ндовал он. И танки — вся рота — взревели дизелями в одно мгновение. Тут сказались и выучка водителей, и четкость связи, и внимание командиров взводов и отдельных машин, и надежность техники. Что там было, на полигоне, пока никто не знал. Только генерал вернулся оттуда умиротворенный.
— Разрешите получить замечания, — сказал Гапич.
— Пуговицу на комбез пришейте, майор, — ответил генерал.
И это еще не убедило полковника, думал, что подобрел генерал оттого, что утолил жажду: сам водил танк, сам произвел несколько выстрелов по мишеням…
В конце концов полковник понял, какая находка для него Гапич. Понял, а полюбить не полюбил. Ему всегда было легче с обычными, в чем-то похожими на него самого офицерами, даже с теми, кто подражал ему. Форма, субординация, должность и высокое звание страховали его от неуместных замечаний, панибратства, гарантировали ему уважение в любом случае.
И вот сейчас Гапич мог спасти положение. Его рота занималась на полигоне. Полковник мог приказать только Гапичу. Потому что уже имел приказ сам: не трогать боевых машин. Сидеть тихо. Но рота Гапича играла сейчас роль учебной. И этим «но» он и решил воспользоваться. А когда позднее речь зайдет об этом — все будет выглядеть пристойно. «Так и решим», — подумал полковник. Решение он принял, вернее, нашел его, эта решение. Еще ничего не было сделано, но полковник сознавал: Гапич не подведет. Что он будет думать о нем, о своем командире, — это его дело, но решение нашлось…
— Вы на своей машине поедете за мной. Не отставать! Если плохо водите — бросьте машину здесь.
— Нет, — сказал Сидоренко, — мы не отстанем. Только, ради бога, скорей, скорей, полковник! Может быть, еще успеем!
Такой гонки Коршак еще не переживал: вдрызг исхлестанный танковыми гусеницами проселок мотал две их машины вверх и вниз, из стороны в сторону. Шедшая впереди машина то взлетала так, что в ветровое стекло «уазика» виделись только ее задние колеса, то она оказывалась где-то внизу. И мгновение спустя туда же несло машину Сидоренко и Коршака. То на вираже было видно, как полковничья машина ползет боком, бешено вращая колесами. Это напоминало Коршаку море и шторм… Волна поднимет соседний траулер так высоко вверх, что видны лишь кончики мачт да вхолостую вращающийся винт, а несколько секунд спустя — и ты уже взлетаешь в поднебесье, цепенеют ноги, кажется, что само небо непомерной тяжестью ложится на плечи. А потом — вниз, как в пропасть… Военные впереди тоже не берегли машину: там водитель-солдат как придавил педаль газа до полика, так и не отпускал ее ни на миллиметр.
Уже рассвело. За темной неподвижной тайгой вставало солнце. Но его не было видно, оно лишь ощущалось, и не столько светом, сколько теплом сквозь стекла. И то, что можно было принять за предрассветную мглу, на самом деле оказывалось дымом. Запаха гари никто уже не чувствовал — привыкли к нему. Дым — легкий, пронзительный какой-то — царствовал, парил, присутствовал здесь во всем.
И еще — безлюдье. Хотя неверное это понятие для тайги — безлюдье. На то она и тайга, чтобы только казаться безлюдной. Но сейчас не было в ней ни единого движения: темно-зеленые, почти черные деревья были неподвижны до безжизненности, ни птиц над их острыми кронами, ни светлой тени. Только дорога, исхлестанная, как будто двумя гигантскими плечами, танковыми гусеницами. Одна она только и выдавала присутствие здесь человека. А может быть, даже наоборот: именно военная дорога особенно угнетающе действовала на воображение. Словно рядом война, словно только что откатились последние части, и кожей спины, затылком чувствуешь приближение нашествия: мгновение — и покатится тяжелый гул чужой жизни, чужой, злой воли.
Смертельно хотелось остановить автомобиль, выйти на обочину и постоять в тишине и одиночестве — очень уж реальным было ощущение затерянности и ненужности всего того, что они делали сейчас.
И вспомнилось Коршаку давнее-давнее. Он был совсем маленьким. И был рассвет — такой же долгий и тревожный. И почти по такой же безлюдной и опасной дороге его везли куда-то в тесной кабине автомобиля. Всю ночь за тонкой сталью кабины горестно хлюпала грязь под колесами, и в окошко заглядывал такой же строгий, военный лес. А в кабине пахло травой и речной водой, потому что у речной воды свой особенный, неповторимый и незабываемый запах. А пахло так потому, что в машине по бокам не было стекол и ветер свободно заполнял все тесное пространство кабины. И, наверное, уже начинался рассвет; тогда Коршак не мог понять, какое время суток окружало его, словно жизнь остановилась в одно мгновение и мгновение это было бесконечно долгим. Темный лес печатал свои строгие острые вершины на слабо светящемся небе. А машина шла и шла, и Коршаку — тогда очень маленькому — казалось, что он сам ведет эту машину по бесконечно узкой дороге. И это казалось ему еще и потому, что в кабине было темно, темны были и приборы, и заднего сиденья не было видно лица водителя, только изредка чудилось, что кто-то есть рядом — с левой стороны кабины веяло родным человеческим теплом. Там сидел отец.
Чуть окрепло все еще низкое солнце, и стало видно, как невесомо реют оборванные автомобилем полковника и острым хлыстом антенны струи синего дыма.
А потом появились звери, они перебегали черную полосу разбитой танками дороги — то тут, то там — мелкие вначале, прижимаясь от страха к самой земле. Потом сильными скачками перед самым капотом УАЗа пронеслась рысь: Коршак успел увидеть метелочки на кончиках ее острых ушей и хвост, нервно вытянутый и чуть подломленный в последнем суставе — перед самой пушистой кисточкой. Потом редкой стайкой стриганули олени. Рискуя вывалиться из кабины, Коршак открыл дверцу и оглянулся назад: звери, видимо, ждали, когда напряженно воющие машины пройдут. И кидались через опасное для них и непривычно открытое пространство дороги.
От всего этого у Коршака мороз шел по коже. Он закрыл дверцу и покосился на Сидоренко. Но тот сидел неподвижно, твердо держа темные короткопалые руки на руле.
— Звери пошли, — напрягая голос, чтобы одолеть рев двигателя, сказал Коршак. Сидоренко кивнул — молча, не поворачиваясь. И спустя несколько мгновений ответил:
— Можем не успеть. Раз побежали — огонь близко.
Они не знали, что со свистом раскачивающаяся антенна на машине полковника не бездействовала, что все это время, пока они рвались по проселку, полковник говорил с Гапичем. И тот сейчас вел свою роту на предельно возможной для нее скорости к месту, где ему назначена была встреча, и что Гапич, еще ничего не зная из того, что уготовил ему полковник, все же насторожился. Он был собран и сосредоточен. И голос его, когда он обращался к командирам своих машин, звучал совсем не так, как всего час назад.
Гапич и его офицеры приучали новых механиков-водителей, недавно пришедших на смену тем, кого они уже научили и кто уже отслужил свое, преодолевать рвы, залитые водой, взбираться на склоны с большой даже для танков крутизной, форсировать реку. На той стороне реки танки взбирались на долгий отлогий берег, посверкивая сквозь ночную душную темень промытыми натруженными траками. И только к четырем утра, заправив баки и осмотрев матчасть, его солдаты заснули в медленно теряющих трудовой маслянистый жар машинах.
Сутулый и узкоплечий даже в комбинезоне, Гапич изредка оборачивался назад, оглядывая колонну цепкими птичьими глазами, и сам казался нескладной ночной птицей — из-за тонкого острого носа, из-за узкого лица, из-за танкового шлема, делавшего его голову окончательно похожей на птичью.
Те два часа, что экипажи проспали до подъема по тревоге, которую объявил Гапич, не принесли отдыха, скорее наоборот, измучили еще больше — ни росинки не упало на броню. Ушло только привычное для них машинное тепло, а весь остальной металл, потеряв излишний по сравнению со всей природой жар, стал таким же сухим и теплым, как и все вокруг. Вокруг же было душно и глухо, точно весь этот край, всю тайгу накрыли сверху чем-то плотным и непроницаемым.
Гапич намеревался дать людям поспать, ему не в чем было их упрекать. Они на славу поработали, прокоптились, а временное неумение некоторых не казалось ему страшным, ибо отлынивающих он не видел. Да и за всю свою жизнь в армии он не встречал парней, которых не задела бы за живое такая техника. Он намеревался дать им поспать подольше, но ничего из этого намерения не вышло.
Гапич так и не научился спокойно относиться к своим машинам. С течением времени, по мере того, как он познавал их, он все глубже понимал их умную, компактную силу. Когда они крались тихим ходом, едва перематывая гусеницы, в них появлялось что-то кошачье, а так вот, как сейчас, когда они стремительно катились, покачиваясь сами и покачивая безукоризненными стволами тяжелых повернутых назад орудий, в клубах пыли и отработанной солярки, на одинаковых дистанциях одна от другой — они казались ему легкими и тихими, в их стальных корпусах ровным, непрекращающимся дыханием дышали горячие двигатели, но ни один трак, ни один каток не тосковал об уходе и смазке. Он даже в этом все подавляющем гуле умел на слух различить каждую свою машину. И Гапич гордился этим своим умением, хотя и не демонстрировал его перед людьми. В роте об этом узнали не сразу. На молодых офицеров, которые командовали взводами, на командиров отдельных машин сначала он не произвел должного впечатления. Но они не успели промеж себя окрестить его штатским — вроде «Колхозник» или «Тракторист» — прозвищем: он знал и любил машины. В полку ожидали увидеть обиженного понижением, озлобленного человека, а этого и не было. Гапич был замкнутым, но не ожесточенным. Так он и стал для многих людей — майором Гапичем. Его так называли и за глаза. Слова эти — «майор Гапич» — сделались чем-то вроде имени и отчества…
Они встретились на взгорке. Отсюда хорошо было бы видно все вокруг, если бы не дым… Потом, спустя год, Коршак опять попал на это место и увидел далеко справа недобрый ровный блеск реки, увидел пойму, изуродованную огнем и оттого покрытую какой-то ржавой зеленью. Природа к тому дню еще не одолела бедствия… Но сейчас реки не было видно, только расплывчатой тенью просматривался третий до счету от головной командирской машины танк. Сидоренко разговаривал о офицерами, стоя у брони. Коршак вышел из УАЗа и услышал, как Гапич спросил Сидоренко: