Дверь открылась. Вошел Гилберт. Постояв пару секунд, присел на стул.
– Вот, решил пройти по камерам и заглянул к вам. Сегодня… тяжелая ночь. Даже у меня бессонница. Навестил несколько человек… немного поговорили. У меня есть разрешение, но… могу его потерять. Здешнее начальство не понимает, что я лучше знаю, когда нужен.
Пауза.
– У меня новость для вас, – продолжал он. – Завтра увидите жену. Очень коротко, на минуту. Ей дали разрешение. В девятом часу утра.
Гилберт посмотрел на Лея, перевел взгляд на Библию и быстро поднялся:
– Ну, прощайте. Я еще зайду.
Дверь за ним закрылась. Тут же в камеру заглянул охранник. Это был американский сержант Патрик Митчем. Он только что вместе со своим напарником сменил ночной пост. Было около пяти часов утра.
Митчем окинул взглядом Лея, сидящего на кровати. Одеяло валялось рядом, на полу, и сержант сделал обвиняемому замечание, велев поднять, но не стал проверять: эти заключенные на такие приказы обычно не обращали внимания, но могли и проявить агрессию, особенно в последние дни. После предъявления обвинения они все сильно изменили свое поведение, и Эндрюс распорядился с ними «не связываться».
Митчем закрыл дверь.
Звук был похож на хруст, точно что-то раздавили. Лей не успел разглядеть лица охранника. С некоторыми из них он неплохо ладил: они приносили ему водку, если он просил. Гилберт про это знал, конечно. Нужно было и сейчас попросить. Лей снова сдавил себе голову. Голова было слишком трезвой. В сущности… он все и всегда решал с трезвой головой.
Он закрыл глаза и как будто уперся лбом в стену. Пока шел лабиринтом, было куда двигаться. Но вот и тупик.
Грета думает, что он не до конца ее понял. Она добилась этого свидания «на минуту», чтобы наконец прямо сказать то, что уже сказала, глазами. Суд.
Приговор и наказание.
Она думает, что это не будет петля; у него ведь есть смягчающие вину обстоятельства. Адвокат тоже убежден.
Оба пребывают в неведении. Как и весь мир.
Грета думает, что знает правду. Всю. Она войну пробыла за границами рейха, как и Гесс. Брат и сестра, оба не ведают, какие тут созрели ягодки. Но им покажут. Все «смягчающие обстоятельства» не прикроют и уголка того, что будет вывернуто.
Но они правы. Его ждет даже не петля. Его ждет… мешок из-под дерьма, надетый на голову и удавка. На глазах у детей. Сначала дерьмо накидают лопатами, размажут на нем, потом наденут опустевший мешок, затянут на горле, чтоб хрустнуло, и снова позовут детей: глядеть.
Был один выход: увезти ее и двойняшек. За океаном впечатления будут иными… Газетам она не верит… А ведь он до последнего… до этого часа верил, что она все-таки согласится бежать с ним! Надеялся. Если бы не это «свидание», он бы надеялся до сих пор.
Лей поднял одеяло с пола и снова закутался. Его начало так знобить, что застучали зубы. Черная стена тупика давила в лоб. Ее не пробить. Маргарита не изменится. «Коммунистка», – сказал о ней кто-то. Мечтает о справедливости, о благе для всех! Всем – благо, а ему – вонючая петля!
Опять бросило в жар, и он содрал с себя одеяло. Можно… можно еще попятиться; какое-то время пошататься по лабиринту. Но без Маргариты для него выхода нет! Вместе их бы вывели. Та же Джессика в лепешку расшиблась бы для любимой подружки! У нее через отца прямой выход на Трумэна, на Генри Форда… На всех, кто теперь решает. Маргарита – гарантия. И она не идиотка, чтобы не понимать: без нее и детей он всего лишь устаревший шифр, который американцы расщелкают, как орешек, а скорлупу спустят в унитаз…
Ему было так жарко, что он взял полотенце, висевшее на спинке кровати, вытер им шею и лицо. Накануне три дня не подавали воду на верхние этажи, и ему приносили умываться в камеру, а полотенце оставили, забыли. Оно было узкое, длинное, прочное. Чистое.
«Не-ет, я слишком хочу жить, – улыбнулся себе Лей, – я держусь за жизнь слишком цепко, меня не отодрать. Я себя зна-аю».
Он подумал, что хорошо бы умыться холодной водой. Сразу полегчает.
Еще посидев, он обвел глазами камеру, миновав Библию, остановил взгляд на фотографии двойняшек, стоящей на столе. Маргарита передала ему это фото – почему-то без себя.
Он постучал в дверь, сказал охраннику, что хочет умыться, чтобы его отвели, и взял с собой полотенце.
Умывальная была узкой и тусклой. Он умылся, засучив рукава, вымыл руки до плеч, плеснул на грудь. Слегка вытерся. Стало легко. Тело как будто раздвоилось: один выполз из другого, приподнялся, распрямился. В прежние годы этот раскол пугал его, теперь принес облегчение.
Одна часть еще суетилась; другая, омытая, холодно взирала на нее. У этой, другой, сразу появились руки, и они, скрутив полотенце, сильно растянули его, пробуя на прочность. Потом она открыла глаза и поискала ими. Нашла. Идущую в потолок трубу, изогнутую «коленом». У нее уже был и разум, подсказавший: поторопись. Была и воля, чтобы надеть на шею петлю, выдохнуть… Она не могла забрать себе только сердца, и оно гудело в первой половине, как колокол в пустоте.
«Будьте вы все прокляты».
Сержант Митчем поднял тревогу, в 5 часов 40 минут утра. Митчема насторожило чересчур затянувшееся умывание обвиняемого.
Первым на месте был Эндрюс в нижнем белье. Когда прибежали врачи, он уже взрезал удавку на горле Лея.
Врачи провозились с ним полчаса. Сердце еще сокращалось, но судороги прекратились. И все же в иные минуты казалось, что грудь вот-вот поднимется и откроются глаза.
Глаза открылись, но взгляда в них не было.
Врачи наконец отняли от тела руки и встали. Их было трое, во главе с Симпсоном; со всех градом лил пот.
– Всё? – спросил Эндрюс.
– Всё, – ответил Симпсон.
Эндрюс посмотрел на часы. Шесть часов, пятнадцать минут. 25 октября 1945 года.
– Прикажите перенести тело в госпиталь, – сказал Симпсон.
Эндрюс кивнул. Над этим заключенным его власти больше не было.
Тело положили на носилки, накрыли простыней: Эндрюс распорядился принести чистую.
Когда проносили через тюремный двор, жесткая от крахмала ткань съехала с лица, обнажив глаза, широко открытые. Симпсон, сопровождавший носилки, заглянул в них и поправил простыню. Он вдруг вспомнил, что должен был присутствовать при свидании Лея с женой в половине девятого. «Вот несчастная женщина, – подумал он, – брат сумасшедший, муж повесился».
Разбирая вместе с сотрудниками Даллеса бумаги Лея, Гилберт два листа незаметно спрятал в карман.
В девятом часу он вышел к воротам тюрьмы, чтобы встретить Маргариту, пришедшую на свидание с мужем. Он сразу увидел ее у решетки. Две дочери и сын Лея стояли поодаль и глядели на него.
Она не глядела. Она стояла, прижавшись виском к железному пруту; глаза были опущены.
«Кто мог ей сказать?!» – поразился Гилберт, понимая, что никто не мог, потому что он первым вышел с этим известием из ворот крепости.
Но она знала.
Она так и не подняла глаз, пока он вел ее к отдельно стоящему зданию тюремного госпиталя, а затем – вверх по лестнице, к палате, в которой лежал Лей.
Они шли мимо постов, охраняющих входы, мимо офицеров, сидящих в коридоре, мимо стоящих у палаты врачей…
Ей позволили войти одной.
– Только на минуту, фрау, – напомнил Симпсон.
Он оставил полуоткрытой дверь.
Она вошла и села у кровати, немного нагнувшись к телу мужа.
Прошла минута, которую ей дали для свидания с живым. О времени на прощание с покойным инструкций никто не дал.
Симпсон еще притворил дверь, оставив совсем узкую щелку. В нее никому не хотелось заглядывать. Вдова сидела, поглаживая рукой лоб и виски мужа, его плечи и грудь, наполовину прикрытые простыней. Только нагибалась все ниже.
Симпсон плотно закрыл в палату дверь. «Красивая женщина, – подумал он, мысленно окинув взглядом лицо и фигуру Маргариты. – И держится хорошо, а видно: любила. Жаль ее, и… досада берет. Отчего такие красавицы, нежные, страстные, любят негодяев?! А еще… сомневаться начинаешь: таким ли негодяем был покойный, если решился… освободить ее от себя?!»
Так, впервые увидев Маргариту, доктор Симпсон поверил именно в эту версию самоубийства Роберта Лея и придерживался ее все последующие годы.
Этого дня они не запомнили. Его и не было для них – одна растянувшаяся боль под цвет серого утра, тускло-стального дня, сиреневых сумерек и черноты с точками звезд на очистившемся от туч небе.
В доме, глядящем окнами на тюрьму, они собрались вместе: Эльза с Буцем, Джессика, Эмма с дочерью Эддой, Элен, Генрих и Анна – они невольно жались друг к другу, словно все были одной семьей.
Маргариты с ними не было. Держалась она с обычною сдержанностью, выглядела спокойной и как будто слегка пьяной. «Я опоздала», – были единственные слова, которые она произнесла за весь этот день.
А совсем уже поздно, ночью, она вдруг спросила Эльзу:
– Ты возьмешь детей?
Эльза убирала со стола после ужина (или обеда), который дети весь день не могли съесть. Маргарита подошла сзади и встала почти вплотную за ее спиной. Эльза оказалась не готова и внутренне заметалась. Но, собравшись, повернулась и посмотрела в глаза Греты, в которых не было взгляда.
– Ты возьмешь детей? – повторила Маргарита. – Ты обещала.
– Да… но… Если бы ты уехала… – Эльза снова металась между слов.
– Я уеду… с ним.
Чуть запнулась, только чуть. Но Эльза перевела дыхание.
– Я сделаю, как ты скажешь, родная. Как лучше для тебя. Но ведь не теперь еще, не сразу?
– Не теперь. Я еще должна… Мне, может быть, отдадут его вещи. Я завтра пойду туда.
Она прошлась по комнате, посмотрела на стенные часы.
– Сегодня… уже сегодня.
Она снова медленно прошлась, пошатываясь; подняв глаза, оглядела все над головой. Глубоко вздохнув, еще сильнее запрокинула голову; глаза скользили по потолку, стенам, двери, лицу Эльзы…
Наутро Грета двигалась уверенно, спокойно говорила. Она несколько раз ходила в тюрьму, но возвращалась с пустыми руками.