Каждое мгновение! — страница 70 из 85

— Ничем не могу вам помочь, — сказал полковник бесцветным голосом.

— Для того, чтобы сказать такое, не нужно было тащить нас через всю территорию, полковник, — ответил Сидоренко.

Полковник чуть помедлил и сказал:

— Весьма… Весьма сожалею…

Сидоренко стоял, упрямо нагнув голову, и Коршак видел, как багровеет над смятым воротником телогрейки его шея.

— Знаешь, полковник, — глухо сказал Сидоренко, — ты это брось. — Вам, — передразнил он, — не вам. Мы с ним не дачу свою спасаем! Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты понимаешь, как говоришь ты? Люди там, лес. Поселок… Поселок! Если не танки — им не выбраться оттуда. И ты сам со своим штабом… Сгоришь к чертовой матери! Неужели не ясно?

— Мне все ясно, — учтиво сказал полковник. — Но я, имею приказ. По ту сторону границы сотни тысяч чужих солдат…

— Господи боже мой! — шумно вздохнул Сидоренко. — Всего вы боитесь. Что скажут соседи, что подумают знакомые!.. Когда вы здесь проводите учения — кто там шевелится?

— Да пойми ты, — полковник едва сдерживался. — Я не имею приказа. Без приказа не дрогнет ни одна гусеница. Разговор этот пустой.

— Бывают минуты, полковник, когда приказ отдает совесть, а не генералы, — сказал Сидоренко.

Полковник медленным жестом достал папиросы — таким медленным, точно специально тянул время: дескать, сейчас острота схлынет и не надо будет ничего решать. Так Коршак и подумал, глядя на полковника. И он представил себе, как улыбнется в таком случае полковник — чуть снисходительно, словно детям, и, пожав широкими своими плечами, на которых плотно, как будто на всю жизнь, лежали погоны, скажет с облегчением: «Вот видите. Я же говорил!»

Но когда полковник прикуривал, Коршак отчетливо различил, как дрожат большие, холеные, но, вероятно, сильные полковничьи руки.

Наверное, полковник не мог сказать им, штатским людям, всего, что знал. И, возможно, по-своему он был прав, и только выдержка и серьезность дела, с которым обращались сейчас к нему, помогли ему сдержаться. Но они не знали и не могли знать, как мучительно болело в нем сейчас сердце, как рвалось оно. Но он не мог, не смел, не имел права своей властью двинуть на огонь свои машины. Он держал их в боевой готовности — машины и людей. Стоило ему только вскинуть брови, и вся масса людей тотчас исчезла бы в люках танковых башен, в стальных коробках БТР, вездеходов и БМП. Взревели бы моторы, выплеснув через выхлопные патрубки сизый дым отгоревшей солярки, глухо дрогнула бы под неимоверной тяжестью брони, точно уплотняясь, земля… Все тогда было бы легко, понятно и просто. Как на фронте. А сейчас полковник чувствовал себя виноватым, хотя вины за ним не было, и ему стыдно было и перед этими людьми, и перед солдатами и офицерами соединения, и перед людьми вообще, и, что особенно трудно было ему, — он испытывал мучительный стыд перед самим собой. И он не краснел только потому, что природа наградила его такими сосудами — он не бледнел и не краснел, и со стороны всегда казалось, что это — каменное спокойствие. За это его чисто физическое качество и считали спокойным и невозмутимым, что сродни храбрости. Это помогло ему и по службе. И полковник молил сейчас бога, чтобы огонь — пусть не вплотную, пусть не в полную силу, но подходил бы к той территории, за которую он ответствен. Это дало бы ему моральное право заодно двинуть танки и туда, куда эти люди просили его.

Теперь молчали все трое. Полковник курил, медленно поднося папиросу ко рту и едва прикасаясь к ней плотно сомкнутыми губами. Потом неожиданно спросил:

— Что могут сделать танки? Что они должны сделать?

— Вот карта, — сказал Сидоренко, доставая из-за пазухи туго сложенную трехверстку. Оказывается, она была у него. — Вот она, — повторил Сидоренко, раскладывая ее на столе. — Надо пройти через огонь — я уверен, что огонь уже здесь, потому что, когда мы выезжали, отдельные очаги были замечены вот тут. — Сидоренко пальцем тыкал в карту. — В этом районе населенные пункты отделены от леса открытыми участками. Если снять гусеницами и волокушами огнеопасный покров, поселки, вот этот поселок, можно отстоять. И уж во всяком случае вывезти людей… И если бы мы сейчас с вами не тянули бы тут резину, ваша техника, полковник, уже шла бы…

В ответ на слова Сидоренко о резине полковник только посмотрел на него и ничего не сказал.

И вдруг пришло решение — простое, как дважды два. Пока полковник с горечью думал, что свершается какая-то неправда — он знал название этой неправды: боязнь самостоятельных решений, — выход был найден. Он был с самого начала, этот выход, как только угроза таежного пожара стала реальной, — рота Гапича, находившаяся на стрельбах. Там они учились преодолевать водные преграды, стрелять по веревочным мишеням, утюжили пойму реки, по самые ноздри увязали в торфе и грязи. Их можно вернуть оттуда. И потом полковник вспомнил майора Гапича, которого не то чтобы не любил, а к которому относился несколько странно. Высокий, сутулый, с длинными, нескладными какими-то руками, он и ходил-то странно, высоко поднимая колени, словно на каждом шагу переступал невидимую никому, кроме него самого, преграду. Узкое и длинное лицо его было костлявым, но по обе стороны тонкой и высокой переносицы смотрели, почти не мигая, серые внимательные глаза. Полковник никогда не видел его улыбающимся. Только иногда вдруг отчего-то, от известного только самому Гапичу, дрогнут углы тонкого рта, и тут же снова все лицо делается привычно безрадостным. Полковник ни разу не видел на Гапиче новой формы. Сам же полковник любил форму и умел ее носить. Это дело непростое — носить военную одежду. Она не должна быть щегольской — здесь не оперетта, и унылой быть не должна — это армия. Еще в юности у полковника в училище был старшина по фамилии Тупчий. Громадный мужик, палец каждый на руке, как детское запястье. Он и учил: выйдешь на марш в нечищеных сапогах — устанешь вдвое больше. Потому как самый большой груз — грязь. Грязь и неряшливость. И он поднимал перед носом палец: «Тут смысл серьезный!» Видимо, у Гапича не было в жизни такого старшины. Гапич попал в полк — с батальона на роту. При первом представлении на вопрос полковника, отчего так получилось, Гапич отвел в сторону свое узкое лицо и ровным негромким голосом ответил:

— Разве предписания, которое вы держите в руках, товарищ полковник, недостаточно? А потом, все есть в моем личном деле.

И полковник не нашелся, что сказать на такое хамство.

И еще одна стычка произошла у них. На разборе батальонных учений, где офицеры собирались один к одному — молодые, четкие, надраенные, — полковник, хмуро осмотрев с головы до ног невзрачную фигуру командира третьей роты, сказал, морщась, как будто у него что-то болело:

— Вы, майор, переоделись бы, что ли. Прямо тоска глядеть на вас.

И Гапич ответил так, как никогда никто не отвечал полковнику, как и сам он, полковник, ни разу в жизни не отвечал не только командиру своему, но и подчиненному:

— Да бросьте, товарищ полковник! Что за нужда говорить пустое!

Полковник оборвал его чем-то вроде: «Вы с ума сошли, майор! Как вы разговариваете?!» Здесь были почти несмышленые лейтенанты и надо было командирской властью все «привести в меридиан». И все же полковник сдержался по каким-то причинам — он тогда не знал, почему сдержался. И только потом понял. Эта внутренняя человеческая независимость Гапича обеспечена огромной силой его души и воли. Он не служил — он работал. Он так и говорил: «был на работе», «иду с работы», «мы сегодня работали»…

Танки Гапича можно было отличить издали, даже не видя опознавательных знаков на башнях. Они у него не блестели. Их внешняя опрятность не превосходила разумного. В роте Гапича траков не драили, резину не красили. Но в дизелях его машин не стучали клапана, запускались они все до единого с полоборота, фрикционы не пробуксовывались, катки не гремели. Как-то исподволь, незаметно рота Гапича стала самой надежной — не блестящей, а надежной. Никто там не щелкал каблуками, не козырял, отрывая руку от виска со свистом. Даже лейтенанты Гапича как-то раньше других лейтенантов утратили училищный шик. Первым заметил это на смотре генерал. Заядлый танкист, он вначале подозрительно оглядел тусклые машины Гапича. Потом спросил у него небрежно:

— Вы что, майор, не любите танки?

Гапич, прежде чем ответить, пожал коротко плечами:

— Никак нет, люблю…

— Что же они у вас невеселые?

— А чего им веселиться, товарищ генерал…

У полковника сердце екнуло: сейчас этот майор наговорит такое — не расхлебаешь.

— Им ведь не на ВДНХ стоять. На них ездить надо.

— Эх вы… танкист! «Ездить»… Ездят на автобусе, майор. На танках ходят. И танки не ездят, а ходят… Запомните это…

— Так точно: ходят, — сказал Гапич и тихо добавил: — Простите, оговорился.

Тут уж генерал с нескрываемым, хотя и с не очень дружелюбным любопытством уставился на майора. Помолчал, покусывая верхнюю губу. И вдруг отчетливо и весело сказал, косясь одновременно на полковника:

— Виноват, говорите? Ездят, говорите? А ну-ка, майор, посмотрим, как они у вас ездят! По машинам. Командую я!

— Шлем и комбез генералу! — успел крикнуть полковник. Но генерал движением руки остановил начштаба, готового броситься выполнять поручение.

— Ты что, полковник, меня за танкиста не считаешь?.. Федотов, тащи сюда шлем и комбез.

Тот, кого назвали Федотовым, был старший лейтенант Федотов, адъютант командира дивизии, тихий, спокойный мальчик, затерявшийся где-то в задних рядах. Прижимая руками планшетку и кобуру с пистолетом к тощим бедрам, он затрусил в ту сторону, где остановились легковые машины. Все время, пока бегал адъютант, генерал возбужденно молчал, только раздувал ноздри, поглядывая на окружающих. Он и позировал немного, и молод был еще для своего звания — кровь играла в нем.

Ему помогали одеться, шлем он натянул сам, чуть грузно, но все еще молодцевато взобрался на броню рядом с Гапичем.

— К запуску! — как-то по-флотски скома