Каждый атом — страница 28 из 34

Скажу тебе еще раз: если ты решишь отречься от нас всех, я приму и пойму это, и отец бы принял и понял. Но если ты сделаешь другой выбор, то Саша – твоя единственная семья. Он найдет способ с тобой связаться, не отвергай его сразу, хотя бы выслушай.

Это очень страшно, когда люди сами себя лишают прошлого.

Помнишь, все лето и особенно осенью, стоило открыть окно ночью, как пахло гарью. Я думала поначалу, что это горят торфяные болота, в Купчино или под Сестрорецком. Но пахло только по ночам, и тогда я поняла: это люди жгли свои архивы, свои дневники. Каждую ночь из страха перед арестом десятки, сотни людей вокруг уничтожали память. Как это страшно, Тин-Тин. И как это глупо – думать, будто целый народ может начать жить с чистого листа.

Кончается страница, но трудно перестать писать. Может быть, это наш последний разговор, а мне всегда так нравилось говорить с тобой, рассказывать тебе, иногда даже слишком нравилось, я знаю, я знаю.

Еще одна важная вещь. Кем бы ты ни стал и какую бы фамилию ни носил, ты художник. Это я могу сказать тебе точно. Это не самая простая и совсем неприбыльная профессия, но никакая другая не сделает тебя счастливым. Учись. Учись везде, где только можно. Бери себе то, что другие накопили, их знания, их опыт. Но помни: пока ты учишься у других, ты лишь берешь. Чтобы отдавать, надо найти свой собственный путь. Никогда не сравнивай себя с Рембрандтом или Репиным – и Рембрандт, и Репин уже были, они уже сказали свое, и повторять это ни к чему, надо говорить своим голосом. Как жаль, как невыносимо жаль, что и эта часть твоей жизни пройдет без меня.

И последнее – Ася. Я знала, что рано или поздно это случится. Береги ее. Это редкое везение – так рано найти то, что другие могут не найти никогда.


Ну вот, кажется, и все.

Жизнь сложилась так, что ничего кроме имени я не могу тебе оставить. Тебе придется пробиваться самому. Ты пробьешься, ты обязан, слишком многое в тебя вложено, в тебе продолжено.

Я люблю тебя. Помни, что я люблю тебя, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось.

Мама».


Костя отложил письмо, закрыл глаза и долго лежал, ни о чем не думая. Потом засунул руку в папку, вытащил наугад одну фотографию. Фотография была знакомая, но не вся, а только левая ее часть. В левой части на ворсистом ковре сидел малыш в светлом костюмчике с погремушкой в руках – он, Костя. Такую фотографию он знал, она хранилась в семейном альбоме, и погремушка хранилась в сундуке, в старой корзинке, вместе с другими его детскими игрушками – деревянной лошадкой на веревочке, плюшевым медведем с большим коричневым бантом, тряпичным клоуном. Но у фотографии в его руке была еще и правая, неизвестная ему часть. Рядом с ним на ковре сидел второй малыш, девочка в платьице с кружевным воротником. Она тоже держала в руках погремушку, и если малыш Костя смотрел сердито, то девочка улыбалась во все свои четыре зуба. Он перевернул фотографию – на твердом картоне отцовским крупным почерком было написано: «Котя – Катя. 1923, май».

Он стукнул кулаком по кровати, попал по деревянной раме, взвыл от боли и от злости. Потерев ушибленную руку, он отложил карточку в сторону и достал из папки другую. И эта фотография была ему знакома. Дедушка с бабушкой сидели у стола, девочка-мама смотрела в объектив, но между мамой и дедушкой больше не было привычного Косте пустого пространства, теперь там стоял мальчик лет восьми, в бархатной курточке и белой рубашке с широким отложным воротником. Мальчик был похож одновременно на мать, на Александра Николаевича и на самого Костю.

Вдруг навалилась страшная усталость, он сложил фотографии обратно в папку, спрятал ее за шкаф и снова лег. Как мать это сделала, он знал, она сама рассказывала, что в трудные времена в двадцатые годы подрабатывала ретушером в фотоателье. Зачем она это сделала, он тоже знал. Но от знания было не легче.

Полежав немного, он собрался снова достать папку, посмотреть тетрадь с родословной, но услышал, как ключ повернулся в замке, и доставать ничего не стал. Сосед вошел, крикнул: «Привет», отправился в ванную, открыл на всю мощь кран. Пока он мылся, фырча и ахая от удовольствия, Костя выскользнул из комнаты, из квартиры и полночи бродил по набережной Фонтанки: мимо Фонтанного дома – как весело было им с Асей в Музее занимательной науки, – мимо Литературного дома, в котором жил Тургенев, и Гончаров, и Белинский, и Тютчев. Как он сердился на мать за ее бесконечные рассказы, за невозможность пройти по улице без того, чтобы не услышать: «А знаешь, Костя, в этом доме…» Теперь же из каждого дома и с каждой набережной смотрели на него призраки некогда живших здесь людей, знакомых, любимых им людей, которые словно говорили ему: ничего, ничего, мы тоже жили в трудные времена, ничего, держись, как-нибудь. «Арс лонга, вита бревис»[13], – как-то сказала ему мать, и он пропустил мимо ушей, как пропускал многое, что казалось ему лишним, ненужным в той новой, ни на что не похожей жизни, что строилась вокруг. А сейчас он вдруг вспомнил и понял. Никто не знает, как звали каменщиков, строивших Фонтанный дом. Никто не знает, чему они радовались, от чего плакали. Вот уже сто лет, как их нет на свете, а прекрасный дом, дело рук их, стоит.


Дойдя до Ломоносовского моста, он перешел на другой берег Фонтанки, добрел до школы, сделал круг вокруг длинного желтого здания с бесконечным множеством колонн. Семь лет его жизнь текла под этими колоннами, но ни грусти, ни жалости не было. Одноклассники уважали его – за хорошую учебу, за умение рисовать – но не любили, это он понял еще в младших классах. Сначала расстроился, потом привык. Таня Филиппова, которая нравилась ему весь восьмой класс, а потом совсем разонравилась, сказала однажды:

– Ты какой-то другой, Успенский. Ты даже сидишь не как все.

– Как я сижу? – изумился Костя.

– Прямо, – ответила она. – Ты всегда сидишь слишком прямо.

Он усмехнулся воспоминанию и повернул к дому.


Утром Долгих сказал ему:

– Совсем ты зарисовался, дома не бываешь. Или ты по свиданкам бегаешь? Что ж, дело молодое, понятное. Мне твоя подруга понравилась, такая на лицо броская, из себя складная. И умная, говорит грамотно. А то по молодости думаешь, лишь бы было за что подержаться, был бы, как говорится, буфет хороший. По себе помню. Неправильно это, не по-советски. Как считаешь?

Костя пробормотал что-то невнятное, уткнулся в чашку.

– Вот ты мне разъясни за это аналитическое искусство, – сказал Долгих. – Я вчера у лектора спрашивал, приходил к нам один, лекцию читал про эпоху Возрождения. Так он не знает, что это такое, аналитическое искусство.

– Это Филонов сам придумал. Это его метод.

– Но что за метод такой, что делать надо?

Костя задумался. Когда объяснял Филонов, все становилось простым и понятным. Но сам Костя даже Асе не мог толком объяснить, что это такое – сделанность.

– Чего молчишь? – спросил сосед. – Думаешь, темный я, не пойму?

– Я так совсем не думаю, – сказал Костя. – Просто… Это трудно объяснить. Понимаете, картину, когда рисуют, обычно с композиции начинают. Ну, вроде расставляют всех по местам. Тут, например, сын стоит, тут отец, тут солнце светит, тут дома стена.

– А потом? – с живым интересом спросил Долгих.

– Потом рисуют такие наброски, карандашные или углем. Про каждого. Кто как стоит, где руки, где ноги, куда смотрит. Называется эскиз.

– Ясно, ясно. А потом закрашивают, так что ли?

– Вроде того, – сказал Костя, чувствуя, что лучше объяснить не сможет.

– Ну, а Филонов?

– Он говорит, надо начинать с деталей, с точки. Если каждую точку правильно сделать, все вместе правильно получится. Как бы само собой вырастет. Так дольше, конечно, но он считает, что так правильней. Так он учит.

– И что же, любой может к нему прийти или все же способность нужна художественная?

– Он говорит, что любой.

– И какой там контингент у него? Одни образованные, поди. Вот я, к примеру, из крестьян с партийным образованием. Я смогу?

– К нему всякие люди ходят. Например, Фалик – студент, а Макаров вообще сторожем работает в Союзутиле, а Мешков в Трудмебельщике, в артели.

– Ясно, – сказал Долгих. – Может, и попробую. Надо попробовать.

Глава 6

1

Все утро Костя провел у Филонова, а днем, не дожидаясь теоретических занятий, отправился к типографии, в надежде перехватить Юрку возле проходной. Всю дорогу он думал, рассказывать или нет о вновь обретенном родственнике, но так и не решил.

Юрка обрадовался, воскликнул:

– Здорово! Я сам собирался к тебе идти, а тут ты заявился.

– Зачем? – удивился Костя.

– Уезжаю я, Костян. К Юльке еду.

– Уже? А работа?

– Повезло. Мастер мой на повышение уходит, в райком, надо ученика кому-то передавать. А я ему говорю: «Отпустите», а он говорит: «Зачем?», а я взял да все и рассказал. А он и говорит: «Езжай, раз такое дело. Лучше ты там устройся, чтобы коллектив у тебя был, характеристика хорошая. Пусть даже сестру не отдадут сразу – ходить к ней будешь». Представляешь? У него муж племянницы из Киева, он мне даже адрес обещал дать, на первое время, куда с вокзала идти.

– Повезло, – грустно согласился Костя. – А когда уезжаешь?

– Послезавтра. Хочешь, вместе рванем?

– Я не могу. У меня Ася. И Филонов.

– А что Ася? Можно и Асю взять. И художники там найдутся – что, Филонов один такой?

– Филонов один. И паспорта у меня нет еще, через три дня только будет.

– Да ты не унывай, Костян, я тебе адрес пришлю, получишь паспорт и приедешь. Будем вместе жить, все лучше, чем с этим твоим гадом из органов.

– Почему гадом? Ты ж его не видел даже. Мужик как мужик, работает, дома и не бывает почти.

– Все признания выбивает?

– Почему выбивает? – побледнев, спросил Костя.

Юрка оттащил его подальше от проходной, сказал насмешливо: