— Послушайте, как вам удается так хорошо говорить по-русски? — небольшого роста пожилой портной в жилетке и с двумя клеенчатыми метровыми лентами вокруг шеи завершал четвертый обход Генриха.
— У меня отец русский.
— Ну и что с того? У моего сына отец еврей. Но он знает всего десять слов на идише и те матерные.
— Значит, вы его плохо учили языку.
— А что, я могу учить языку, который сам не знаю?
— Действительно, это непросто.
Громко звякнул дверной звонок, в прихожей послышалась смешанная немецко-русская речь, причем каждый говорил на родном языке, но прекрасно понимал собеседника. Затем дверь распахнулась, и на пороге выросла бравая фигура офицера. Его уверенное поведение говорило о том, что лишь он знает тайну этого дома.
Тем сильнее оказалось его удивление, когда он увидел перед собой человека в форме, на которой красовались железный крест и другие знаки воинской доблести.
— Извините, я зайду в другой раз.
Генрих возражал, впервые ощутив на себе магической действие германской «табели о рангах».
— А где сейчас хозяева дома?
— Как где? Известно, сбежали с сыном, а меня оставили охранять дом. А что я могу, если с обеих сторон постоянно сюда стреляют из чего попало? Мне остается только ждать, когда они промахнутся. Многие говорят, такое тоже случается.
— Даже на фронте, — мрачно добавил Генрих.
— С одной такой бомбы можно уже с ума сойти, — портной все в той же жилетке и с двумя лентами вокруг шеи стремительно забегал по комнате, одновременно манипулируя тремя консервными банками, стоявшими на столе.
Эти банки принес Генрих, который утром поинтересовался у Карин, где можно в городе приобрести пару банок мясных консервов, а она молча принесла их из кладовки.
— Вы, господин майор, как я вижу, поставили себе за цель испортить мне фигуру? Так, чтобы жена больше не узнала меня? — Он на минуту задумался. — Жаль, что она уехала. С такими запасами мы целый месяц могли бы жить, а там, глядишь, все и уладится.
Поезд двигался медленно, прощупывая впереди себя каждый метр железнодорожного полотна. Проводник объяснил это активностью белорусских партизан, которые бессмысленно пускают под откос каждый десятый гражданский поезд. Генрих внутренне не был согласен с немецким кондуктором, хотя сам предпочел бы добраться до пункта назначения без встреч с партизанами. На территории Польши поезд почувствовал себя более уверенно и прибавил в скорости.
Варшавский вокзал и без того невеселый, еще более помрачнел от засилья немецких военных. Создавалось впечатление, что поляки и вовсе вдруг перестали пользоваться железной дорогой, предпочитая передвигаться на конной тяге или собственных ногах.
Генрих прогуливался по перрону, отвечая на бесконечные приветствия младших чинов и приветствуя чины старшие.
— Любуетесь, господин майор? — лицо Карин дышало свежестью, словно вышла она не из продымленного вагона после почти что бессонной ночи, а из дверей косметического салона.
— Стараюсь найти объект для любования. Мои родители, в свое время бывавшие здесь часто, рассказывали, что Варшава — это истинная оранжерея красивых женщин.
— Они не ошибались, но то было совсем иное время. А кроме того, вокзал — не самый подходящий подиум для демонстрации женской красоты. — Она хотела еще что-то добавить, но тут раздался гудок паровоза, и пронзительный голос дважды требовательно повторил по-польски и по-немецки:
— Господ пассажиров просят занять места в вагоне. Поезд отправляется.
Как всегда, объявление об отправлении прозвучало для всех нежданной новостью. Толпа на перроне зашипела и зашевелилась, выпуская из объятий начавший уже плавное движение состав.
По Польше ехали медленно, останавливались часто, но ненадолго. К германской границе приблизились, когда за окном уже смеркалось. В купе без стука вошел проводник и опустил маскировочную шторку на окне. Заметив саркастическую улыбку Генриха, отреагировал неожиданно эмоционально:
— Да-да, господин майор! Война жизни не украшает! На Востоке нас подрывают снизу партизаны, дома — сверху бомбят англичане. — Он умолкнул на минуту и, словно спохватившись, добавил: — Побеждать все равно надо. Желаю счастливого пути!
По мере приближения к Берлину, поезд все чаще останавливался. Теперь преимущественно в открытом поле, перед покорно склонившим голову семафором. Наконец на горизонте появилось яркое зарево с бесчисленными вспышками.
А поезд все еще медленно крался к горящей имперской столице. Под купол вокзала въехали далеко за полночь. При выходе на привокзальную площадь сели в ожидавшую машину. Несмотря на полуночный час, шофер в форме фельдфебеля не выглядел переутомленным, скорее, наоборот, даже весьма живым и словоохотливым.
— Заждался нас, Вилли? — весело поинтересовался Шниттке, усаживаясь рядом с шофером.
— Ничего страшного. Англичане виноваты. Взяли дурную привычку теперь летать только ночью и швырять что попало и куда попало.
— Фрау Карин, вы, кажется, хотели позвонить отцу?
— Спасибо, но отец не так молод, чтобы его могли порадовать ночные звонки. Позвоню завтра утром из Веймара.
— Что ж, тогда едем на Южный вокзал.
Крайне редко случается, чтобы расписание движения поезда и пожелания пассажиров так точно совпадали.
К счастью, это был тот самый случай. Поезд — не такси, тем не менее, состав тронулся с места, едва полковник и майор с дамой оказались в вагоне. В отличие от проводника восточного поезда нервы его коллеги на южном направлении не были столь истрепаны. Поэтому он, оставаясь верен традициям, проводил офицеров, сопровождавших даму, в специальное зарезервированное купе.
Пробираться пришлось сквозь густую толпу взрослых и детей, которым предстояло провести ночь, стоя в проходе мирно покачивавшегося вагона. Карин шла, сосредоточенно глядя себе под ноги, дабы не встретить взглядов упрека.
Шниттке, наоборот, держал голову высоко, воспринимая происходящее как должное. Генрих с интересом разглядывал окружавших его людей, и порой ему казалось, что они испытывают такую же, как и он, ненависть к тем, кто обрек их на это страдание, на эту полную крови, пожаров и смертей жизнь.
После северного Пскова, мрачной Варшавы и горящего Берлина зеленый, освещенный ярким утренним солнцем с отмытой привокзальной площадью и не спеша прогуливавшимися прохожими Веймар походил на воплощенный рай в ярком воображении художников Возрождения, наносивших на холст краски успокаивающих и ободряющих тонов, вселяющих надежду на благополучный исход жизни. Карин застыла было в изумлении от представшей перед ней картиной нежданного покоя, который, к великому сожалению, был тут же нарушен взрывом эмоции.
Глава пятая
Школьные воспоминания — самые яркие и самые правдивые, а потому остаются в людской памяти до конца жизни.
Пользуясь правом дамы, которое оставалось в силе в Германии и с началом войны, Карин ступила на привокзальную площадь Веймара первой. Офицер СС с лицом, не по чину озабоченным, пронесся мимо, вызвав в рядах следовавших за ней мужчин заметное оживление.
— Шниттке, дорогой, ты не представляешь, как я рад видеть тебя! Сколько лет прошло, а ты, как я смотрю, решил ничего в жизни не менять.
— Не на что.
— И то верно, — согласился эсэсовец, пожимая руку Шниттке.
У Карин сцена эта не вызвала удивления. Совсем недавно, сообщая о предстоящем приезде родственника в Псков, Гофмайер неожиданно разоткровенничался:
— Признаюсь, фрау Карин, иногда я прихожу в полный восторг от своего родственника. Нет места в Германии, где не обитали бы его бывшие однокашники по учебе, по службе, по занятиям в каком-либо авиационном, спортивном или еще Бог знает в каком клубе или обществе, включая и музыкальную школу, где он учился с неистовой увлеченностью, пусть и очень недолго. И вот сейчас, где он ни окажись, его радостно встречают друзья и знакомые, бывшие соученики, соклубники, сослуживцы и так далее.
Рассказ этот сейчас получил на глазах у Карин полное подтверждение.
Сам Шниттке считал доброе и искреннее к нему отношение чем-то само собой разумеющимся и потому воспринимал как должное.
— Разреши представить тебе моих коллег — фрау Карин, Генрих Груббе. А это — повернулся он вполоборота к своим спутникам, — мой школьный друг Отто Руге и, как я догадываюсь, наш сегодняшний путеводитель по…
— Что-то в этом роде, — перебил Руге и, учтиво склонив голову, жестом предложил гостям занять место в стоявшем рядом автомобиле, а сам взял под руку Шниттке и отвел в сторону.
— Скажи, пожалуйста, могу ли я быть откровенен с твоими людьми как с тобой?
— Как со мной — нет, — Шниттке выдержал паузу — Можешь быть более откровенным.
— Как хорошо, что ты остаешься прежним. Хоть это вселяет надежду, — грустно улыбнулся Руге, и оба направились к машине.
По городу двигались медленно, словно Руге задался целью превратить эту поездку в безмолвную экскурсию. Когда поравнялись со стоящими на постаменте Гете и Шиллером, Карин оживилась, помахала обоим весело рукой, но тут же спохватилась и тихо объяснила Генриху:
— Здесь прошли лучшие годы моей студенческой жизни. Хорошо, что все осталось, как прежде.
— Каких-нибудь двести километров от столицы, а ощущение, будто война идет где-то на другом краю планеты.
Машина тем временем выехала на шоссе, прибавила скорости, и голоса впередисидящих утонули в шуме мотора и встречного ветра. Однако так продолжалось недолго. Машина неожиданно притормозила, съехала вправо с шоссе и остановилась у небольшой гостиницы, спрятавшейся за развесистыми деревьями. И лишь широкая стрела с надписью «Отель, кафе, ресторан» обнажала манящую тайну, скрывавшуюся за деревьями.
Чуть в стороне от входа в здание стояла телега с надувными как у автомобиля колесами и двумя впряженными лошадьми, от копыт и до ресниц светло-рыжего цвета с завязанными в узел хвостами и черными шорами вокруг глаз, ограничивавшими кругозор, дабы животные