Каждый атом — страница 25 из 34

По утрам на Карповке бывали только Костя и невысокий смуглый, кудрявый молодой парень со странной то ли фамилией, то ли прозвищем – Фалик. Работали они обычно часов до двух, не отрываясь. В два Фалик отправлялся в институт, а Костя уходил на берег Карповки, сидел и читал, отделенный от мира зарослями мелкого густого кустарника, дожевывал второй пирожок. В четыре начинались теоретические занятия, на них приходило человек десять. Большей частью слушали стоя – табуреток в комнате было всего две, на подоконниках сидеть мастер не разрешал, чтобы не заслоняли свет.

– Это еще что, – как-то сказал Косте Фалик. – Лет пять назад у него столько народу было – не протолкнешься.

– А что случилось? – тихо спросил Костя, но Фалик только пожал плечами.

Филонов говорил часами, стоя у окна или расхаживая по комнате, указывал то на одну висевшую на стене картину, то на другую, время от времени хмурился – на деревьях за окнами распустились листья, ветер шевелил их, по комнате бегали легкие полупрозрачные тени, и было видно, как раздражает мастера этот колеблющийся переменчивый свет.

– Упорно и точно думай над каждым атомом делаемой вещи, – говорил он низким глуховатым голосом. – Упорно и точно делай каждый атом, упорно и точно рисуй каждый атом. Если точка на твоей картине сделана правильным цветом, в правильном месте, то другие начнут из нее расти, картина начнет расти, как вырастает из желудя дерево. Когда наступает сделанность, краска перестает быть мертвым материалом, она становится живой, напряженной материей.

Слушали его молча, не спорили, даже вопросов почти не задавали. Спорили между собой, когда уходили от художника, шли по сумеречному серому городу, укутанному в молочную дрожащую полупрозрачную пелену. Костя был самым младшим, поэтому обычно молчал и слушал, слушал. Впервые в жизни он делал только то, что хотел, что любил, что умел – или раньше думал, что умел. Это было здорово, но и страшно тоже было, ничто больше не отделяло его от главного, от сути, никто не мешал ему, он был весь тут, рядом с листом бумаги, с мольбертом, и ощущал себя раздетым, почти голым – или ты есть, художник Успенский, или тебя нет и спрятаться некуда.


Два дня назад Филонов вдруг спросил его, где отец.

– Тоже сидит, – сказал Костя.

Филонов помолчал, потом подошел поближе, произнес:

– Я знаю, как это. Помните, человек закаляется в борьбе и вырабатывает умение защищаться. Надо учиться стойко переносить горе, надо быть наготове именно к неожиданному удару. А самое главное – это работать с еще большим упором, приближать победу аналитического искусства. Мой метод меняет мир. После победы все это кончится.

Костя посмотрел в вишневые, полные непонятной холодной ярости глаза, спросил:

– И всех отпустят?

– Я уверен, что всех неправедно осужденных отпустят и революция извинится перед ними.

– Значит, есть осужденные неправедно?

– Да. Мы сделали первый шаг небывалой победы человеческого творчества над материей, мы зажгли глубокий, внутренний огонь новой эпохи, он обжигает нас, иногда сжигает нас, но его свет, его тепло дойдут до тех, кто придет потом.

– А мы? – спросил Костя. – Те, кто сейчас?

– Я живу на двадцать рублей в месяц, – сказал художник. – Говорят, что на такие деньги прожить невозможно. Но я живу, и у меня есть все, что мне нужно. Стало быть, это возможно. Все возможно. Нужно только верить. Обязательно нужно верить. Все, что происходит с мастером, отражается в работе. Каждый мазок, каждое прикосновение к картине фиксируют состояние души. Вся вещь целиком – есть фиксация интеллекта художника. Все просвечивает. Каждый атом. Стало быть, обязательно нужно верить.


Сразу после занятий, не дожидаясь других, Костя побежал домой: сегодня должна была прийти Ася. Когда он вошел, она уже ждала его, сидела на кровати в любимой позе, поджав ноги, и что-то читала. Уже с порога он понял, что она недовольна, обижена, рассержена и спросил:

– Мать?

Она не ответила, только дернула плечом.

– Что теперь? – спросил Костя.

– Они хотят меня отправить в Москву, к маминой подруге. Насовсем. Чтобы я там школу окончила.

– Когда? – после паузы спросил Костя.

– Через месяц, сразу после испытаний. Маман уже билеты на поезд купила.

– Из-за меня?

Ася молчала. Костя повторил:

– Из-за меня?

Она заплакала. Он подошел, сел рядом, обнял ее за плечи.

– Я ей сказала, что все равно сбегу и вернусь в Ленинград. А она сказала, что не пустит домой.

– Жить и здесь можно, – осторожно заметил Костя. – В кабинете.

– Здесь она меня найдет, еще и с милицией припрется.

– А отец что?

– Не вмешивается. Все равно она его переспорит.

– Это не так страшно, – помолчав, сказал Костя.

– Только не говори мне, что это всего лишь год! – сердито крикнула она.

Он взял в ладони ее заплаканное лицо, повернул к себе. Длинные ресницы слиплись от слез и торчали смешными крошечными стрелочками, влажные глаза казались огромными, и вся она была похожа на маленькую, совсем маленькую обиженную девочку.

– Уговори мать отложить до осени, до сентября. Пообещай, что тогда поедешь без скандала.

– И что тогда будет? Какая разница?

– Я могу приехать к тебе, – сказал Костя. – И жить там.

– А Филонов? А комната?

– Комната никуда не денется, можно поменять со временем. А Филонов говорит, что за два месяца он из каждого человека может сделать мастера высшей формации, не ниже да Винчи.

– Прямо так и говорит? – по-детски удивилась она.

– Ага.

Она улыбнулась. Костя вздохнул с облегчением и пошел на кухню ставить чайник, Ася отправилась в ванную, умываться. Вернувшись, спросила с порога:

– Почему?

– Почему что? – не понял он.

– Почему ты все бросишь и за мной поедешь? И на что ты будешь жить?

– Работу все равно искать надо, я и собирался, с осени.

Она все смотрела выжидающе, он спросил:

– А ты не знаешь почему?

– Я хочу, чтобы ты сказал.

– Потому что с тобой мне хорошо, а без тебя плохо, – сказал Костя. – Потому что, когда ты рядом, мне хочется… всего хочется, а когда тебя нет – не хочется ничего.

Она подошла к нему, положила руки на плечи, велела колдовским ворожащим голосом:

– Скажи: «Я тебя люблю».

Костя прижался щекой к ее ладони. Она отпустила его, улыбнулась странно взрослой, похожей на материнскую, улыбкой, вздохнула:

– Пойдем пить чай, я замерзла.


Поздно вечером он проводил Асю до парадной, но домой возвращаться не стал, свернул направо, прошел мимо больницы Раухфуса, мимо недавно закрытой греческой церкви, вид которой – высокий плоский купол с двумя маленькими полукуполами пониже – всегда напоминал ему сидящую мать с двумя прижавшимися к ней детьми.

Ася была сегодня необыкновенно нежна к нему, и он нес в себе эту нежность, как носят ребенка, осторожно и бережно. Воспоминание о ней, все еще яркое, физическое, было таким сильным, таким теплым, что он расстегнул куртку.

– Как ты думаешь, мы будем вместе через пять лет? – спросила она на прощание.

– Конечно будем, – уверенно, не думая, сказал Костя.

Она покачала головой, улыбнулась, тихо, нежно, печально, легко дотронулась до его губ кончиками пальцев и скользнула в парадную.

Теперь он шел и думал, как перевернулась жизнь. Два месяца назад он точно знал, что с ним будет через пять лет, мог легко представить себя студентом ЛИЖСА, в Парголове на этюдах или в мастерских на набережной Красного Флота – он ходил туда пару раз с матерью. Кто будет рядом с ним, с кем он сам будет рядом – он не знал тогда и не очень задумывался. Сегодня он не загадывал ни что с ним будет, ни где он будет, но точно знал, кого хотел, кого обязан был видеть рядом. Через пять лет, через десять, всегда.


Возле Бадаевского дома Костя свернул налево, вспомнил, что так и не рассказал матери о своем приключении на крыше, о том, что она была права. Он запрокинул голову, глядя на Аврору, и вдруг почувствовал, впервые за три недели, прошедшие после ареста, не только понял, но и почувствовал, что матери рядом нет, совсем нет, и неизвестно, когда она будет рядом и будет ли. Гулять расхотелось, он повернул домой.

Долгих был дома, впервые за последние дней десять вернулся рано, сидел на кухне босой, в гимнастерке без ремня, потягивал чай из шестиугольной старинной чашки, по бокам которой бесконечно плыли, догоняя друг друга, стройные парусники. Из нее обычно пила мать. Отцовскую Костя спрятать успел, а эту – нет, и теперь уже неудобно было прятать, да и незачем.

Раздевшись, Костя пошел было в ванную умыться перед сном, но Долгих окликнул его:

– Константин, поди-ка на минутку.

Костя задержал дыхание, сосчитал до десяти и вошел в кухню, уверенный, что сосед сейчас расскажет ему об отце.

– Здорóво! – сказал Долгих. – А я тебя сегодня видел. Ты что, к Филонову ходишь?

– А вы что, за мной следите? – возмутился Костя.

– Чудак человек. С чего мне следить-то за тобой. Я просто в доме Ленсовета сегодня был, в новом, по делам, гляжу: ты идешь. Я тебя окликнул даже, да там машина проехала, зеленая такая эмка, ты и не услыхал, бежал куда-то. На свиданку, поди.

Костя вспомнил зеленую эмку, но промолчал, пристально, с подозрением, глядя на Долгих.

– Чудак человек, – повторил сосед. – Если бы я за тобой следил, с чего бы я тебе сейчас рассказал.

– Может, вы хотели проверить, заметил я вас или нет, – все еще подозрительно буркнул Костя.

– Пинкертонов начитался, – сказал сосед. – Скажи лучше, нравится тебе у этого, у Филонова?

– Нравится.

– Ты там небось самый младший.

– Да там и нет почти никого, – сказал Костя, – днем только я и студент один из Академии. А вечером, на теорию, человек пять еще приходит, и все.

– А что за теория?

– Аналитического искусства.

Долгих помолчал, потягивая чай, спросил резко:

– Живешь-то на что?

– Родители оставили.