Хлопнула входная дверь, это вернулся Долгих, крикнул из коридора:
– Константин, ужинать будешь?
Идти не хотелось, но хотелось есть. К тому же днем, пока работал, он обдумал еще одну интересную мысль. Дав себе слово, что это в последний раз, он пошел на кухню. Долгих уже сидел на отцовском месте, возле стены. Увидев Костю, он приглашающе похлопал ладонью по столу, подвинул к нему тарелку с копченой колбасой, нарезанной толстыми неровными ломтями, словно разломанной. Колбаса пахла так вкусно, что Костя не выдержал, взял кусочек, хоть и обещал себе ничего кроме хлеба не брать.
– На демонстрацию завтра пойдешь? – спросил сосед, энергично работая мощными челюстями – колбаса была жесткой.
– Мне не с кем, – ответил Костя, и что-то длинно и печально дрогнуло у него в душе. Впервые за все его шестнадцать лет первомайская демонстрация пройдет без него.
– С классом иди, – удивился Долгих. – Ты ж всего четыре дня в школу не ходишь.
– Не хочу, – угрюмо сказал Костя. – Они расспрашивать начнут или отворачиваться, не хочу.
– Да, – согласился сосед. – Сын за отца не отвечает, но народишко у нас не слишком вникающий.
Костя допил чай, спросил, не глядя на соседа:
– А вы не знаете, что там с моими родителями?
Долгих похлопал себя по карманам, достал папиросы, спички, закурил и долго курил молча. Костя тоже молчал, не решаясь поднять на него глаза.
– Про мать узнавать рано, – сказал наконец сосед. – Три дня всего-то прошло, никто еще ничего не знает. Про отца – попытаюсь. Но не обещаю.
Костя кивнул, пробормотал: «Спасибо» и ушел в комнату.
Первого мая он проспал до полудня, потом поехал на Елагин остров, купил на все вытряхнутые из копилки деньги пирожков, выбил в тире 47 из 50, посмотрел, как играют в волейбол, но сам играть не стал, отправился на стрелку, на самый ее конец, ко львам, сел на каменную скамью и долго сидел, глядя на темную рябую гладь Финского залива и нещадно скучая по Асе – родители увезли ее за город на все праздники.
Перейдя на другой конец острова, он обошел кругом кухонный корпус со знакомыми с детства скульптурами – Аполлон, Афродита, Психея – каждая статуя напоминала о матери, о ее рассказах, и Костя не стал завершать круг, вернулся к большому дворцу. У дворца рос старый дуб, мать уверяла, что ему двести с лишним лет. Костя погладил шершавую влажную кору – мать тоже всегда ее гладила, когда они здесь гуляли, – вспомнил, как однажды они приехали сюда с отцом, на велосипедах, и отец подобрал с земли красивый свежий желудь, сказав с неловкой усмешкой: «Маме отдам, она любит».
Тогда это казалось странным и нелепым, сейчас – как бы он дорого отдал сейчас, чтобы они были здесь, чтобы сидели рядом с ним на узкой скамейке на краю масленичного поля. Теперь бы не раздражали его ни частые отцовские замечания – «держи спину ровно», «вынь руки из карманов», – ни беспрерывные попытки матери что-то ему рассказать. Теперь он бы слушал не перебивая, делал все, что велят. Он усмехнулся нелепой детской мысли, встал и пошел домой.
Второго мая с утра он отправился к Юрке, долго ждал его у подъезда, в открытую форточку было слышно, как плакал младенец, ссорились дети, как тетка за что-то ругала Юрку, на плите шипело и скворчало масло, а радио громко играло марши. Наконец Юрка вышел, бросил раздраженно-виновато:
– От нее пока отвяжешься. Пошли.
– Разговор есть, – сказал Костя. – Где бы поговорить?
– Тут сквер есть недалеко, и тихо там, народу немного. Самое место для разговоров.
До сквера дошли молча, сели на лавочку. Костя сказал:
– Мне родители деньги оставили, помнишь, я говорил? Ася их мне принесла.
– Стащила, что ли, у мамаши?
– Стащила. Но ты слушай, не перебивай. Там много денег, две тысячи.
Юрка присвистнул, заметил с явной завистью:
– Хорошо о тебе подумали.
И Костя вдруг осознал, абсолютно ясно и точно, что мать подумала об этом не год и не месяц назад, а давно, очень давно, наверное, еще с кировского потока она была ко всему готова. Он отмахнулся от ненужной сейчас мысли, сказал:
– Короче, я хочу их тебе отдать. Эти деньги. Чтобы ты сейчас к Юльке поехал.
Юрка присвистнул еще раз, засмеялся, покрутил пальцем у виска.
– Я вовсе не чокнулся, – рассердился Костя. – Просто тебе они нужней.
Юрка достал папиросы, закурил, спросил:
– А сам на что жить будешь, на шереметевский счет[12]?
– Работать пойду. Все равно на всю жизнь не хватит.
– На всю не хватит, – согласился Юрка. – Но на год-два хватит, даже на три растянуть можно. Если не шиковать.
Снова помолчали. Юрка докурил, ловким щелчком отбросил окурок, буркнул:
– Все не возьму. Половину возьму, тысячу. В долг. Как устроюсь – начну возвращать потихоньку.
Костя достал из внутреннего кармана куртки конверт, отсчитал десять банкнот, протянул Юрке. Тот взял, спрятал за пазуху, протянул Косте руку, Костя пожал. У Юрки вдруг задрожало и сморщилось лицо, он достал сигарету, долго чиркал спичкой, долго раскуривал, наконец затянулся, сказал, глядя в сторону:
– Понимаешь, я когда маленький был, отец еще не был директор, мы тогда обычно жили, в коммуналке, не шиковали. Я так умею, мне не страшно. А Юлька – она потом родилась, она уже не знает, как это. Ей там очень плохо.
– Любому там плохо, – сказал Костя. – Наверное.
Из сквера они отправились в Выборгский сад, посмотрели выступление народного ансамбля, съели по бутерброду, выпили лимонада, послушали в читальне лекцию про международное положение. На выходе из сада Юрка вдруг спросил:
– Помнишь мужика, что за соседним столиком сидел? Когда мы на фабрике-кухне ели. Который вроде шпионит за тобой.
– Помню, – с неприятным предчувствием подтвердил Костя. – Конечно помню.
– Я все думаю, на кого он похож. Уж больно на кого-то похож. Ты не знаешь?
– Не знаю, – сказал Костя. – Я его толком не разглядел ни разу, он уходит все время.
– Ладно, вспомню. Трамвай твой идет, бывай.
Костя вошел в вагон, трамвай медленно отъехал от остановки, Юрка вдруг рванулся с места, догнал вагон, побежал вровень, крикнул стоящему у двери Косте:
– Спасибо!
Трамвай набрал наконец скорость, и ответить Костя не успел, просто помахал рукой.
Утром он встал рано, попил чаю со вчерашним бутербродом и отправился на Карповку, взяв с собой только один акварельный набросок, портрет матери. Шел он пешком, решив экономить деньги. Проходя мимо Юркиной типографии, вспомнил о вчерашнем разговоре. Незнакомец, даже увиденный издалека и мельком, ему тоже кого-то напоминал. Надо в следующий раз подпустить его как можно ближе, можно даже зеркальце взять с собой, носить в кармане, как Нат Пинкертон. В том, что этот следующий раз будет, Костя был уверен.
Дойдя до Карповки, он перешел мост и медленно побрел вдоль берега, вдоль красивого нового здания, стоявшего прямо на набережной длинной каменной дугой. Возле здания дежурил милиционер. Он проводил Костю долгим взглядом, и пришлось на всякий случай свернуть направо, на параллельную улицу. Свернув и пройдя пару шагов, он опознал двухэтажный кирпичный дом, окруженный разросшимся запущенным садом. Костя вошел в парадную, поднялся по лестнице. Было тихо, сквозь большое мозаичное окно, застекленное разноцветными панелями, на ступени падали цветные лучи, и он ощущал себя почти как в церкви.
Вдоль длинного захламленного коридора слева и справа тянулись двери, он насчитал двенадцать. На некоторых были таблички с фамилиями, на других не было. Он остановился в растерянности, но тут открылась ближайшая дверь, выскочила растрепанная молодая женщина и побежала к лестнице.
– Художник Филонов здесь живет? – крикнул ей вслед Костя.
Она остановилась, глянула на Костю, спросила:
– Это юродивый, что ли? Последняя дверь направо, – и побежала дальше.
Костя дошел до конца коридора, встал перед правой дверью, набираясь смелости. Юродивый. Что значит юродивый? Он смутно помнил, что в тот давний визит художник показался ему странным, а матери понравился. А потом почему-то разонравился, и она перестала к нему ходить. Интересно почему? Снова открылась дверь в глубине коридора, вышел пожилой человек с помойным ведром, уставился на Костю с любопытством. Костя постучал.
– Войдите, – сказали за дверью. Голос был глубокий, низкий, красивый.
Костя вошел. И голова у него тут же пошла кругом – в большой светлой комнате с двумя окнами, выходящими в сад, на всех четырех стенах снизу доверху плотно, почти без просветов висели картины.
Он тряхнул головой, огляделся. У окна возле темного мольберта стоял высокий худой человек, очень коротко стриженный, в простых серых штанах и потертой куртке. Человек смотрел выжидающе. Костя поздоровался, откашлялся, человек молча наклонил крупную лобастую голову.
– Я это… Моя мама, Успенская Наталья Николаевна, она художник, она ходила к вам, – забыв приготовленную речь, пробормотал Костя и протянул человеку портрет.
Человек сдвинул густые темные брови, посмотрел внимательно на портрет, тень узнавания мелькнула на его лице.
– Я ее хорошо помню. Где же она сейчас? – спросил он.
– Она… ее арестовали, – сказал Костя. – А я… Мне надо… я тоже рисую и… если можно, конечно…
– Вы хотите, чтобы я вам сделал постановку? – спросил человек, и Костя с облегчением кивнул.
– Это ваша работа? – спросил Филонов.
Костя кивнул еще раз.
Филонов снова начал разглядывать портрет, держа его далеко от глаз, на вытянутой руке. В комнате было светло, прозрачные весенние деревья за двумя большими венецианскими окнами не заслоняли солнца, и мебели было мало: железная больничная кровать под серым солдатским одеялом, узкий стол, пара табуреток и уютное старое кресло в углу. На правой стене, в самом ее центре, висела большая, метра полтора на два, картина, и, раз заметив ее, Костя уже не мог от нее оторваться. Картина не была красивой или интересной, скорее зловещей: несколько человек с неприятными, хищными, оскаленными лицами сидели на высоких резных стульях вокруг стола в каком-то подвале. Некоторые были одеты, другие обнажены, некоторые сложили руки на груди, готовясь к молитве. На столе стояли фрукты, лежала