В таких размышлениях Костя дошел до дома, попил с матерью чаю, наскоро сделал упражнения по алгебре, перевел с немецкого заданный параграф. Историю с литературой делать не стал, можно прочитать в школе на переменке. Перед сном он решил проверить коньки, не затупились ли, не пора ли точить – завтра они с Ниной собирались на каток.
На правом коньке почему-то не было чехла, он прополз по всему коридору, заглянул за сундук, посмотрел между сундуком и велосипедом – красивого кожаного чехла, темно-коричневого, с тускло-золотой большой буквой «Н», выдавленной в коже возле застегивающей кнопки, нигде не было. Костя вернулся в комнату, посмотрел под столом, под кроватью, открыл дверь в родительскую спальню – вдруг чехол расстегнулся и слетел с конька и кто-то, он сам скорее всего, случайно затолкнул его сюда. В спальне было пусто – родители о чем-то разговаривали на кухне. Он заглянул под стол с кистями и красками, потом под старый дубовый шкаф и уже без особой надежды пошарил рукой под кроватью. Наткнувшись на что-то твердое, инстинктивно потянул наружу и вытащил плоский чемоданчик. Он прислушался – родители все еще сидели на кухне. Быстрым воровским движением он открыл чемодан. Внутри, аккуратно сложенные, лежали три отцовские рубахи, старые брюки и лыжные штаны, маленькая подушка-думка, ремень, бритвенные принадлежности – но не обычный отцовский несессер со стальными золингеновскими бритвами, а дешевые интомовские, – несколько пар носков и зубная щетка в целлулоидном чехле.
В коридоре послышались отцовские шаги. Костя быстро захлопнул чемоданчик, толкнул его под кровать. Отец ушел в ванную, Костя выскочил из спальни и проскользнул к себе в комнату. Он знал, что означает такой чемоданчик – ожидание ареста. Догадаться было нетрудно, он помнил обрывок разговора между матерью и Анной Ивановной, который они с Асей нечаянно подслушали полгода назад, выйдя из комнаты в коридор, чтобы взять книжку в книжном шкафу.
– Ты Сергею чемоданчик-то собрала? – с неприятным коротким смешком спросила Анна Ивановна.
– Нет, – резко ответила мать.
– А я Борьке собрала, да и себе за компанию. Придут – ночью, со сна, всего и не сообразишь, а я не люблю, знаешь, без удобств.
– Поражаюсь твоей выдержке, – сказала мать. – Ты еще можешь смеяться.
– А что остается, Татка? Что остается? Уезжать он не хочет, он, видишь ли, без своей кристаллографии жить не может. Да что я тебе рассказываю, у тебя свой такой имеется. Пойду-ка я перекурю это дело.
Заскрипел отодвигаемый стул в гостиной, Костя с Асей шмыгнули в Костину комнату, Ася отошла к окну, Костя сел на кровать, спросил тихо:
– Это они про арест?
Ася не ответила, только сильно дернула плечом. Костя взял со стола первую попавшуюся книгу, открыл, прочитал, не понимая, пару абзацев.
– И всегда все по секрету, – не поворачиваясь, вдруг сказала Ася. – Все время какие-то тайны. Можно подумать, мы слепые, глухие да еще и тупые вдобавок. Бесит просто. Если моего отца завтра заберут, я что, не узнаю об этом?
– Что ты несешь, за что его заберут? – возмутился Костя. – Он ученый, а не какой-то там вредитель.
– Удивляюсь я тебе, Конс, – усмехнулась она, но продолжать разговор не стала.
Это было полгода назад, и тогда мать чемоданчика не собирала, и Костя выкинул разговор из головы, просто решил, что это очередная странная шуточка, на которые Анна Ивановна была большая мастерица, и размышлять о ней не стоит. Аресты вокруг случались постоянно, но это были аресты шпионов, предателей, врагов. Газеты так убедительно описывали их злодеяния, в школе на собраниях их так яростно осуждали, что не верить было невозможно. Он был комсомолец, член редколлегии, он не мог, не имел права не верить. Месяц назад, когда уводили соседа этажом выше, почему-то не ночью, как обычно, а ранним вечером, в сумерках, ничего, кроме злости на человека, который мешает строить прекрасную светлую жизнь, Костя не ощущал. Воспоминания о том, как сосед помогал ему втащить на четвертый этаж велосипед или угощал присланной с Краснодара черешней, крупными гладкими медно-красными ягодами, что щекотно брызгали в нёбо кисловатым прозрачным соком, только раздражали его, мешали ненавидеть того, кто был достоин ненависти.
И вот теперь мать собрала чемоданчик, значит, у отца проблемы, значит, она допускает… Но что, что она допускает? Что отец – враг народа? Что может случиться ошибка? Но НКВД не ошибается, это все знают, НКВД карает шпионов, врагов и предателей, чекисты, с их холодной головой и горячим сердцем, видят дальше и знают больше, чем обычные люди, у них не может быть ошибок. Костя плюхнулся на кровать и долго валялся, размышляя так напряженно, что заболела голова, но, ничего не надумав, уснул.
Утром в школе объявили учебную тревогу. Оба – и он, и Нина – были в химзвене, и Колька Барятин, ответственный за химоборону, неприятно ухмыльнувшись, направил их вдвоем дежурить в раздевалке.
– По-моему, он знает о нас, – сказала Нина, надевая противогаз.
– И что? – сердито буркнул Костя, растягивая стянутые до предела лямки: у того, кто пользовался противогазом в прошлую тревогу, была очень маленькая голова. – Что знает? Что мы друг другу нравимся?
– А мы друг другу нравимся? – спросила она. Голос из противогаза звучал глухо, интонации было не разобрать, и лица было не видно.
Костя наконец отрегулировал лямки, натянул резиновую, неприятно пахнущую маску, сказал, сердясь на себя, на нее, на дурацкую тревогу:
– Я за тебя не могу говорить.
– А за себя?
– Сначала ты скажи.
– А ты не знаешь?
Он знал, поэтому настаивать не стал, тем более что по школьному радио уже передавали сигнал «химическая тревога» и слаженный топот многих ног говорил, что ребята мчатся к выходу. Когда тревога кончилась и Костя стащил противогаз, жадно вдыхая спертый, пахнущий мокрой овчиной, но все же не такой противный воздух раздевалки, Нина напомнила так тихо, что он едва расслышал:
– А ты так и не ответил.
Противогаз она не сняла, словно отгородившись им от Кости, словно он был защитой, заслоном от того неприятного, обидного, что могло сейчас случиться, что Костя мог сказать.
Не желая ни врать, ни обижать ее, он взял ее руку, прижал на секунду к своей щеке и вышел из раздевалки.
После школы, сославшись на головную боль, он не остался ни на митинг, посвященный папанинцам, ни на комсомольское собрание, обсуждающее ответ товарища Сталина комсомольцу Иванову. От Нины он тоже хотел ускользнуть, она догнала его в раздевалке, пока он возился с галошами, спросила нейтрально:
– Уходишь?
– Голова болит, – пробормотал Костя. И вдруг, неожиданно для себя, предложил: – Хочешь со мной в музей?
– В музей? – удивилась она. – В какой музей?
– В Русский, – пояснил Костя, уже жалея о сказанном, но не зная, как отвертеться.
– Хочу. Я там всего два раза была, давно.
– Тогда давай быстрей, – велел Костя, – он в четыре закрывается.
Когда дошли до Катькина садика[7], Нина сама взяла Костю под руку, спросила, заглядывая ему в глаза:
– Ты о чем мечтаешь?
Костя пожал плечами.
– А я мечтаю об окончании отличницей. Тогда я в любой институт смогу поступить.
– В какой?
– Не решила еще, мне все предметы нравятся. Мама говорит, в медицинский, в пермед, но туда мне не хочется, я покойников боюсь. А она давит, она и на брата давила, он от нее прямо из дома сбежал, во Фрунзенку поступил. Она еще про замуж толкует. А я не хочу ни за какой замуж. Я думаю, если наша Валентина на рабфак уйдет, я в школе останусь, вожатой. Мне нравится. Или на завод пойду.
– Разрешат тебе?
– Папка разрешит, он хороший. Он говорит, что не надо отлынивать от трудностей жизни. А мама, конечно, скандал устроит. Папка говорит, что она обуржуазилась совсем, вот и крохоборничает, всё ей не так. А ты? Ты куда собираешься?
– Не решил еще.
– А думаешь куда?
– Может быть, в художественный, – неохотно сказал Костя.
– Ну да, ты же рисуешь. Я тоже люблю рисовать, но только когда мне скажут – что. Тогда могу очень хорошо изобразить. А из головы придумывать не умею. А ты умеешь?
– Не знаю. Оно само придумывается.
– Значит, умеешь, – вздохнула она и замолчала.
Когда свернули на Михайловскую, Костя улыбнулся. Восемь знакомых колонн, уже видневшихся в конце улицы, всегда поднимали ему настроение. Музей был как дом, лучше дома, потому что в музее хорошее уже не могло стать плохим, а важное – неважным. Любимое могло стать нелюбимым и наоборот, так с ним часто бывало, и все же это был мир твердый и надежный, и возвращаться в него было приятно. Они поднялись по ступеням, вошли в мраморный вестибюль, купили билеты. Костя подошел к центральной лестнице, погладил незаметно теплые гладкие перила.
– Почему сразу на второй? – спросила Нина.
– Хочу тебе что-то показать.
Почти бегом он протащил ее через несколько первых залов, остановился, сказал:
– Сейчас, в следующем зале будет. Закрой глаза.
Она послушно зажмурилась, он ввел ее в зал, поставил в самом центре, возле скульптуры Екатерины, и велел:
– Смотри!
Она открыла глаза, осмотрелась, спросила недоуменно:
– Куда?
– Вокруг. Видишь эти семь картин? Это смолянки, их всех вместе надо смотреть. Это Левицкий.
Нина медленно обошла зал, потом сказала разочарованно:
– Какие-то они некрасивые.
Костя закусил губу, но вспомнил, как мать объясняла ему, как показывала. Разве Нина виновата, что нет у нее такой мамы? Он взял ее за руку, подвел к портрету, спросил:
– Как ты думаешь, что она делает?
– Манерничает, – сказала Нина.
– Она танцует. Смотри, видишь тут целая спираль, смотри на ноги ее, это первый виток, потом кисейный фартук, видишь, еще виток, потом рука еще – видишь полукруг? Она же кружится, танцует.
– А что танцует?
– Говорят, что менуэт. Теперь смотри, видишь сзади небо, деревья, значит, она где танцует?