Никто даже не пошевелился, кроме Шпеера, легким шагом проследовавшего от стенки к центру помещения и вставшего рядом с Риббентропом.
Всем троим тут же были вручены их саквояжи, а Герингу – еще и могучий чемодан. Геринг пнул его ногой и фыркнул. Американцы вышли.
– Говнюки и есть, – напутствовал их вслед Геринг и повернулся к Лею, который стоял, закрыв руками лицо. «Да брось!»– шагнул было к нему Герман, но снова фыркнул, поняв, что тот смеется.
– Да-а, у них теперь над нами столько власти, что едва ли они преодолеют соблазн пошутить еще не раз, – заметил Шахт. – Не одолжит ли мне кто-нибудь, господа, носовой платок?
Все трое обладателей саквояжей тут же раскрыли их и предложили коллегам воспользоваться тем, кто в чем нуждался. Первая и единственная такого рода сцена, вызванная «ощущением общей вины перед коллегой, предательство которого, если бы таковое состоялось, стало бы слишком болезненным ударом по нашим нетвердо бьющимся сердцам» (из письма Бальдура фон Шираха жене Генриетте).
Мир продолжал сужаться. Полифония уступила место нескольким нотам, самой навязчивой из которых стала нота си – звук постоянно открываемых и закрываемых дверей. Сколько же в тюрьмах дверей, Господи?!
Начальник тюрьмы полковник Эндрюс был сторонником жесткого режима, как он выражался – ритма, однако он понимал, что имеет дело с особым контингентом, который ему предстояло сохранить до суда в мысле– и дееспособном состоянии. Для себя Эндрюс разделил главных обвиняемых на «пассивных» и «бунтарей»; обе группы, впрочем, постоянно перетасовывались, но в «бунтарях» неизменно числились Геринг, Штрайхер и Лей. Часто к ним присоединялись Функ и Шахт; последний, например, даже запустил стаканом с недопитым кофе в объектив пытавшейся запечатлеть его кинокамеры. К Герингу пришлось подобрать персонального охранника, который простой вежливостью сбивал высокомерие бывшего рейхсмаршала. Штрайхер и Лей были образцовые психопаты, однако Штрайхер отталкивал людей и не мог служить застрельщиком бунта, Лей же был опасен, и его Эндрюс постарался с первых же дней изолировать, поместив на четвертом этаже (остальные находились на первом).
Камеры четвертого этажа были комфортнее прочих: в них имелись удобные кровати и иногда заглядывало солнце. Лей в первые же дни перессорился с охраной, но как-то полушутливо; Эндрюс только позже узнал, что ребята, оказывается, постоянно таскали ему в камеру спирт. Когда начались допросы, он изводил следователей непредсказуемостью поведения: хотел – отвечал на вопросы, хотел – сам их задавал, а то просто молчал, как глухонемой. И невозможно было понять, происходит ли что-то с ним на самом деле или же он так развлекается. По его письмам жене об этом тоже трудно было судить, однако в конце сентября тюремный психолог Джон Гилберт сказал Эндрюсу, что с Леем следует быть «поаккуратней». Эндрюс возмутился: чушь какая… да кто его трогает, этого наглеца?! Гораздо больше полковника беспокоили другие заключенные: Риббентроп с его отсутствующим взглядом, постоянно теряющий сознание Кальтенбруннер, истерик Штрайхер, по ночам орущий так, что охрана не выдерживала. К тому же из Англии доставили еще одну «головную боль» – Рудольфа Гесса.
Гесс уже совершил две попытки самоубийства: в первый раз вскрыл себе вены, во второй бросился в лестничный пролет…
Гесс находился в плену с 10 мая 1941 года, с момента своего приземления на поле возле имения лорда Гамильтона Дангевел-Хаус в Шотландии. За эти годы он сменил несколько мест пребывания: от Тауэра до тюремного лагеря Мейндифф-Корт и несколько «пограничных» состояний, к которым здесь, на родине, добавилась еще и полная потеря памяти. Однако его первое письмо Эльзе из Нюрнберга заключало в себе и такие строчки: «Немногим было дано, как нам, с самого начала принять участие в развитии уникальной личности в радости и печали, заботах и надеждах, любви и ненависти, во всех проявлениях величия – и со всеми ее малыми человеческими слабостями, которые и делают человека любимым».
И дальше, цитата из Ницше: «Я люблю тех, кто, подобно тяжелым каплям дождя, срывающимся с тяжелых свинцовых туч, извещают о приближении грозы и, как предтечи, падают на землю»[2].
В Нюрнберге полковник Эндрюс сразу наткнулся на такое железное сопротивление со стороны бывшего заместителя фюрера, что вынужден был обратиться за помощью к американскому психиатру майору Дугласу Келли, и тот провел отвлекающий маневр: устроил Гессу свидание с Герингом для «восстановления памяти».
Их посадили друг против друга, и главный следователь с американской стороны полковник Аллен, кивнув на Геринга, спросил Гесса, знает ли он этого господина? Гесс прищурился и как будто напрягся.
– Ты что? – фыркнул Геринг. – Меня не узнаешь, что ли?
Дальше разыгралась следующая сцена: Гесс стоял все той же железобетонной стеной; Геринг, все больше возбуждаясь, забрасывал его воспоминаниями о пережитых вместе событиях, сценах, перетряхивал знакомые обоим подробности, имена… Но все разбивалось и отскакивало назад к недоумевающему взвинченному Герингу. В конце концов он сдался и махнул рукой. Поверил он Гессу или нет – сказать трудно, однако после этого свидания несколько дней пребывал в крайне подавленном настроении.
Вторым было свидание с Карлом Хаусхофером, и, конечно, оно сильно отличалось от первого.
Хаусхофер только недавно узнал о гибели своего сына Альбрехта, расстрелянного по личному приказу Кальтенбруннера в последние дни войны. Национальный режим, это живое воплощение его геополитических доктрин, рухнув, раздавил старику душу, а встреча с Гессом, которого Карл любил не меньше родных сыновей, перечеркивала последнее, что еще жило в нем – воспоминания.
Карл говорил об Эльзе, о семилетнем Буце, о Маргарите и племянниках, о письмах из Англии, которые Эльза давала ему читать. Говорил долго, забываясь сам, вглядываясь в зеленые глаза Рудольфа, в которых, казалось, вот-вот вспыхнет искра памяти. Только эти глаза еще и оставались прежними; сам Гесс весь словно высох изнутри и постарел на двадцать лет.
– Я всегда всё читал в твоих глазах, Руди… Вот и теперь мне кажется, они оживились и говорят со мной, – точно умолял Хаусхофер.
– Мне очень жаль… Но ваши слова, к сожалению… ничего для меня не значат, – с виноватым выражением, но твердо отвечал ему Рудольф Гесс.
Выходя, Хаусхофер услышал тихое и бесстрастное, но все сказавшее ему «простите».
В конце осени Карл Хаусхофер вместе с женой (еврейкой) Мартой, руку которой столько раз почтительно целовал частый гость в их доме Адольф Гитлер, покончит с собой. Их тела найдут в парке возле ручья, тронутого первым морозцем наступающей зимы.
На свидания с Гессом приводили фон Папена, фон Риббентропа, Розенберга, бывшую секретаршу Хильду Фат, которая расплакалась… Гесс держался стойко. Он проявлял готовность к сотрудничеству, казалось, искренне стремился помочь, был вежлив и внимателен.
Мнения психиатров разделились, как это было и в Англии. Доктор Кеймрон, специалист по нарко– и электрошоковой терапии (будущий автор американской методики «промывания мозгов»), который начал «работать» с Леем еще до Нюрнберга, навестив того в камере, поделился с ним следующим предположением: настоящего Гесса казнили еще в 1941 году, по приказу Черчилля, а этот человек – самозванец, двойник, отсюда и странности в его поведении. Это был опасный ход. Американцы, по-видимому, согласились подыграть англичанам.
Кеймрону Лей ничего не сказал; но на следующем же допросе в присутствии двух следователей – британского и советского – заявил, что подлинность Гесса легко проверить: у настоящего Гесса на левом легком имеется дугообразный шрам от тяжелого ранения, полученного в 1917 году.
Через пару дней американский психиатр Келли, проводивший с заключенными тест Роршаха («чернильных пятен»), предупредил Лея, что ему также предстоят свидания с Гессом. Сообщив это, Келли принялся раскладывать перед Леем карточки с чернильными пятнами. Роберт ни в каких тестах не участвовавший, на этот раз не отвернулся и не послала Келли к черту с его чушью и даже что-то отвечал на вопросы, глядя, впрочем, мимо карточек, в сторону.
Свидание устроили в комнате для перекрестных допросов, большой и сегодня особенно светлой из-за лившихся в окна солнечных лучей.
Гесс, прямой, стройный, в форме люфтваффе, в которой четыре года назад покинул Германию, в высоких черных летных ботинках, стоял у стола рядом со своим охранником, к которому был прикован наручником, и смотрел на дверь. Вошел Лей со своим охранником. Всем четверым было велено сесть друг напротив друга. На предложение Лею задавать вопросы, тот только пожал плечами: «Зачем? Мне и так все ясно. Того же, что происходит с Рудольфом Гессом, ни вы, ни я не узнаете, пока он сам не захочет».
На этих словах губы Рудольфа едва заметно дернулись в усмешке. К счастью, никто, кроме Лея, на него в этот момент не глядел.
– Впрочем, мы могли бы кое-что попробовать, – неожиданно повернулся Лей к «публике»: – Например, проверить его эмоциональную память. Если бы здесь нашелся рояль или пианино, я бы сыграл два-три его любимых произведения. Руди, – обратился он к Гессу, – напиши названия и отдай этим господам, – он кивнул на двух психиатров – русского и француза.
Гесс, усмехнувшись, что-то написал на листке.
Эксперимент продолжили в тюремной церкви: здесь был инструмент и собралось около двух десятков человек: следователи и врачи от всех четырех сторон. Лей сел за рояль; рядом по-прежнему стоял прикованный к нему охранник.
Лей свободной рукой попробовал инструмент и насмешливо посмотрел на только что вошедшего Эндрюса, который на этот раз с трудом сохранил свою обычную невозмутимость. Активность психиатров представлялась ему бессмысленной, разрушала порядок и режим; Лей же его просто бесил. Этот человек имел наглость вести себя так, будто ничего не переменилось и всё по-прежнему готово подчиняться его воле. Тем не менее Эндрюс распорядился снять с него наручник, а охраннику отойти на три шага.