Непривычная это была для Прохорова тишина, особенная, с нехваткой чего-то непонятного. Он лежал в траве, напряженно прислушивался и никак не мог догадаться, что же настораживает в этой тишине, чего в ней недостает. Он осторожно приподнял голову, посмотрел перед собой и, убедившись, что оба немца лежат не шелохнутся, встал на ноги. Да, тишина была полная, плотная, как в хорошем погребе. Прохоров помотал головой и вдруг ощутил, что привычного звона, отдававшего болью в затылке, больше нет, он пропал, лопнул вместе со взрывом гранаты, и вот этого-то обжитого звона сейчас и недоставало его горячей, мокрой от пота голове.
Прохоров подошел к сараю и устало опустился на бревно у его стены. Рядом лежала на боку, неловко откинув одну руку и прикрывая обнаженную грудь другой, окровавленная, страшно оскаленная Роза, в ногах у нее лицом в землю уткнулся Дрибас. Немцы валялись в двух-трех шагах от них. У одного шея повязана красным галстуком Абрамыча. Прохоров сразу узнал его: один конец галстука забрызган синими чернилами.
Вот, значит, как вышло. Значит, Абрамыча теперь искать бесполезно.
Прохоров достал из кармана скомканный свой бинт и вытер им мокрое от пота лицо.
Недавний его сон, разгаданный во сне же бабушкой, сбылся в точности. Все три «монетки» он отдал покойникам. И лошадь вон железная стоит у избы. Оседлать бы ее да двинуть отсюда подальше, но Прохоров не умел управлять этой лошадью. Да если бы и умел, не пошел бы сейчас к ней: не было сил даже подняться, даже пошевелиться.
Пройдет много лет, Прохоров постареет, хлебнет всякого за свою нелегкую жизнь, но и после всех испытаний, после десятков лет физического труда, вспоминая, выделит именно этот день, вернее, это утро, когда он за один час устал до изнеможения и не мог, не имел сил подняться. И, рассказывая об этом, он в который раз удивится собственному спокойствию и равнодушию к своей судьбе в то утро, удивится, что он долго сидел над трупами Розы и Дрибаса и не думая о своей безопасности, о том, что в любую минуту сюда могут нагрянуть фашисты.
И когда наконец пришла эта мысль-предостережение, он тоже не торопился, взял только у немцев автоматы и рожки магазинов к ним и занялся похоронами своих спутников. В сенцах он отыскал тупую заржавевшую лопату, прикинул, что с этой лопатой на могилу потребуется целый день, и вспомнил о старой картофельной яме за избушкой. На очистку ее потребовалось всего несколько минут.
Устелив дно ямы пахучим лесным сеном, мягким, пышным, – может из-за него и проспали так губительно долго – Прохоров перенес туда трупы Розы и Дрибаса, уложил рядом, потом сходил к немцам и снял с солдата – у него был разворочен живот, а пахло почему-то бензином, от комбинезона, что ли? – красный галстук. Хватит, повеселился.
Возвратившись к яме, поглядел на своих покойников, подумал. Роза была страшной, с выкатившимися от ужаса глазами и распяленным в крике ртом. Рвущийся и сейчас крик застрял в ней в самый момент смерти, о которой она ничего не знала. А может, уже догадалась, может, галстук свой на немце признала, поняла, что перед ней убийцы ее отца.
А Дрибас был красивый. Даже вчерашний синяк не особенно выделялся на его смуглом волосатом лице, не безобразил его усталого спокойствии Должно быть, он знал о своей смерти, уже успел пережить свой страх перед ней. Может, именно в этом страхе он и кинулся на Розу.
Как досадно. Он еще мог бы стать солдатом.
Прохоров спустился в яму и переложил Розу головой в противоположную сторону. Пусть лежат валетом. Потом накрыл Дрибасу лицо тряпицей, которую нашел у него в кармане, а лицо Розы красным галстуком и засыпал могилу.
Вот теперь можно уходить.
Он оглядел пустой осенний лес, расцвеченный желтой, оранжевой, багряной умирающей листвой, безлюдный кордон с гиблым болотом и подумал, что теперь он отвечает только за себя. Один, как бог. Впереди были откатившийся фронт, который он догонит через месяц, тяжелые бои, ранение, фашистский плен, концлагерь, побег, партизанский отряд, опять бои, госпиталь, куда его доставят из этих же вот лесов полуживого, снова, фронт через полгода, известие о гибели семьи, потом, через год с лишком, долгожданная победа и... новый фронт, Восточный – в Маньчжурии.
Всего этого Прохоров, понятно, не знал. Он знал, что его землю, его Родину топчут сапоги чужеземцев, что эти чужеземцы не могут здесь распоряжаться не только потому, что они фашисты, убийцы, изверги, это само собой, а уже потому, что они чужеземцы, чужие, лишние и потому вредные для нашей жизни люди, они должны быть вышиблены отсюда, и сделает это он, Иван Прохоров, и такие, как он, солдаты. Больше некому.
Он рассовал по карманам и за голенища сапог рожки магазинов, закинул на плечо оба автомата и пошел в обход села на восток – догонять войну.
1972 г.
СОСНА
Она росла в массиве смешанного леса, среди берез, кленов, осин, вязов и лип. Все деревья здесь жили тесной семьей, их ветви переплетались друг с другом. А сосна выделялась. Ее загорелый коричневый ствол гигантской колонной вздымался к самому небу, высоко вскинув зеленую шапку вершины. Она поднялась над лесом на добрый десяток метров и видела далеко вокруг.
Она видела тихие осенние поля с копнами желтой соломы, реку, по которой бежали с веселыми криками белые пароходы; за рекой вставала темная цепочка леса, а еще дальше, где небо прикасалось к земле, дрожали в синеватой дымке Жигули. Далеко она видела.
А рядом под ней шептался полуобнаженный осенний лес. Неподалеку работали на лесосеке люди. Они валили деревья, обрубали ветки и сжигали их, а стволы увозили на вонючих ревущих машинах. Отсюда с сорокаметровой высоты ей все казалось маленьким: и ползущие коробки грузовиков, и юркие фигурки людей, и синие костры с лисьими хвостами пламени, и влажные свежие пеньки, похожие на шляпки грибов под росой, и даже распростертые тела деревьев, возле которых сновали люди. Они сейчас были похожи на суетных муравьев, которые не замечают ни голубого неба, ни прохладного воздуха с пахучим дымком костров, ни теплого, мягкого солнца. А ведь конец бабьего лета в лесу служит началом листопада. Погляди только на деревья внимательней и заметишь это даже сейчас, в тихий ясный полдень. А когда ударят заморозки и налетят холодные порывистые ветры, зашумит-загуляет тогда в лесу многоцветная лиственная пурга. Долго будет резвиться она, устилая пружинящий наст легким шуршащим золотом, а когда наконец утихнет, деревья окажутся раздетыми и их голым колючим веткам почудится декабрьская стужа, снег и мерзлая стеклянная тишина, в которой звонко трещит и лопается кора и ломаются тонкие сучья. И станут они тогда поглядывать на зеленую среди мертвых снегов сосну, станут удивляться, что у нее не желтеет от страха хвоя при первых заморозках, что она и веткой не пошевелит, чтобы сбросить ге, когда ударит суровая зима. Но не завидуют они сосне. Они терпеливо ждут наступления весны и тогда торжествуют.
Уже в марте лес начинает просыпаться, галдят и своей колонии грачи, устраивая гнезда, оттаивают па солнце тонкие ветки, отходят, прогреваясь, онемевшие стволы. А в апреле, когда сойдет снег, забурчит ручей в соседнем овраге и появятся подснежники, каждый прутик на ближнем тополе выпустит упругие кулачки почек. Достаточно одной теплой недели, и кулачки разожмутся в ласковые ладошки новых листьев, а там уж не удержать их. Вместе с тополем оживут клен и береза, липа и осина, потом проснется вяз и орешник и, наконец, покажет жесткие морщинистые листья недоверчивый дуб.
Береза убирается в эту пору как невеста. Сквозь зеленую сетку тонких листиков просвечивает ее белый ствол, и белизна эта, мягкая, теплая, живая, умиляет своей нежностью. А когда распустит она сережки, так во всем лесу не найдешь дерева краше. А деревья тогда очень красивы.
Прохладная молодая листва так зелена и чиста, столько в ней радостной силы, задора и свежести, что неудобно даже. Живи сосна еще двести лет, и она не решилась бы на такое безоглядное ликование. А вот тополь ликует. Его крупные гладкие листья блестят и трепещут на солнце с веселой наглостью, и в этом трепетанье слышится задиристый смех. Да и другие деревья не думают о предстоящей зиме. Зачем? Зеленеть так зеленеть! Пусть недолго, зато уж всеми ветками!
Что им длинная сосна с ее вечной щетиной. Бережет каждую колючку и свежей век не бывает. Вытянулась голым столбом, три ветки на вершине – дерево называется. Куда растет, чего надо?!
Буйно, напористо зеленеет весенний лес. К концу мая весь он загустеет прохладой, в кустах заверещат малые пичужки, запоют дрозды, заплачут от восхищения чибисы. Даже бездомная кукушка станет выкуковывать потерянным детям (где они?) долгий век. А тихими вечерами, когда с прогретых полян потянет густым ароматом ландышей и земляники, когда затихнут птичьи хоры, прозвенит-взовьется вдруг голосистая трель. Тонко, длинно, многократным слитным поцелуем прозвенит она, рассыплется хрустальной дробью по зеленой уреме, и на каждую дробинку откликнется новый голос. И грянет, забьется-заплещется со всех сторон ликующий соловьиный хор, и взлетит к затихшим вершинам страстное томление, и доверчивый лес онемеет весь, околдованный любовной песней. Стой, слушай, гляди!
В темной синеве уже прорезаются алые бутоны, еще полчаса-час, и по всему небесному пологу задрожат яркие соцветия звезд.
А когда из-за Жигулей выкатится удивленная луна и зальет все мягким лимонным светом, каждый листик на дереве затрепещет в светлом нимбе, на траву лягут причудливые тени, станут замолкать утомленные соловьи, и долгая тишина, полная грез о наступающем лете, установится в лесу. Редко прокричит во сне птица, хрустнет сучок под лапой ночного хищника, и опять прохладное дремотное безмолвие до самого рассвета.
С зарей лес начинает оживать, а когда появится солнце, чтобы взглянуть на сверкающие от росы деревья и травы, его встретит радостная птичья разноголосица. Польщенное и довольное, оно раскинет лучи во все стороны, обнимет землю, и земля зазеленеет в восторге пробуждения.