Каждый атом — страница 6 из 34

– Привет, Морозова, – прохрипел Костя. – Это Успенский.

– Здравствуй, Костя, – сказала она. – Ты болеешь?

– Да, простыл немного. Уроки дашь?

– Да, конечно.

Она убежала за дневником, Костя обругал себя за краткость, откашлялся.

– Записывай, – сказала она. – По алгебре упражнялись на логарифмирование и потенцирование, страница восемьдесят три, все десять примеров, по истории Австро-Венгрия, по географии Швеция, на литературе Глеб делал доклад о философских взглядах Чернышевского. А биологии не было, Бациля тоже болеет.

– Спасибо, – буркнул Костя. – Ты это, на каток со мной пойдешь?

– Ты же болеешь, – удивилась Нина.

– Ну, когда выздоровею.

– Пойду, – после минутной паузы тихо ответила она.

– Здорово, – сказал Костя. – Тогда пока.

Уже возвращая трубку на рычаг, он услышал, как она пискнула: «Выздоравливай».


Он вернулся в кровать, поздравил себя с тем, что первый шаг сделан. Хорошо было то, что она не хихикала и не кокетничала, но ведь именно поэтому он ее и выбрал. Интересно, получится ли у них что-нибудь? Он вспомнил, что Нина тоже любит рисовать, и решил, что должно получиться.


Следующим утром температура еще держалась. Отец собирался на семинар, мать попросила его купить аспирин, он обещал на обратном пути. Велосипед застрекотал по коридору, щелкнул замок аккуратно прикрытой двери. Мать заглянула к Косте, велела не кричать, чтобы не напрягать голос, а стучать, если что-то нужно, и ушла в спальню, в свой рабочий угол. Костя повалялся немного, потом достал из-под матраса дневник. Почти все девчонки и большая часть ребят вели дневники, многие ими обменивались, и он вдруг подумал, что самый простой способ для них с Ниной получше узнать друг друга – это обменяться дневниками. Но прежде надо было дневник перечитать, проверить, нет ли там чего лишнего, слишком личного или слишком насмешливого в ее адрес. Он открыл толстую тетрадь в красивом самодельном, матерью изготовленном переплете, подарок на тринадцать лет, но прочитать ничего не успел – хлопнула входная дверь. Наверное, отец вернулся, решил Костя, принес лекарство.

– Сережа, ты? – крикнула мать из спальни.

– Я, – откликнулся отец, и что-то в его голосе заставило Костю насторожиться.

Мать тоже почувствовала, вышла в коридор, спросила:

– Что случилось?

– Неймана взяли, – сказал отец.

– В спальню! – велела мать и прикрыла дверь в Костину комнату.

Костя выбрался из кровати, осторожно, бесшумно, высыпал из стакана, стоявшего на столе, карандаши, приставил его к стене в том месте, где в родительской спальне была розетка, прижался ухом.

– …Толком не знает, – говорил отец. – Но взяли точно, его жена звонила в институт, рыдала.

– Да… – тихо выдохнула мать.

Родители замолчали и молчали так долго, что Костя собрался вернуться в кровать, когда отец произнес:

– Я больше не могу так жить, Таша.

Голос был глухой, задавленный, мятый, и, если бы Костя не знал, что это абсолютно, решительно, безусловно невозможно, он бы подумал, что отец плачет.

– Что же делать, Сережа, – сказала мать, – делать нечего. Бежать некуда, да и невозможно все время. Дожили до сих пор, авось и дальше обойдется.

– Я думал, что обойдется, что обошлось. Я думал, это безумие кончилось! – крикнул отец. – Два месяца они никого не трогали, я думал, что всё, что они насытились наконец, пролили достаточно крови.

– Сережа, – предостерегающе сказала мать, и отец замолчал.

Снова наступила длинная пауза, теперь ее прервала мать:

– Может, все-таки уехать подальше в Сибирь? Будем учить в какой-нибудь сельской школе, как-нибудь выживем.

– Я не понимаю за что, – едва различимо пробормотал отец. – Я не политик, я всегда хотел заниматься наукой, только этого всегда хотел, ничего больше. Я ничего больше не знаю, и не умею, и не хочу знать. Кому помешали мои кристаллы, Таша?

За стеной послышался сдавленный невнятный звук, теперь Костя был уверен, что отец плачет.

Тяжелый граненый стакан выпал у него из рук и заскакал по паркету, загремев на всю квартиру. Подхватив стакан, Костя нырнул под одеяло, накрылся с головой. Скрипнула дверь – мать заглянула в комнату, постояла на пороге, позвала тихонько: «Костя!» Он не ответил, и мать ушла, вернулась к отцу в спальню.

Костя вскочил с кровати, снова прижался к стене, держа проклятый стакан обеими руками.

– Что это было? – спросил отец.

– Может, в трубах что-то, – ответила мать. – Или у соседей. Скажи, а семинар отменили?

– Я не могу думать о семинаре, я вообще не могу думать, я пропал, пропал! – неожиданно высоким, почти женским голосом крикнул отец.

– Ну перестань, перестань, Ежик, ну что ты, – сказала мать, и у Кости защемило внутри. – Еще ничего же не случилось, может быть, и не случится, ну что ты, ну перестань, милый мой, хороший, любимый, ну будет, будет.

Костя оторвался от стены. Было так неловко, что он даже покраснел. Никогда в жизни он не слышал, чтобы мать так говорила с отцом, и не думал, что она умеет. Уже давно, лет в десять, он решил, что отец женился на матери хитростью, обманом, что использовал ее, а она терпела из-за него, из-за Кости. Когда мальчишки во дворе рассказали ему, откуда берутся дети, он долго не мог представить себе, что отец с матерью тоже делают это, а потом решил, что если и было между ними что-то романтическое, то оно давным-давно кончилось.

А теперь оказалось, что мать отца любит, да еще как. Любит, называет его Ежиком, у них есть какая-то своя, неведомая Косте, отдельная от него жизнь. И еще оказалось, что из них двоих сильнее мать. Мать, обижавшаяся на любое резкое слово, плакавшая из-за разбитой чашки, уступавшая почти в любом споре, вдруг сделалась сильнее отца с его железными правилами и железной волей, о которой он так любил рассуждать.

Подслушивать дальше было неловко, но он должен, обязан был знать, что происходит, а потому снова приставил стакан к стене.

– …Не работал, – говорил отец уже спокойнее, уже без всхлипов. – Он перешел весной к Борису в лабораторию, помнишь, я тебе рассказывал.

– Борис знает?

– Думаю, что знает.

Снова долгое молчание, потом отец сказал уже обычным своим, негромким, размеренным голосом:

– Ты права, я сейчас поеду на семинар, сегодня же траурный митинг, двадцать первое января. Только вызови мне такси, не могу я на велосипеде.

– Конечно, – с готовностью откликнулась мать.

– Ташенька, – вдруг сказал отец с такой щемящей, мучительной нежностью, что Косте снова сделалось неловко, – я очень тебя люблю.

– Я знаю, Ежик, я знаю, – тихо, едва слышно ответила мать.


К вечеру температура спала, осталось только легкое жжение в горле и слабость. Ужасно хотелось позвонить Асе, дважды Костя выползал в коридор и дважды возвращался в комнату, не позвонив. Отец все еще был в институте, мать возилась на кухне, обрадовалась, услышав, что температуры нет, но вид у нее был невеселый и глаза красные.

– Почему ты такая грустная? – спросил Костя в надежде вызвать ее на откровенность.

– У папы на работе неприятности, – подумав, сказала она.

– Большие?

– Косвенные, – усмехнулась мать на Костины неуклюжие попытки. – Пей чай, пока не остыл, и в кровать.


Вернулся отец, вдруг предложил Косте сыграть в шахматы. Играл отец хорошо, очень хорошо, на разрядном уровне, но в турнирах никогда не участвовал, утверждая, что шахматы – не более чем зарядка для ума и смешно получать разряд по зарядке. Косте, игравшему лучше всех в классе, никогда не удавалось выиграть у отца, а сегодня вдруг удалось – отец зевнул ладью самым нелепым образом, но не расстроился, поздравил Костю с победой, объявил, что это в порядке вещей, когда молодежь идет дальше стариков, – и это тоже было странно, никогда раньше отец себя стариком не называл, наоборот, всячески подчеркивал, что они с матерью еще совсем нестарые люди. Проиграв, отец выпил чаю и ушел спать.


Следующее утро было солнечным, ясным, совершенно пушкинским, так что Костя не удивился, когда отец, вышедший к завтраку в халате вместо привычного костюма-тройки, объявил матери: «Пора, красавица, проснись». После этого он поцеловал ей руку, но и это иногда случалось, и Костю удивило не сильно.

Завтракали как обычно, отец и Костя с газетой, мать – в суете вокруг стола. Из-за газеты, исподтишка Костя разглядывал родителей – оба выглядели спокойными. То ли отец узнал что-то вчера на работе, то ли просто вспомнил про железную волю, понять было невозможно.

Солнечный день манил, и Костя, следуя плану, позвонил Нине. Мать засомневалась, стоит ли сразу после простуды идти на каток, но отец неожиданно встал на Костину сторону, сказал, что на свежем воздухе легче дышать. Засунув под мышку стянутые ремнем норвежки в кожаных чехлах, предмет постоянной гордости и заботы, Костя отправился на Щедрина, бывшую Кирочную, где жила Нина, размышляя на ходу, правильно ли он делает, что в такой траурный день, день памяти Ленина, идет на каток. Рассудив, что если партия устраивает выходной и катки открыты, то веселиться допустимо, он стал думать о том, как будет говорить с Ниной и можно ли с первого раза начинать кататься с ней за руку. Он не то чтобы забыл о вчерашнем родительском разговоре, но вокруг было так много солнца и света, так весело хрустел под ногами крепкий снег, таким непривычно высоким и чистым сделалось вдруг небо, что разговор казался давним неприятным сном, думать о нем не получалось, да и не хотелось.

Нина уже ждала его на выходе из дворовой арки; коньки, связанные шнурками, висели у нее на шее. Румяная, темнобровая, в пушистом свитере, в белой беретке, туго натянутой на убранные короной толстые косы, она показалась Косте очень симпатичной, и на душе стало легче.

– Привет, – сказал Костя. – Идем?

– Идем, – улыбнулась она. – О, у тебя тоже свои коньки! Гаги?

– Норвежки, – гордо ответил Костя. – Настоящие.

Они пошли в сторону Юсуповского сада, обсуждая модели коньков. Говорить с ней было просто, почти так же просто, как с Асей, но тема быстро иссякла – сколько можно говорить о коньках? Минут пять они шли молча, она улыбалась, время от времени поглядывая на Костю, он мучительно искал тему для разговора. Около Кузнецовского дома его вдруг осенило, он сказал небрежно: