Люди в конторе спали. На полу, на стульях, спали в кабинетах, на столах, спали, сидя на корточках, спали дети и старики, прислонясь спинами к стене, спали те, кто работал с насосами, кто спасал и спасался, — все спали.
Погибшие лежали на брезенте в кабинете секретаря парткома Петраченкова. Еще никто не вспомнил об ожогах. Спали, угорев, обессилев. И заснули, как попадали, еще не осознав, что самое страшное выдержали, выстояли. Спали танкисты. И дремал, уткнув голову в острые колени, майор Гапич.
Спотыкаясь на ровном, Коршак медленно брел по центральной улице поселка. Раньше это была улица, еще час назад, когда по обе стороны ее горели или готовы были загореться покинутые дома, а теперь осталась одна дорога, которая вела куда-то сквозь дым. А по сторонам от нее — пожарища да пепелища. Скорченные, изломанные огнем и тайфуном, чадили сады, и даже колодец, который, наверное, служил всему поселку, из которого водители лесовозов брали воду для перегретых двигателей, сруб над ним, барабан без троса, навес — и те были угольно-черными.
Уцелело несколько дворов. Кое-где по пепелищам бродили темные фигуры. И нехорошая тишина висела над всем этим — ни одного звука, принадлежащего живому существу: ни человеческого голоса, ни коровьего мычания — только шипение да потрескивание догорающего дерева. Коршак добрел до того места, где, ему казалось, он и тот парень встретили Настю с детьми и стариками. И опять его встретила Настя. Он узнал ее, а она — не узнала. Настя уже прошла мимо, скользнув усталым взглядом по Коршаку, но остановилась и обернулась, убирая со лба седые, как ему показалось, волосы. Наверное, она стала его узнавать. Тогда он спросил:
— Ну, как дети ваши? И старики как, Кузнецовы, кажется?
— Да, Кузнецовы… Ничего. Спят там, — она вяло повела голой обожженной рукой в сторону конторы. — А это были вы, вот тут?
— Да, — сказал Коршак. — И парень один. Сосед ваш. Ваш и Кузнецовых.
— Степка это.
— Да, как будто Степан. Вам что-нибудь надо?
— А что, вы только идете оттуда? — спросила нерешительно Настя, и губы ее скривились. — Да что я — совсем с ума свихнулась. Вы это Наташку мою несли!.. Какой дом! Посмотреть, может, осталось хоть что-то.
— Я с вами.
— Спасибо. Одной страшно.
Когда они пошли рядом, Коршак сказал:
— А тогда боялись?..
— Да. Я чуть не бросила всех, чуть не убежала.
— Ведь не убежала же.
— Убежала. В мыслях раз пять убежала… Забыла сперва — теперь вот вспомнила. Перед стариками стыдно.
И только теперь Коршак увидел, что у него одежда в диком состоянии: штанины обгорели и рукава куртки.
— Да не смотрите вы на себя. Здесь сейчас все красивые. Некрасивых нет. Там мужики и вовсе догола обгорели. Только мы теперь роднее всех родных — хоть нагишом друг перед другом…
— Вот здесь мы встретили вас? — спросил Коршак.
— Не знаю. Где — не знаю, а вот в какое время — не забуду до гроба.
Оба они, наверное, немного недослышивали — в ушах все еще стоял рев тайфуна и огня. Да и видели плохо, хотя Коршак и без того плохо видел. Настя сказала:
— Говорят, глаза тоже можно обжечь. Знаете?
— Да, роговицу. Тогда яркие пятна перед глазами плывут…
— Вы доктор?
— Не-ет, что вы, тогда бы я сейчас делал что-нибудь полезное. — И Коршак, сам не зная почему, вдруг сказал этой женщине: — Знаете, я книжки пишу.
— Книжки? — спокойно переспросила Настя.
Он понимал, что переспрашивает она да и говорит с ним скорее для того, чтобы не молчать, не оставаться один на один со своей и общей бедой, чтобы отвлечься, потому что ей действительно страшно увидеть свой дом. И говорит она с ним, как вот в лесу перекликаются люди, чтобы не быть одному, чтобы не потеряться.
— А я здесь магазином лесУРСа заведовала. Так называют… Продавщица… Пришли мы… О, господи…
Да, дом сгорел, и обрушился потолок. И сарайчик сгорел, и штабель дров рассыпался чадящими головешками…
— У нас погреб во дворе был… Старик прятал там чтой-то! — Настя слепо побрела к тому, вероятно, месту, где был погреб. Коршак пошел следом.
— Когда пожары начались, старик вещи прятал. А я ругалась, чтобы народ не смешил.
— Другие, наверное, тоже прятали, — сказал Коршак.
— Другие, да не все… Помоги-ка мне, — позвала она. — Руки болят, не подниму. — Она впервые назвала его на «ты». — Лом тут где-то был…
Лом нашли, он был еще горячий. Вдвоем они подняли хрупкую, но все же тяжелую крышку над погребом.
— А ваш отец — солдат, — сказал Коршак.
В погребе стоял небольшой ящик с картошкой, здесь же лежало завернутое в кусок брезента сало, вещи в двух чемоданах, два полушубка. Самое необходимое в беде.
— Так ведь он и говорил: зима впереди. Не дай бог, говорил. Что-нибудь на первый случай. И не уехал, я его отсылала к сыну…
— К сыну? — удивился Коршак.
— Да. Он не отец мне, свекор он мой. Сын его младший, муженек мой, «червонец», как они говорят там, «схватил» — хорошего человека в тайге угробил. Да что свекор — отец и отец. Своего-то отца я не помню. Видишь, себе только полушубок и положил: тепло любит. А все остальное наше — целиком прямо. Чемоданами. Мое, Наташкино да сыночка…
Уже перед самой конторой, поставив чемодан у ног, чтобы перевести дух, Настя сказала:
— А не соседи наши дорогие это сотворили?
— Нет. Не думаю. Что вы! — И вдруг усмехнулся. — Нет, такое не бывает, чтобы тайфун из-за рубежа.
— Да, верно. А пожар, просто пожар, без ветра?
— Нет, Настя, — помолчав, тихо сказал Коршак. — Сами это мы и подожгли. — И неожиданно спросил: — Как же вы теперь будете, Настя?
Она пожала плечами:
— Власть придумает что-нибудь…
И Коршаку вдруг показалось невозможным уехать отсюда одному и оставить их здесь, хотя бы вот Настю. Он даже обрадовался своей мысли.
— Знаете что, берите своего старика, Кузнецовых берите и детей. Пока здесь что-нибудь придумывать будут, а придумают обязательно — это вы верно говорите, — поедем ко мне. У меня большая квартира, три комнаты… И жены у меня нет — ушла жена.
Настя ответила ему странным взглядом: были в нем и признательность, и тревога, и удивление.
А в конторе все еще спали. Гапич с Петраченковым медленно шли от танка к танку, и Гапич взбирался наверх и заглядывал в люки. Только на «Гром» не поднялся. А постоял возле лобовой брони, крепко потирая лицо. Теперь он думал о лейтенанте, теперь можно было вспоминать его, двадцатидвухлетнего мальчишку с хорошей русской фамилией Артемьев, по-танкистски крепенького и с тоненькой шеей. Сильным был, а шею наесть не успел, и командовать еще как следует не научился, в отпуске еще ни разу не был, и из городка на службу ездил на велосипеде с моторчиком. Он жил в холостяцком общежитии, которое называлось «Бочка холостяков».
В городке таких «бочек» было несколько. Снаружи вроде бы цистерна, только покрашена в веселенькое: верх голубой, низ — зелененький. А войдешь — жилье, комфорт на шестерых, у каждого своя каютка, точно купе в вагоне курьерского поезда. Кто-то из молодых и отчаянных и написал суриком на железе: «Бочка холостяков».
Моторчик «транспортного средства» Артемьева слышался издалека. Дневальный по роте, дежурные из КПП узнавали — «моторизованный лейтенант» движется на службу. Остальные офицеры приезжали в часть из городка на громоздком штабном автобусе. Кое-кто на своих «Жигулях». А лейтенант катился с пригорочка на пригорочек мимо дубков и сосен, мимо огородов по тропинке через болотце, катился, освещенный ранним, ярким в здешних местах, солнцем, посверкивая пуговицами, звездочками и молодыми, ясными и словно новыми всякое утро глазами, и моторчик трещал на всю округу.
Вспомнился Гапичу такой случай: никогда не опаздывавший лейтенант вдруг опоздал — потом ему докладывали, что Артемьев отпрашивался на это время у начштаба, а тот забыл доложить. Десятка полтора танков замерли на старте, Гапич повторил офицерам задачу дня, и вдруг пронзительный треск заглушил его голос. Привычный ко всякого рода машинным звукам, он сначала не обратил на треск внимания — стал говорить громче, потом понял, что ему мешает что-то необычное, и оглянулся. По дороге, ведущей к парку, неимоверно треща, подпрыгивая на ухабах, катил на своем «шарамбобеле» Артемьев.
— Ну и техника, — сказал инженер полка, тучный, потеющий подполковник, — движок, как от заводной машинки, а треску больше, чем от тещи.
Так и прилепилось — «теща». Как позывной. Вот тебе и позывной… Гапич думал сейчас о том, какая же сила заставила Артемьева выйти в огне из танка, что дало ему стойкости, этому мальчику? Гореть заживо, а главное — добровольно…
— Знаете, Петраченков, — сказал Гапич, оборачиваясь. — Их надо вместе…
— Да. Я уже думал об этом. Вот здесь, на площади. Перед конторой.
— Только одно. Артемьев — военный. Могут не разрешить. Или родители — у него же есть родители — отец и мать. И братья есть.
— Родители — это серьезно, товарищ Гапич. А насчет того, что могут не разрешить… — Петраченков не договорил, но что-то такое прозвучало в его осипшем голосе, что Гапич внимательно поглядел на него.
Не знал Гапич, какое огромное расстояние отделяло Петраченкова — того, что стоял сейчас перед ним, от Петраченкова — даже вчерашнего. Да и сам Петраченков только догадывался, что с ним произошло. До вчерашнего дня он ездил по лесоучасткам, собирал партийные взносы, читал лекции, аккуратно и скрупулезно выполнял задания райкома. Ездил вместе с директором, а то и без него краснеть на бюро по поводу того, что леспромхоз не выполнял порой заданий по среднемесячной вывозке леса, хотя знал: годовой они дадут, а в третьем квартале не дадут и не могут дать — никогда не давали плана в распутицу. И он краснел, потел слабеньким холодным потом перед могучим заведующим отделом. У того все было тяжелым и медлительным: и голубоватые глаза по сторонам широкой переносицы, и плоский широкогубый рот, и большие, почему-то красные руки, и даже нос — тяжелый и массивный. На совещании Петраченков, глядя сбоку на этот нос из-за чьего-нибудь плеча, с тоской догадывался, что заведующий отделом сейчас повернется к нему. Так оно и случалось. Может быть, просто приходила очередь Петраченкова отчитываться и обещать, смущаясь и краснея, но он догадывался по носу — пришла его пора.