Каждый атом — страница 13 из 34

– Ты че там забыл, корешок?

Костя вздрогнул, развернулся. В дальнем углу лестничной площадки, едва различимый в полутьме, сидел человек. Приглядевшись, Костя понял, что это молодой парень, почти мальчик, немногим старше его самого.

– А тебе-то что? – спросил он с раздражением, чувствуя, как проходит, тает запал. – Тебе какое дело?

– Да никакого, – неожиданно легко согласился парень. – Так интересуюсь, со скуки. Больно сильно рвешься.

– Может, ты знаешь, как открыть дверь?

– Может, и знаю, – улыбнулся парень. – Поперву скажи зачем. Наследство, что ли, там запрятано?

– Я хотел кое-что проверить на крыше, – уступил Костя.

– Ты с Исаакия свалился, корешок? Вчера дождь был, сегодня подморозило, слетишь, даже жмурика от тебя не останется, брызги да кости.

– Мне очень надо.

Парень помолчал, изучая Костю настороженным цепким взглядом, потом сказал:

– Ежели тебе твоя жизня без надобности, так мне и подавно. Там в цепи одно звено распилено.

Костя ухватился за цепь, начал перебирать звенья. Сломанное звено было распилено так аккуратно и концы соединены так плотно, что он не сразу нашел его. Разъединив цепь, он приоткрыл створку двери, пробрался темным захламленным чердаком к светлеющему в конце окну, открыл его и выбрался на карниз. Парень был прав, крыша была мокрой и скользкой, а ему предстояло пройти всю ее длину, чтобы попасть на угол, к щипцу. Он опустился на четвереньки и медленно, очень медленно и осторожно пополз вдоль карниза. Добравшись до угла, он так же медленно дополз до ската щипца, лег на него, ухватился за верхний край и подтянулся. Теперь он лежал на самом краю крыши, упираясь ногами в желоб водостока. Спустив руку вниз, он обнаружил, что до барельефа не достает. Пришлось подтянуться еще чуть-чуть, голова и плечи опасно свесились с крыши, зато рука нащупала барельеф. В детстве они с матерью часто играли в такую игру – он закрывал глаза, мать давала ему одну из фарфоровых фигурок, стоявших у нее на трюмо, и он определял на ощупь, кто это. Он зажмурился по привычке и несколько минут сосредоточенно ощупывал верхнюю часть барельефа, потом подумал немного и засмеялся: две обнявшиеся фигуры, знак зодиака Близнецы. Мать права. Смеяться было опасно, но остановиться Костя не мог, трясся в странном приступе беззвучного безудержного смеха, пока рука не соскользнула с края и он не покатился вниз и упал на крышу в узкое пространство между щипцом и эркером. Полежав с четверть часа неподвижно и замерзнув до онемения, он услышал знакомый голос:

– Корешок, по тебе точно Желтый дом плачет. Держи конец!

Веревка с петлей упала прямо перед его глазами.

– На себя надень! – велел парень. – Да петлю затяни. Я тебя подстрахую, но ты тоже старайся, а то весу в тебе многовато, могу не удержать.

Костя надел веревку на пояс, стараясь не делать резких движений, потом пополз по-пластунски по покатому склону, то и дело оскальзываясь и натягивая веревку, пока не выбрался на плоскую часть крыши. Оттуда до чердачного окна он полз еще минут десять, из окна кулем свалился на грязный чердачный пол и так лежал пару минут, хватая ртом затхлый, гниловатый чердачный воздух. Потом встал и шатаясь побрел к двери. Озноб сотрясал его, зубы стучали так, что невозможно было говорить. Парень шагал следом. Когда вышли на лестничную площадку, он велел Косте:

– Сядь-ка!

Костя сел, парень покопался в солдатском мешке, стоявшем в углу, достал оттуда початую бутылку водки и велел:

– Сделай три глотка.

К вину Костя был привычен, отец наливал ему с тринадцати лет. Водку же впервые попробовал только в прошлом году, на классной вечеринке у Ростика, главного школьного гусара, кутилы и знатока контрабандных пластинок. Никакого удовольствия Костя тогда не получил, вкуса у водки не было, и вместо веселой легкости, возникавшей в нем после бокала вина, у него начал заплетаться язык. Пить не хотелось, но парень все протягивал бутылку, и он взял, сделал глоток, потом еще один, чувствуя, как жар, которым обожгло глотку, расползается по всему телу и озноб становится меньше, меньше.

Парень забрал у него бутылку, сделал пару глотков, аккуратно заткнул бутылку деревянной затычкой и убрал в мешок. Затянув мешок, спросил:

– Пожрать у тебя не найдется, Чкалов?

Костя помотал головой, спросил хрипло:

– Почему Чкалов?

– Высоту любишь, – усмехнулся парень. – А деньги есть у тебя?

Костя пошарил по карманам – набралось двадцать девять копеек.

– Толку с тебя грош, – подосадовал парень, забирая мелочь.

– Ты что, здесь живешь? – спросил Костя.

– Временно перекантовываюсь, – сказал парень. – Пока на работу не устроюсь.

– Ты не питерский?

– Питерский, питерский, такой питерский, что твой Питер все бока мне повытер. Ты идти-то можешь, до дома дойдешь?

– Я бы тебя к нам позвал, – произнес Костя, чувствуя, что губы слушаются его плохо, и тщательно выговаривая слова, – все-таки ты мне жизнь спас. Но у меня отца арестовали.

– Это мне ни к чему, – согласился парень. – Но адресок скажи, мы ж теперь кореши, может, и загляну.

Костя назвал адрес, попрощался и поплелся домой. По дороге его стошнило, стало легче, не только физически, но и на душе, ушло ощущение неопрятности, несвежести, что два дня камнем сидело внутри, мешая ему дышать.


Мать вышла в коридор и молча смотрела, как он долго стягивает ботинки, потом так же долго расстегивает куртку.

– Извини, – буркнул Костя. – Я не должен был кричать.

– Нам обоим есть за что извиняться, – сказала она. – Поговорим завтра. Сделать тебе чаю?

– Нет, – отказался Костя, чувствуя, что не только губы, но и язык перестал его слушаться, и глаза, закрывавшиеся сами собой. – Спасибо, я спать пойду.


Утром на стуле рядом с кроватью лежала свежевыглаженная голубая рубашка, его любимая, и отпаренные, с наведенной стрелкой, парадные брюки.

– Зачем это? – недовольно спросил он.

– Помогает, – коротко сказала мать. – Опрятно выглядеть всегда помогает. Вымой голову.

Костя пожал плечами, но брюки и рубашку надел и голову помыл.

Нина подошла к нему перед первым уроком, спросила, глядя круглыми от страха и сочувствия глазами:

– Ну как?

– После собрания поговорим, – сказал он, сдерживая раздражение.

Собрание было закрытым, только для комсомольцев. Костино дело поставили на повестку последним, после обсуждения успеваемости и осуждения аморального поведения Волковой, которую застукали целующейся с курсантом на школьном дворе.

Волкова держалась свободно, все время улыбалась, и казалось, что упреки и осуждения отскакивают от нее, как град от подоконника. Костя даже позавидовал ее спокойствию. Он уже решил, что́ говорить, но важно было и как это сказать – не допуская ни насмешек, ни презрения, ни жалости.

Наконец Волкова села, получив очередное строгое предупреждение. Школьный комсорг постучал карандашом по стакану, объявил:

– Последний вопрос, товарищи. Личное дело Успенского в связи с арестом отца. Успенский, расскажи нам, что произошло.

Костя встал, повторил про себя вытверженный наизусть коротенький текст, потом сказал громко и отчетливо, чтобы не переспрашивали:

– Мой отец, Успенский Сергей Константинович, сотрудник физико-технического института, был арестован девять дней назад. Ему предъявлено обвинение по статье пятьдесят восемь, пункты три, четыре, шесть, семь, и я, как комсомолец, не счел возможным скрывать это от своих товарищей.

Он сел, продолжая глядеть в пол. Все молчали.

– Вопросы к Успенскому есть? – осведомился комсорг.

– У меня вопрос! – крикнул с другого конца комнаты Толик Клюквин, длинный нескладный парень в косоворотке. Клюквин, по прозвищу Клюка, тоже был из «сдвинутых», но не по-деловому, карьеры ради, как Ирка, а фанатично, идейно «сдвинутых», и если Ирку просто недолюбливали, то Клюки побаивались. – Кем был твой отец до революции, Успенский?

– Мой отец в тысяча девятьсот девятом году поступил на учебу в университет, где и учился, а потом работал до момента своего ареста.

– Белая кость, – презрительно фыркнул Клюка. – Революцию за него пусть другие делают, а он будет в университете сидеть. А может, ему наша пролетарская революция вообще была как гвоздь в сапоге?

– Мой отец никогда ранее не привлекался к суду или следствию, – сказал Костя.

– Мне что-то кажется, Успенский, что ты отца не осуждаешь. Почему-то мне так кажется.

– Чтобы выработать правильное отношение к отцу, я должен подождать его осуждения или оправдания, – отчеканил Костя.

– То есть ты допускаешь, что органы могут ошибиться?

– Я ничего не допускаю, просто жду решения.

– Предлагаю Успенского из комсомола исключить, – крикнул Клюквин. – Ясно, что он за отца, а отец его – из спецов, из вредителей.

– Товарищ Сталин говорил, что сын за отца не отвечает! – крикнул Сашка Парфенов. – Успенский – отличник, значкист ГТО, член редколлегии и вообще отличный товарищ.

– Правильно, – сказал Клюка, – за отца не отвечает. За себя отвечает, за свои мысли об отце. Надо нам бросать такое гнилое «товарищеское» отношение, это называется покрывательством, и оно у нас еще имеется. Когда не будет покрывательства, мы быстрее сможем разоблачить всех врагов и зажить нормальной жизнью.

Все молчали, связываться с Клюкой, когда он входил в раж, никто не любил.

– Я думаю, Успенский применяет метод двурушничества, подделываясь под честного комсомольца, – снова заговорил Клюка, – а на самом деле он заодно со своим отцом, шпионом и вредителем.

– Мой отец еще не осужден, – сказал Костя. – И я уверен, что только органы могут правильно решить его дело.

– Предлагаю вынести Успенскому выговор за потерю бдительности в отношении отца, – объявил комсорг. – И вновь рассмотреть его дело после того, как отец будет осужден.

– Или оправдан, – упрямо добавил Костя.

– Кто за? – не отвечая Косте, спросил комсорг. – Принято единогласно. Все, товарищи, повестка исчерпана, собрание объявляю закрытым.