Каждый атом — страница 27 из 34

Костя хотел крикнуть ему, что ничего у них впереди нет и быть не может, но передумал, вышел из дворницкой, аккуратно прикрыв дверь, побрел через пустой двор. Ночь стояла в колодце двора темным столбом и только высоко-высоко над крышами можно было различить едва светлеющий серо-синий кусочек неба, и казалось, что жизнь – там, сверху, а он – на дне, там, где жизни нет.

Он поднялся на свой этаж, осторожно, чтобы не разбудить Долгих, открыл дверь, на цыпочках прокрался в комнату, лег на кровать не раздеваясь. С проверками придется подождать до завтра, пока сосед не уйдет на работу, но Костя и так, без проверок, знал, что все сказанное, все услышанное им за последние часы – правда. И спорил только потому, что правду эту принимать не хотел и что с ней делать – не знал.


Утром, сразу после ухода Долгих, он долго ворочал сундук, пытаясь поставить его на бок, но сил не хватало, он плюнул, взял отвертку и попытался отвинтить скобу, закрывавшую тайник. Тяжесть сундука давила на скобу, отвертка постоянно соскальзывала, царапая руки, а по лестнице в парадной все время кто-то ходил, и Костя вздрагивал каждый раз, когда шаги приближались. Но откладывать было нельзя, Долгих сказал ему за завтраком, что в спальню тоже вселят жильцов, что каким-то его знакомым уже дали ордер на вселение.

Через два часа, грязный, исцарапанный, злой, он сумел вытащить картонную папку из тайника и привинтить скобу обратно. Подметя коридор, он решил на всякий случай вымыть пол, а взявшись мыть в коридоре, вымыл еще и на кухне, и в комнате, и в кабинете. Потом искупался сам, надел свежее белье, чистую рубаху, заметил, что это последняя из оставленных матерью и надо бы постирать, притащил грязное белье, замочил его в тазу с мыльной стружкой, как делала мать, потом долго и неумело жамкал его, полоскал в ванной, вывешивал на протянутые над ванной веревки, которые они с отцом так хитро устроили, что можно было с легкостью снять, отцепив крючок. В полдень он уселся пить чай и честно признался себе, что просто тянет время, боится посмотреть, что лежит в картонной папке. Не верить незнакомцу, забыть о нем, кем бы он ни назвался, было легко. Не верить матери было невозможно.

Допив чай, Костя вернулся в комнату, лег на кровать. А что, если не смотреть вообще, что там есть, в этой папке? Затопить плиту, бросить ее туда, не раскрывая, забыть о вчерашнем разговоре, совсем забыть, как забывают ночной кошмар. И просто жить дальше. Ходить к Филонову, встречаться с Асей, осенью уехать вслед за ней в Москву. Через двадцать три месяца ему будет восемнадцать, они поженятся. В Москве есть текстильный институт, Ася будет учиться, а он будет работать в типографии и рисовать.

Повалявшись еще немного, он встал, засунул папку в тайник за шкаф и отправился к Филонову.


Мастер был один, коротко кивнул Косте, посмотрел выжидающе.

– Я вчера не работал, – краснея, объяснил Костя. – Были важные дела.

– Работать надо каждый день, хоть по десять минут, но работать. Художника делает труд, – сказал Филонов.

– А талант?

– Вам так хочется иметь талант? Зачем? Волей и упорством человек может достичь всего, а талант – буржуазная сказка. Талант – для тех, кто считает себя выше других, кто отрицает мировое равенство. Такие вместо работы набирают учеников, создают школу такого-то сякого-то, позволяют другим работать на себя, на свою славу.

– Но у вас тоже есть ученики, – робко сказал Костя. Впервые он осмелился возразить мастеру и чувствовал себя неловко.

– У меня нет учеников, а есть мастера, изучающие мой метод. Я ни разу ни с кого копейки не взял, – громко и раздраженно отрезал Филонов. – Мне ученики холстов не грунтовали, наоборот, всякая моя выставка была только вместе с мастерами МАИ, это был мой принцип и будет всегда. Вот скажите мне, что такое талант? Молчите? Никто не знает, что это такое, потому что этого нет. Важен не придуманный талант, а внутренний мир художника, выражаемый непрерывно изобретаемой художником формой. Не связанный ни темой, ни сюжетом, художник дает полную свободу своей интуиции, и тогда хороша любая форма и любой цвет. Аналитическая интуиция – вот настоящая основа художественного процесса. И труд. В молодости я был как вы, действовал по вдохновению, теперь я работник более высокой формации – мастер, работающий по знанию. Я мастер-исследователь и изобретатель в области искусства, и каждый, кто принимает мой принцип сделанности, тут же становится мастером, мне равноценным. Таким же революционером в искусстве, как и я. И талант тут совсем ни при чем.

Он отошел к мольберту, Костя перевел дыхание. Когда Филонов увлекался или сердился, он начинал говорить быстро и громко, и Костя понимал мало и плохо, даже не старался понять, только следил за мастером и думал, что вокруг так много усталых людей, которые просто живут, тащат себя из одного дня в другой, потому что так положено, и даже не знают, что можно жить так, как Филонов, гореть невидимым, но вполне ощутимым огнем. Хотел ли он сам так жить, Костя не знал, Филонов всегда оставлял впечатление человека обугленного, перегоревшего: темно-красные, временами вспыхивающие, как угли в костре, глаза, почерневшие впалые щеки, бритая седая, словно пеплом присыпанная, голова.

– Аналитические мастера не акробаты и не фокусники, достающие из рукава талант, – мерно и четко, словно вбивая в стену гвозди, сказал от окна Филонов. – Они работники. Стало быть, начинайте работать.


До вечера, до теоретических занятий, оставался час. Костя достал из папки лист с автопортретом, поглядел на него, скомкал, засунул в карман. Потом достал чистый лист и начал снова. И все время, пока работал, противная маленькая мысль жужжала в голове на самом краю сознания: папка за шкафом, папка за шкафом.

После теоретического занятия он поплелся домой, уже понимая, что папку откроет и все, что там есть, прочитает и ничего хорошего из этого не выйдет.


По пути он зашел на фабрику-кухню, вяло сжевал винегрет, удивляясь сам себе: еще пару месяцев назад мать готовила каждый день обед из трех блюд и он не всегда наедался, просил добавки. А теперь ему хватает на целый день куска хлеба и порции винегрета и есть не хочется совсем. На всякий случай он заглянул в булочную, постоял четверть часа в очереди, купил булку. Придя домой, первым делом отправился на кухню, поставил чайник. Потом, понимая, что больше оттягивать некуда и незачем, вернулся в комнату, достал из тайника папку, вытряхнул ее содержимое на кровать, но вдруг испугался, спрятал все обратно в папку, оставил только конверт с надписью «Косте». Конверт был запечатан, Костя аккуратно разрезал его ножницами, выпал тетрадный лист, с двух сторон мелко исписанный таким знакомым, таким родным четким почерком.

«Милый мой, любимый мой, дорогой мой Тин-Тин!» – начиналось письмо, и Костя закусил губу, но было уже поздно, слезы закапали. Он вытер их рукавом, сердясь на собственную слабость, на то, что стал плаксив, как девчонка, и принялся читать дальше.

«Я так давно написала тебе это письмо, что пришлось его несколько раз переписывать, потому что время идет, меняемся мы, меняются наши обстоятельства, меняется мир вокруг нас. Только прошлое остается неизменным. Того, что уже случилось, по нашей ли воле или без всякого нашего вмешательства, мы изменить не сможем. Да я и не хотела бы менять. Мне нечего стыдиться. Нам, тебе нечего стыдиться. Ничего недостойного, непорядочного, стыдного в нашем прошлом нет.

К сожалению, несколько фотографий и одна тетрадка – это все, что я могу оставить тебе, все, что осталось от семьи, триста лет верой и правдой служившей своему Отечеству. Ты можешь их выбросить и начать новую жизнь под новым именем – я пойму тебя, и отец поймет. Слишком рано приходится тебе делать этот выбор, и он непомерно тяжел.

Я люблю тебя, шестнадцать лет ты был моей радостью, моей надеждой, моим смыслом. Все то, что отняла у меня жизнь, все то, что у меня не сложилось, должно было сложиться у тебя. Как я сейчас понимаю, это тоже был тяжелый груз, но ты выстоял, ты вырос умным, добрым, надежным, порядочным человеком. И я приму любой твой выбор, я верю: то, что ты выберешь, и есть самое правильное для тебя.

Но если ты читаешь это письмо, если ты вскрыл тайник, значит, прошлое небезразлично тебе, значит, ты хочешь знать.

Я написала по памяти историю рода, оказалось, что я многое помню. Прочти эту тетрадку. Есть что-то ужасно несправедливое в том, что история эта, которую так долго берегли и дописывали твои деды и прадеды, незнакома тебе. Это мучило меня, но мы с твоим отцом верили, что это выбор, который ты сделаешь сам, когда вырастешь.

Жизнь сложилась так, что мне приходится решать за тебя, отчасти. Но ты все еще волен не читать дальше, бросить в печку это письмо, эту тетрадку. Не скрою, мне будет больно, очень больно, но я пойму тебя. Нет твоей вины в том, что ты живешь в другом мире, среди иных людей, иных взглядов, иных ценностей. Точно так же, как нет моей вины в том, что я выросла в том мире, в котором выросла.

Но я опять отвлеклась. В сущности, есть только одна вещь, которую я должна сказать тебе, но я все время отвлекаюсь, потому что мне нравится с тобой разговаривать. У тебя была сестра, я рассказывала тебе. Ее звали Катя, Екатерина Сергеевна Успенская. Вы родились в один день. Она умерла от скарлатины через год, четыре месяца и одиннадцать дней. Ты тоже болел, но тебя мы спасли, а ее не смогли. Все, что осталось мне, – это прядь волос и одна фотокарточка. Родители не должны хоронить детей, Тин-Тин, и я выжила только благодаря тебе. Ты болел, ты плакал, ты хотел есть, тебе нужны были чистые пеленки, и я должна была вставать, и кормить, и стирать, и укачивать. Так я выжила, так что не только я дала тебе жизнь, но и ты дал ее мне в каком-то смысле. Но я опять пишу не о том.

У меня тоже есть брат-близнец. Говорят, что это наследственное. Его зовут Саша, Александр Николаевич. Сейчас он в Ленинграде. Где он жил и как, и почему прятался, он расскажет тебе сам, если захочешь. Я же прошу тебя только об одном: не бойся его. Не гони его. Он взрослый, умный, много повидавший человек, ты не знал о нем, но он о тебе знал, и он любит тебя. Если тебе понадобится помощь, позволь ему помочь тебе.