рейсов, курортники, отпускники, командированные — им пришлось пройти и проехать по этой земле многие сотни километров, и они уже воочию смогли убедиться, что не старую траву и ветки жгут хозяйственные люди, — стало понятно, что к северу и югу от основной многолюдной дороги горит тайга. Еще без открытого пламени, еще без убегающего зверья, но она горит. И уже каждый, будь то командир или начальник, на свой страх и риск стал принимать меры: окапывались, готовили технику к отражению огня. Огня, которого еще не было, но который уже где-то родился и готов был вот-вот выплеснуться и пойти высокой шквальной стеной.

В столовой воинской части, откуда был экипаж Игнатова, первым сказал о пожаре вслух «залетный» майор. Он со своим экипажем шел с полуострова, им нужно было еще тянуть через всю страну. Они ужинали перед стартом, а до этого несколько часов пробыли в воздухе. И даже от них, от летчиков, пахло гарью. И майор сказал:

— Ребята, а вы, кажется, горите…

Официантка едва не уронила поднос с компотом. Остальные — соседи транзитного экипажа по столу — переглянулись. И промолчали. Как-то резко звякнуло это безразличие, хотя майор сказал то, что думали все, но он сказал это холодно, тоном прохожего. А для них эта земля была их землей, и тайга была почти их домом. Майор не почувствовал неловкости. Он, наверное, не почувствовал ничего подобного потому, что был шеф-пилотом крупного начальства, знал себе цену и не очень заботился о том, какое произведет впечатление на этих гарнизонных пилотов и их инженеров черная весть. Майор допил компот, вытер губы салфеткой и упруго поднялся. Только радист его замешкался на выходе и сказал каким-то извиняющимся и в то же время разъясняющим тоном: