Каждый атом — страница 14 из 34

Ребята потянулись к выходу, кто-то избегал его взгляда, другие, наоборот, рассматривали его с отстраненным интересом, как рассматривают в зоопарке экзотическое, но малосимпатичное животное. Костя подождал, пока все вышли, поднял глаза и увидел, что Нина тоже осталась в классе, стояла у двери и смотрела на него выжидающе. Он прошел мимо нее к выходу, она прошептала:

– Ты себя очень смело вел, мне прямо страшно стало.

«Страшно, так и вали отсюда» – чуть было не крикнул он, но удержался. Странным образом арест отца словно разрушил все, что Костя так старательно два месяца выстраивал, и теперь ему было стыдно и грустно, но поделать с собой он ничего не мог, поэтому только пробормотал:

– Спасибо.

– Мне сегодня в читальню надо, пойдем вместе? – предложила она.

– Нет, я лучше домой, – ответил Костя и добавил, видя, как задрожали у нее губы: – Ты не сердись, пожалуйста.

– Я не сержусь, – печально сказала она, – я понимаю.


Первое, что он увидел, войдя в квартиру, – большую красно-коричневую печать на двери в гостиную. С печати на тоненькой веревочке свисала пломба. Телефонная тумбочка, стоявшая рядом с дверью, была пуста, над ней беспомощно торчал из стены обрезанный провод.

– Как хорошо, что мы успели забрать вещи, – грустно улыбнулась мать. – Мой руки, идем пить чай.

За столом она долго молчала, обхватив чашку ладонями, словно вытягивая из нее тепло, потом сказала:

– Как прошло?

– Выговор, – коротко ответил Костя.

– А у меня сегодня приняли передачу.

– Какую передачу?

– Отцу. В «Крестах» на той неделе не приняли, а сегодня на Шпалерной приняли. И вещи, и деньги.

Костя помолчал, обдумывая, спросил:

– И что это значит?

– Что он жив, что он в Ленинграде, что идет следствие и еще есть надежда. Может быть, дадут свидание.

– Я не пойду, – быстро сказал Костя.

– Твое право, – вздохнула мать. – Я приму любой твой выбор. Даже если ты отречешься не только от него, но и от меня.

– Что за чушь ты несешь! – вспыхнул Костя.

Мать поморщилась, но замечания делать не стала, произнесла подчеркнуто спокойно:

– Я не успела рассказать тебе еще одну новость. Через две недели нас высылают.

– Как высылают? Куда?

– В Кандалакшу.

– Почему?

– Как социально опасных, – ответила мать и улыбнулась. – Мы с тобой социально опасные, оказывается.

– Почему ты смеешься? – закричал Костя.

– Смеяться или плакать – все, что нам остается. Не относиться же к этому всерьез.

– У меня вся жизнь ломается, а ты не можешь относиться всерьез?!

– Завтра я пойду к Абраму Федоровичу, возможно, он сумеет как-то нам помочь. Или свяжет с кем-то, кто может. Но я бы не стала особо на это рассчитывать. Перестань кричать и сядь, пожалуйста, нам нужно серьезно поговорить.

Костя сел, она налила себе свежего чаю, сказала:

– Первое и самое главное. Ты не обязан ехать, Тин-Тин. Ты можешь отречься от родителей, пойти работать, как Юра, заработать себе за три-четыре года правильную трудовую биографию и начать все сначала. Я пойму тебя, и отец бы понял. Я успела снять деньги из банка. На полкомнаты где-нибудь на Выборгской тебе хватит на год.

– А ты?

– Я уеду в Кандалакшу, осмотрюсь, устроюсь на работу и напишу тебе. Мы придумаем, как общаться. Если ты захочешь, конечно. Теперь второе. Люди живут и в Кандалакше. И даже бывают там счастливы. До тех пор, пока ты свободен, хотя бы относительно, хотя бы в части своих выборов, – счастье возможно. Даже когда тебя отрывают от близких, выдирают с кровью и мясом из любимого города. – У нее дрогнул голос, она торопливо встала из-за стола, отошла к окну, сказала, не поворачиваясь: – Мне только отца жалко, господи, как мне его жалко. Не будет передач – он подумает, что мы, что я…

– Из-за него это все, – буркнул Костя. – Если бы не он, ничего бы не было.

– Если бы он не что? – резко повернувшись, спросила мать, но осеклась, опустилась на стул, сказала устало: – Извини. Я не хочу затруднять тебе выбор, но откладывать этот выбор больше нельзя, ты должен сделать его быстро, сегодня-завтра.

Костя ушел к себе, плюхнулся на кровать, взял со стола любимую семейную фотографию, сделанную, когда ему исполнилось десять. Отец, в костюме и при галстуке, обнимал за талию мать в красивом длинном платье, в высокой причудливой прическе, а Костя в своем первом взрослом пиджаке стоял сбоку и смотрел на них, слегка запрокинув голову, словно удивляясь своим молодым, красивым родителям. Почему, почему не могло быть и дальше так? Почему он должен выбирать? Как можно заставлять его делать такой страшный, ненормальный выбор, между родителями и страной, родителями и будущим, между двумя частями, на которые сейчас, сегодня или завтра, он должен разделить, разорвать себя раз и навсегда?

– Ненавижу, – сказал он и швырнул фотографию в стену.

Зазвенело разбитое стекло, мать заглянула в комнату и молча скрылась, вернулась с совком и веником, подняла фотографию, подмела осколки.

Ночью Костя проснулся от того, что захотелось пить. Он сел на кровати, пытаясь проснуться ровно настолько, чтобы добрести вслепую до кухни и налить воды, но не больше. Из родительской спальни доносились странные глухие звуки. На цыпочках он подкрался к двери и заглянул в комнату. Мать в ночной рубахе, смутно белеющей в темноте, с распущенными волосами сидела на кровати и мерно билась головой о кроватную спинку.

Он попятился, сел на пол в коридоре и долго так сидел, впервые в жизни ничего не ощущая и ни о чем не думая, словно его вообще не было больше, а осталась только пустая оболочка, старая змеиная кожа, сухая и бесполезная. В какой-то момент он пришел в себя, прислушался – удары прекратились. Он вернулся в комнату, залез в кровать, укрылся с головой одеялом, повторяя бесконечно: «Не хочу, ничего не хочу, ничего не хочу, ничего не…»


Утром он пошел в школу – мать настояла. Нина к нему не подходила, смотрела издали, и ему показалось, что глаза у нее были заплаканные. На второй переменке к нему подошла Настя Воронова, Нинина задушевная подружка, сказала осуждающе:

– Вот ты, Успенский, ее шпыняешь, а у нее из-за тебя дома неприятности, между прочим.

– Какие неприятности? У кого? – не понял Костя.

– У кого, у кого, – передразнила она. – У Нины. Ей отец запретил с тобой встречаться.

– Почему?

– Ну ты тупой, Успенский, прямо как с Пряжки. Потому что отца твоего посадили. А у нее отец в органах. Ему нельзя.

– У кого отец в органах? – спросил Костя.

Воронова покрутила пальцем у виска и отошла.

«Мы в Ленинград переехали, когда отца перевели в наркомат» – вспомнил Костя и задохнулся от странного чувства, названия которому не знал. Это не было ни возмущением, ни злостью, потому что возмущаться было нечем и злиться было не на что, но никакая сила в мире не могла больше заставить его взять Нину за руку.

3

Каждое утро они выходили из дома вместе, Костя – в школу, мать – по своим таинственным делам, о которых она не говорила, а Костя не расспрашивал. Через неделю мать сказала ему за ужином:

– Нас пока оставили в Ленинграде. По крайней мере до лета, чтобы ты мог закончить девятый класс.

– А потом что?

– Давай сначала доживем до лета.

Костя кивнул, мать глянула на него с острым интересом, заметила:

– Мне казалось, что ты обрадуешься.

Он и сам думал, что обрадуется, но радости не было. Ее не было в школе, хотя многие относились к нему по-прежнему и только несколько человек, включая Нину с подружками, демонстративно обходили его стороной. Ее не было и после школы: все, что говорили на комсомольских собраниях, на политкружке, казалось странно пустым и громким, как барабан. Даже на военведении, когда они стреляли из настоящих винтовок и сдавали матчасть, радости не было, хотя о «Ворошиловском стрелке» он мечтал с начала учебного года.

С Юркой он больше не виделся – было стыдно, словно он провинился или опозорился в чем-то, а где и как – и сам не знал.

Ася тоже исчезла. Пару раз после школы он забредал к ней во двор, но зайти не решился, не зная, как отнесется к этому Анна Ивановна. Но теперь, когда угроза выселения, пусть даже отодвинутая матерью до лета, висела над ними, он был обязан увидеть Асю. После уроков он отправился к ней, решив дожидаться во дворе на лавочке, пока она не вернется из школы. Прождав два часа, он понял, что она из школы пошла еще куда-то. Не хотелось думать, что она может вернуться не одна, а со светлоглазым Арнольдом. Отгоняя эту мысль, он стал рассматривать знакомый с детства двор и заметил высокий тополь в пространстве между двумя домами. Стройное нежное деревце его детства, годами им не замечаемое, выросло до четвертого этажа, и одна из его веток заканчивалась в нескольких сантиметрах от Асиного окна. Он подошел поближе, прикинул толщину ветки – выдержит, не выдержит. Лучше было бы, конечно, дождаться темноты – на голых ветках он будет слишком заметен, издалека заметен. Но весна была в разгаре, темнело поздно, и он решил рискнуть. Идущие с работы усталые жильцы вряд ли будут смотреть по сторонам и уж точно не будут смотреть вверх.

Спрятав портфель за батарею в парадной, туда, куда они с Асей всегда прятали, когда в детстве играли во дворе, Костя подошел к дереву, огляделся, подтянулся, сел верхом на нижнюю, самую толстую ветвь, перелез с нее на следующую. Поднявшись еще тремя ветками выше, он оказался прямо напротив Асиного окна. В комнате было темно, дерево заслоняло солнце, сквозь тюлевую занавеску он мог разглядеть только широкий белый подоконник. Он лег на ветку плашмя, прополз пару метров. Ветка неприятно, тягуче скрипнула, и он остановился. Теперь между ним и окном было меньше метра и сквозь редкий тюль он смог разглядеть Асю, лежащую на кровати с книжкой в руке. Она была дома!

Он пошарил по карманам, чем бы бросить в окно, ничего не нашел и рискнул подтянуться еще на несколько сантиметров ближе. Теперь вся комната была видна ему. Он знал ее так же хорошо, как свою, мог ходить по ней с закрытыми глазами, так хорошо он ее знал. Светлые серо-голубые обои – он помнил, как Ася ссорилась с Анной Ивановной, протестуя против обоев в цветочек, как наконец согласилась на эти и тут же, на второй день, как только высох клей, разрисовала их силуэтами в странных нарядах, напом