Костя поднял бровь, но спорить не стал.
Домой Костя вернулся поздно, замерзший, усталый и снова голодный. Поставил на плиту чайник, в кухонном шкафу обнаружил половину свежей булки, постоял над ней в задумчивости.
– Да ты бери, не стесняйся, – сказал неслышно подошедший Долгих. – Я с тобой тоже почаевничаю, коли ты не против.
Костя обернулся. Сосед в нижней рубахе и кальсонах стоял в дверях кухни.
Уходить было смешно, прогнать его – невозможно. Костя достал две кружки, налил чаю. Сосед крупными ломтями нарезал булку, достал из шкафа завернутый в бумажку кусок халвы, из ледника под окном – брусок сливочного масла, положил на стол. Была бы мать, она непременно нарезала бы халву красивыми кубиками и подала бы десертные вилочки. И булку тоже нарезала бы тоненькими аккуратными ломтиками, и масло выложила в масленку. Но матери не было, и Костя не стал ничего делать или говорить.
– Тут к тебе подруга приходила, – отхлебнув горячего чаю, сообщил Долгих. – Симпатичная. Часа два ждала почитай, а то и три. Записку оставила в комнате.
– Спасибо, – вежливо сказал Костя и тоже глотнул чаю. Нельзя было показывать этому человеку-зверю, что для него значит Ася.
– Ты халву-то ешь, не стесняйся, она свежая, вкусная. Булку маслом помажь, а сверху халвы покроши. Вкус получится – ум отъешь. Меня в Туркестане научили, когда с басмачами воевал. Вот, на-ка, я тебе сделаю.
Он протянул Косте бутерброд, щедро посыпанный халвой. Сердясь на себя, Костя взял, Долгих густо намазал маслом еще один ломоть, долил в кружку кипятка, спросил:
– Как жить собираешься?
– Работать пойду, – нехотя сказал Костя.
– А школа что ж?
– А жить на что? – с вызовом глядя на соседа, спросил Костя.
Долгих вздохнул, спросил:
– Тебе сколько годов-то, шестнадцать?
– Ну шестнадцать, – буркнул Костя.
– Ты вот, поди, думаешь, чего он ко мне привязался. А я тебе скажу. Нас у матери семеро. Я наистарший, а брательнику моему младшему как раз шестнадцать и есть, как и тебе. А я его с той поры не видел, как он в люльке лежал. Вот так-то, брат. Ну ладно, пойду. Вставать завтра рано. Да и ты иди, того гляди за столом задрыхнешь.
Долгих ушел. Чувствуя себя неловко, как человек, пнувший кошку, не заметив хозяина, Костя вымыл чашки, убрал в шкаф хлеб и халву, наскоро умылся и побежал в комнату. Записка лежала на столе, маленький голубоватый листок из Асиного блокнота, несколько слов, небрежно написанных поперек листа: «Конс, никого не слушай, не пропадай. Хочу быть с тобой, без тебя мне плохо. Приду завтра. Скучаю, целую, А».
Он понюхал записку, в надежде уловить знакомый запах, потом свернул ее в несколько раз, засунул внутрь кожаной книжечки, что носил не снимая, и рухнул на кровать. Бесконечный день, принесший столько плохого и столько хорошего, кончился, его надо было обдумать, все случившееся надо было как следует обдумать, обязательно обдумать, пробормотал он себе, засыпая.
Обдумывал он уже поутру. Когда-то давно мать рассказала ему о палимпсестах, о том, как экономили дорогой пергамент и писали новые тексты поверх старых. Но в пористый пергамент чернила проникали глубоко, и следы прежних, стертых писаний сохранялись, их можно было разглядеть и прочитать, если убрать верхний слой. Теперь вся его жизнь напоминала такой пергамент – верхний слой стерли, и проступил нижний, прежде неизвестный, спрятанный, сознательно забытый и вдруг снова извлеченный на свет. Читать его было трудно и опасно, Костя не был рад этому ненужному знанию, но больше не жалел, что узнал.
Надо только навести порядок во всем узнанном. Он стал вспоминать, загибая пальцы. Первое – сестра-близнец. Странно думать, что у него могла быть сестра. Он попытался представить, как это, когда есть сестра. Юркина младшая сестра раздражала его чрезвычайно, всюду лезла, всегда мешала. Но она была маленькая, на восемь лет младше. Сестра-близнец была бы как он. Как Ася. Ведь он много лет считал Асю почти сестрой. Но Ася была одна, единственная, он не знал больше таких девчонок. Пожалуй, в нынешней его жизни без сестры, которую надо утешать и защищать, было проще. Жаль только, что он не спросил, как ее звали. И странно, что не осталось фотографий. Подумав о фотографиях, он вдруг вспомнил, что у матери в заветной шкатулке лежали две пряди детских волос и, когда он спрашивал мать, зачем ей две одинаковые прядки, она всегда отшучивалась: мол, одна с Костиного левого виска, а другая – с правого.
«Палимпсест», – сказал он себе, и загнул второй палец. Бабушка и дедушка. Завалишины. И ведь знал он, что есть такой декабрист, Завалишин, даже помнил, как Сашка делал про него доклад на уроке истории. И что мать была Завалишиной, знал. Но декабристы – это всегда казалось так далеко, а теперь вдруг сделалось близко, каких-то семь поколений. Дедушка дедушки его дедушки, если посчитать. А дедушка с бабушкой живут в Англии и даже не догадываются, что валяется на кровати в далеком Ленинграде их единственный внук Костя и думает о них. Или догадываются?
Он вздохнул и загнул третий палец. Дом. Целый этаж. Зачем семье из трех человек нужен целый этаж? Ну пусть там еще слуги, человека три, все равно. Он попытался представить себе эту незнакомую жизнь. Скажем, детская, спальня, ну пусть столовая, ну дедов кабинет, ну гостиная, гостей принимать. Пять. Пусть даже три для слуг, каждому по комнате, – восемь. Что еще? Зачем еще? Ничего не придумав, Костя стал вспоминать разговор с тетей Пашей, что-то зацепило его в этом рассказе, о чем-то он хотел подумать потом, но о чем – вспомнить не мог.
Случайно глянув на часы, он охнул и вскочил. Полдень. Ася может прийти в любой момент. Торопливо натягивая брюки, он пытался решить, что с ней делать, но размышлять, прыгая на одной ноге, получалось плохо. Наскоро ополоснувшись, он поставил на плиту чайник, убрал постель, открыл форточку, вскрыл детскую копилку и побежал за французскими булками. Когда он вернулся, Аси еще не было, и Костя сел пить чай и обдумывать, как быть.
В конце концов, если Ася придет к нему сама, если Анна Ивановна не сможет ее удержать, то и он ничего с этим не может поделать. Значит, Асин приход не есть нарушение слова.
От принятого решения он повеселел, и вдруг ужасно захотелось рисовать. Вот уже почти месяц он ничего не рисовал, и с каждым днем тоска по свежему листу, по холсту, по острому, химическому, больничному запаху гуаши, по медовому аромату акварели, по едва слышному шелковистому шороху пастельного карандаша одолевала его все больше. Краски остались в спальне, и он решил вечером спросить у Долгих, нельзя ли их оттуда забрать.
Ася пришла после шестого урока, нервно-веселая и голодная, сказала с порога:
– Раз – я вчера с маман поссорилась; два – я у нее твои деньги стащила; три – ужасно есть хочется. У тебя найдется что-нибудь? Или пойдем купим, я слона съем.
– Булка есть, – сказал Костя. – Изюм, масло подсолнечное. Картошка есть и лук.
– О! – оживилась она. – Самое то. Картошечки нажарим, с луком. И чаем запьем.
Костя улыбнулся, это ему тоже очень в ней нравилось – она бывала разной, то изысканной и надменной, то недоброй и язвительной, то простой и доступной, как сейчас.
– Ты чего? – спросила она, сбросив ему на руки пальто.
– Ничего, – сказал он. – Я боялся, что ты не придешь. Что они тебя запугают.
Она не ответила, только дернула презрительно плечом и прошла на кухню.
– Аська, – сказал он, наблюдая, как длинной змеей вьется с ее ножа картофельная кожура, – откуда ты все умеешь? У вас же домработница есть.
– Так Валя и научила, – засмеялась она. – Сколько я в детстве возле нее вертелась. И вообще, ты же знаешь, я люблю руками работать. У нас все девчонки хотят во врачи или в летчицы. Скажешь, что ты хочешь поваром стать или портнихой, так скривятся, словно у них демидовские прииски в наследстве. А между прочим, повар и портниха – самые важные профессии.
– Ну ты загнула. Врач, по-твоему, не важная?
– Важная. Но без врача только больные умрут, а без повара – все повымрут.
– Ты что, в повара́ собралась? Что ж ты дома никогда не готовишь?
– Я против закабаления женщины на кухне, – важно сказала Ася, точными частыми движениями кроша картошку на ровные бруски.
Костя фыркнул, она сердито топнула ногой.
– А Вале, значит, можно закрепощаться? – спросил он.
– Валя работает и получает за это зарплату. Это другое. А собираюсь я не в повара, а в модельеры одежды.
– Фасончики придумывать?
– Да, фасончики. А ты картинки будешь малевать?
– Не сердись, – примирительно сказал Костя, подошел к ней, ткнулся головой ей в плечо.
Ася дернула плечом, стряхивая его голову, он ткнулся снова.
– Отстань, Конс, у меня нож в руках, – прикрикнула она.
Высыпав картошку на сковородку, она вытащила из школьной сумки знакомый конверт, протянула Косте. Он взял, аккуратно распечатал, высыпал на стол крупные зеленовато-серые банкноты.
– Червонцы! – уважительно заметила Ася.
Он не ответил, достал из конверта сложенный пополам тетрадный листок, развернул, прочитал: «Трать разумно. Не унывай. Учись хорошо. Верь хорошему, плохому не верь. Папа». Он бросил листок на стол, сжал кулаки. И это – все, что отец хотел ему сказать, уходя туда, откуда еще никто из ушедших не возвращался: учись хорошо. Досада на родителей вновь поднялась в нем; не зная, как подавить ее, он собрал и пересчитал банкноты. Получилось двадцать штук, двести червонцев, две тысячи рублей. Если в месяц тратить рублей по двести, можно жить почти целый год, а если по сто – то почти два. И не искать работу, не вливаться в эту угрюмую, сумрачную, усталую толпу, что видел он возле Юркиной проходной. Вспомнив о Юрке, он задумался так крепко, что Асе пришлось стукнуть его ложкой по лбу.
– Ешь быстро, – велела она, – а то сосед твой придет. Я с ним вчера битый час беседовала, отделаться не могла. Не нравится он мне.