– Ну ты сапог! Все же знают, как они там работают.
– Откуда все знают?
– Ой, давай не надо. Да отовсюду. Мы с матерью, пока отцу передачи носили, такого в очередях наслушались. Потом, когда отца высылали, я к нему на свидание ходил, так у него двух зубов не было. Я не спросил, он не сказал, но ты что думаешь, они сами собой выпали, что ли? В сорок лет?
– Может, и сами, ты же не знаешь, никто не знает.
– Ага, не знает. В очереди одна рассказывала, у нее сын водолазом работает, они там на дне чинили что-то, как раз напротив Большого дома. Так он чуть кукундером не поехал. Они убитым камень к ногам привязывают и в воду. А там течение подводное, трупы тащит. А камень держит, и они вроде как поднимаются, и головы качаются, вроде как у живых. Так он потом три недели на больничном был, так напугался. И путевку дали в санаторий, и слово взяли не рассказывать, а то и его посадят.
– Так что ж он рассказал? – подавляя невольную дрожь, спросил Костя.
– А он и не рассказывал, он во сне кричал.
– Может, ему во сне и приснилось.
– Ага, и путевка приснилась тоже.
– Я не верю, этого не может быть, – пробормотал Костя.
Юрка посмотрел на него презрительно-жалостливо, бросил:
– Ладно, бывай, на работу мне пора. Провожать-то придешь на вокзал? Послезавтра на Витебский, в шесть часов. Придешь?
– Приду, – автоматически отозвался Костя.
Юрка хлопнул его по плечу, перешел дорогу, смешался с толпой идущих на смену рабочих, исчез под аркой проходной.
Костя побрел домой. Просто шагал, передвигал ноги, левую, правую, снова левую и опять правую, смотрел по сторонам – вот желтый дом, а вот зеленоватый, вот военный идет, а вот мама с девочкой. Никаких других мыслей в голове у него не было, и почему, войдя в арку, он постучался в дворницкую, он и сам не понял.
Тетя Паша открыла с недовольным лицом, прошептала:
– Нет Алексан Николаича еще, он поздно приходит.
Потом всмотрелась в Костю внимательней, спросила:
– Ты часом не болен, зеленый весь?
– Не болен, – с трудом выговорил Костя.
Как он добрался до квартиры, как открывал дверь, как раздевался, он потом никак не мог вспомнить. В себя он пришел, только когда в дверь постучала Ася. Он отдал ей второй ключ, но она все равно никогда не открывала сама, всегда стучала своим особым стуком.
Костя вышел в коридор, открыл ей дверь.
– Что с тобой? – спросила она с порога.
Он не ответил, уткнулся лицом в ее волосы, пахнущие дождем, свежестью, весной, и стоял так, и готов был так стоять всегда, но Ася осторожно высвободилась, повесила на вешалку плащ, утащила его в комнату, велела:
– Рассказывай.
Если бы она приказала ему сейчас прыгнуть из окна или залезть на шкаф, он бы прыгнул или залез, не удивляясь и не возражая, настолько не осталось в нем воли. Но она велела рассказывать – и он рассказал. И так это было хорошо – рассказывать ей, словно невысказанное душило его, расплющивало, придавливало к земле, а с каждым произнесенным словом он распрямлялся и дышал.
Говорил он долго, Ася молчала и продолжала молчать, когда он закончил говорить, только накрыла ладошкой его руку, лежащую на кровати. Он высвободил руку, притянул Асю к себе, она положила голову ему на плечо, и долго они сидели молча в густеющей полутьме, но, пока он слышал ее дыхание, пока чувствовал ее тепло, все было хорошо. Потом она отодвинулась, включила настольную лампу, поправила волосы, и он спросил:
– Ты думаешь, это правда, что их бьют?
– Не знаю. Но я не верю, что они бьют женщин, – медленно выговорила она. – Ты же сам говорил, что когда арест… когда забирали… когда они к вам приходили, они были очень вежливы.
Костя кивнул, она попросила:
– Покажи мне фотографии.
Он закрыл дверь в комнату на задвижку, достал из тайника заветную папку, высыпал содержимое на кровать. Фотографий оказалось еще три: одна знакомая, с Колчаком, и две незнакомых ему: на одной дед и Александр Николаевич в полной военной форме стояли на палубе корабля, названия которого Костя не смог разглядеть. На второй мать, очень молодая и ужасно красивая, в высокой прическе, в вечернем платье, держала под руку Александра Николаевича в белом морском кителе, в фуражке с якорем, с кортиком на боку.
– Какие красивые! – протянула Ася, глядя через его плечо.
Он отдал ей фотографию, лег, закинул руки за голову, закрыл глаза.
– Ну что ты, Конс, – сказала она, – ну не хочешь – и вправду сожги и забудь. Я бы так и сделала.
– Так бы и сделала? – переспросил он, не открывая глаз.
– Нет, – призналась она после длинной, длинной паузы. – Если честно – нет.
– Просто слишком много всего сразу, – сказал Костя. – Слишком много и сразу.
Она не ответила, он открыл глаза – она читала тетрадку с родословной.
– Интересно? – спросил он.
– Здорово, – сказала она. – Знать на двести лет назад. Я вот никого не знаю. У маман отец на войне погиб, в пятнадцатом году, а где был, кем был – она сама не знает. Бабушка знала, наверное, но она умерла давно, я ее не помню совсем. А у папы и вовсе никого нет. Его отец проклял.
– Как проклял? Почему?
– Потому что он крестился. Он же еврей, а евреев до революции не пускали учиться. Так он крестился и стал не еврей, а христианин, и его в университет приняли. А дед сказал, что он вероотступник, и проклял. И папа тогда уехал в Ленинград и больше их не видел. И ничего про них не знает. А у тебя, видишь, семь поколений.
– Семь поколений дворян, – сказал Костя, снова закрывая глаза. – Куда как здорово. Хоть в музей выставляй. Помнишь, выставка была, «Быт и нравы русского дворянства», вот и меня туда надо, живой экспонат. Нарядить в мундир и в эти – как их – эполеты, плетку в руку дать.
– Какую еще плетку?
– Крепостных пороть.
– Ну что ты несешь, – рассердилась Ася. – Крупская тоже была дворянка. И Перовская. И Пушкин. А Толстой вообще был граф.
– Который Толстой?
– Так оба же!
Костя улыбнулся, она погладила его по руке, заметила:
– Ты же не обязан всем об этом рассказывать. Не рассказывай, никто и не узнает. Жили же родители твои и ничего… – Она вдруг осеклась, пробормотала: – Извини.
Костя взял ее руку, прижал к губам, предложил:
– Езжай в Москву, и я туда приеду. Все, нечего мне тут делать. На той неделе еще соседа подселяют, тоже из органов, так вообще.
– Но я с маман договорилась до осени, – растерянно сказала она. – Ты же сам говорил, что Филонов, родители…
– Я знаю. Но я не смогу теперь здесь жить.
– Послушай, ну ты же не знаешь точно, ну мало ли что Юрка сказал. Слухи какие только не гуляют. Я к тебе шла, я совсем наоборот думала: если уж мы тут остаемся до осени, сходи в школу, попроси разрешения испытания делать. Ведь ты совсем немного пропустил, меньше месяца.
– Зачем?
– Чтобы была справка, что кончил девять классов.
– Зачем?
– Ну как зачем, всегда пригодится.
– Зачем?
– Ну что ты все зачем да зачем, – рассердилась она. – Уперся, как Медный всадник, не сдвинуть.
– Не надо меня никуда двигать.
– Так и будешь лежать и страдать?
– Да, – с непонятной ему самому злостью отрезал Костя. – Так и буду лежать и страдать. Если тебе не нравится, можешь уйти.
– Не говори так – я уйду.
– На здоровье.
Ася спрыгнула с кровати, обулась, сказала:
– Я ухожу.
Он не ответил. Щелкнула дверная задвижка, она повторила с порога:
– Я ухожу.
Он снова промолчал. Громко хлопнула входная дверь, он открыл глаза, сел на кровати, посмотрел с ненавистью вокруг и жахнул об пол стакан с кисточками. Посыпались и зазвенели осколки, кисти разлетелись по полу, образуя с осколками странный узор, чем-то похожий на филоновские картины. Костя встал, сходил в ванную, пробираясь на цыпочках меж осколков, принес веник. Пока он собирал осколки, вернулся Долгих, заглянул в открытую дверь, спросил:
– Это чего это ты расколотил, Константин?
– Стакан для кисточек, – ответил Костя, внимательно глядя на него.
– А чего это ты так меня разглядываешь, словно я зверь какой?
– Скажите, пожалуйста, – медленно и четко произнес Костя, – в органах госбезопасности могут ударить человека?
– Так-так-так. Это кто ж тебе такое рассказал?
Костя не ответил. Долгих снял шинель, пригладил перед зеркалом волосы, прошел на кухню, велел Косте:
– Иди-ка сюда, сядь.
Костя сел. Долгих помолчал, потом заметил:
– Неважно, кто сказал, важно, что ты такую мысль допускаешь. Ведь допускаешь, а?
– Я не знаю, – признался Костя. – Мне не хочется верить.
– Ну так и не верь, если не хочется. Это же правильно, что не хочется, это в тебе здоровое советское чутье говорит, различает, что правда, а что клевета вражья.
– Опять враги, – сморщился Костя. – Одни враги и шпионы вокруг.
– А ты не веришь?
– У меня в классе у пятерых отцов посадили, я шестой. Только в одном классе, – устало сказал Костя. – И все шпионы и вредители. Интересная жизнь, шпионов скоро станет больше, чем не шпионов. И вредителей больше, чем нормальных.
– А ты никогда не думал, что вредители вместе собираются? – быстро глянув на Костю, спросил Долгих. – Вот представь, завелся один вредитель, завербовали его враги, зацепили за слабое место. Или он из бывших, из тех, кому при царе жить нравилось. Но что он может один? Мало чего. И вот он начинает помощников себе искать, кого уговорит, кого запугает, а кто и сам из бывших – у нас, между прочим, треть населения в прошлом веке родилась, и сколько сидит по норам всяких графов-генералов-чиновников, кому прежняя жизнь конфеткой была. Вот проник один такой в вашу школу, отец чей-то или отчим, и пошел все вокруг своим ядом травить. А в другой школе, в соседней, может, и вовсе никого такого нет. А?
Костя молчал, обдумывая. Мысль казалась убедительной, но ощущение подвоха, ловушки не оставляло.
– Я тебе еще скажу, – снова заговорил сосед. – Могут и ошибки быть. В органах живые люди работают, конечно, могут быть ошибки. И не все получается вовремя исправить. Но ты знаешь, вот есть такая болезнь, гангрена. Нам на курсе первой помощи рассказывали. Это когда рана гнить начинает. И вот, например, палец раненый. Так лектор говорил – профессор, заметь,