Каждый пятый — страница 26 из 27

Кречетов мигом вскинул вверх таблицы. Конкурент помешкал, перебирая стопку с цифрами, обозначавшими доли балла: левой рукой он уже держал девятку. Неуверенно показал четвёрку. Восемь баллов с девятью десятыми упрямо показывал Анатолий. «О-о, как разошлись мнения, — многозначительно проговорил ведущий. — Что ж, ваше слово, Валентин Иванович». — «Я бы… — Чемпион тянул, мытарил… — Я бы да… А ну, — испытующе уставился на Анатолия, — за что ты столько сбросил?»

Главное — стоять на своём. Он отчётливо барабанил наизусть параграфы и пункты. Прямой наводкой целил в чемпиона. Тот посерьёзнел: «Строго». Сердце рухнуло в пятки. «Строго, но… по делу».

Гонг. «Первое место… и кубок Центрального телевидения…» Из динамика ликующее: «Чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды…» Его поздравляют члены жюри, олимпиец трогает бицепс: «Штангой занимался?» — «Боксом». — «Если честно, я бы дал девяточку. Даже девять две. И ты бы (это уже с подмигом) меня нокаутировал, а?»

Ведущий, взяв под локоть, деликатно повлёк его за кадры камеры, в дальний угол, где притулился рояль. «Надо бы расписаться, но у нас неувязочка: кубок на складе, и сейчас ищут кладовщицу…» — «Оч-чень скверно, — послышался вдруг гортанный фальцет. Из-за рояля возник пузатый малыш, чернокудрый, горбоносый и властный. — Оч-чень стыдно перед товарищами».

Вот он — случай.

«Это ничего, пустяки, а мог бы я попробовать… себя у вас?» — «Как коммэнтатор?» — низкорослое воплощение Фортуны изогнуло кавказские бровищи, видимо, обескураженные нахальством. «Я понимаю, я не учился…» — «Практика — лучшая школа. — Ошеломительно то, что слышит победитель. — Нужна нам молодая энергичная смена? Молодая энергичная — нужна. Проводите товарища в кадры. Мы… попробуем». Так и началось.

И так идиотски нелепо может всё кончиться.


Накануне закрытия спартакиады во второй половине дня на Урал с запада прорвался гигантский атмосферный вихрь — неугаданный синоптиками циклон. Разразился снежной лепенью с дождём, сделав ледяное поле и дорожку стадиона рыхлыми и клёклыми.

Лишь один самолёт и успел принять местный аэродром. На борту прибыл главный судья. Его назначение на пост председателя комитета физкультуры было наконец утверждено в верхах. Ожидание он скоротал в Чегете, где проходили горнолыжные соревнования спартакиады. Всласть накатался на своих «Кестялх», укрепил и без того нерушимое здоровье. Молодой, загорелый, подтянутый, был он радушно приветствован как представителями местной власти, так равно и главами делегаций, и проследовал в депутатскую комнату. Там был сервирован лёгкий полдник, перешедший в ужин, столь обильный, что некоторые даже прикорнули. Высокий же гость, невзирая на резкую смену часовых поясов и последующее множество тостов, сохранил ясность ума и способность к мгновенным кардинальным решениям. Так, поинтересовавшись программой торжественного закрытия, он в корне отверг идею парада — в такую непогоду — на стадионе: здоровье спортсменов, тем более зрителей, тружеников индустриального города, надо беречь. Финальный хоккейный матч распорядился перенести на семь утра (ледовым дворцом город не располагал, а за ночь каток не вовсе развезёт). Показательные выступления московских девочек-фигуристок отменил: «Задумка прежнего руководства? Друзья, пора прекратить транжирить народные деньги — могли бы обойтись и местными кадрами». Торжество награждения победителей предложил провести в концертном зале, мельком уведомив, что с отцами города сам договорится, поскольку кое с кем из них учился когда-то в Высшей комсомольской школе. Некто из присутствующих льстиво предположил, что, по-видимому, наоборот — сдирали у нынешнего главного. Однако он, сменив плакатное выражение лица с бодро-целеустремлённого на демократически-хитроватое, заметил: «Учись, пока я жив, — не та услуга памятна, которую ты оказал, а оказали тебе».


— Зараза, — сказала Томке Антонида, изнемогшая, извалявшаяся на последнем этапе.

— Не тронь её, — вступилась Светка. — Видишь, она сама не своя. Том, пошли ужинать.

Томка молча отвернулась к стене.

Отпереться надо было, стоять на своём: одна, и всё тут. А что Семён застукал её у Кречетова в номере… Свидетели были? Не было. А девчонкам мало ли что могла натрепать… «Хахалю твоему хана», — сказал Семён. Вот где прокол — надо было глаза выпучить: «Какому хахалю ещё?», она же призналась, безмозглая!.. Самой себе навредила и Толеньке…

Когда вернулись соседки, Томка лежала на кровати ничком.

— Что убиваешься? — посочувствовала даже Антонида. — Не съест тебя Семён.

Что ей до Семёна? Она Толеньку ждала. Хотя страшилась, что не сдержится, проговорится обо всём, чего он и знать не должен, свой жёрнов на него навалит. Страшилась, и ждала.

— Эх, горемычная, — вздохнула Антонида. — Раскинуть тебе на картах?

— Не надо, — попросила Томка.

Ночью причудилось, будто возле самого уха прозвучало, грея дыханием: «Быть может, и сама ещё она не хочет знать, откуда в тёплом золоте взялась такая прядь…» Полусонная, бросилась в ванную, опрокинула стул.

— Дай спать, — цыкнула Антонида. — Вправду, что ли, опилась вчера?

— Молчи, бесчувственная, — шёпотом оборвала её Светка.

А Томка — к зеркалу: нет — рыжая, как была… Не позвал, тоска какая… Да кому ты нужна?..


Ввиду отмены дневных стадионных торжеств в гостинице царило оживленье. «Бухарест, пенье ласковое скрипок, — стекал с магнитофонной ленты задушевный баритон, — Бухарест, море дружеских улыбок…» Сливался с топотом, беззаботной перекличкой, хлопаньем дверей. Мужчины сбивались в компании: женщин поздравить с их предстоящим международным праздником и друг друга — с благополучным окончанием спартакиады. Хотя для иных оно не оказалось вовсе уж благополучным, но — как кто-то сказал, откручивая проволочку с горлышка шампанского: «Что пройдёт, то будет мило».

Светка с Антонидой усвистали в Центральный универмаг. Томка с постели не вставала. «До ста посчитаю — и постучит. Ну, до двухсот…» Объясняла себе, ненормальной, что, надо полагать, с торжественного вечера Толеньку, конечно, тоже попросили вести передачу, вот он и готовится, а она — эгоистка…


Съёмочная группа в то утро пребывала в унынии. Петрович направился было в буфет — закрыто. «На голодное та-скать брюхо — какая съёмка?»

«Может, обойдёмся без этого хоккея? — предложил Берковский. — Там же, поди, лужа, а не лёд, а у нас и так бездна отличного материала».

«„Рафик“ в такую рань вряд ли пришлют», — предрёк Сельчук.

«Будем снимать», — подавил попытки бунта комментатор.

Но и «рафик» стараниями Бэбэ появился вовремя, и оператор в итоге остался доволен.

Мокрые, отчаянные, хоккеисты выковыривали шайбу из размазни, намятой коньками, сшибались над ней, висли друг на дружке, плюхались в лужи, вздымая фонтаны брызг; Сельчук подтянул микрофон к скамейкам запасных: тяжкое дыхание сменившихся звеньев, перебранка, призывы тренеров, словом, звуковой фон, именуемый в кино «гур-гур», — всё придало напряжение захватывающим кадрам.

Затем на квартире Бэбэ состоялась так называемая «отвальная». Подготовка шла загодя (Бэбэ и его верная Елена Трифоновна недаром славились хлебосольством), и чего только не наготовила хозяйка! Хариус, доставленный спешной оказией из Братска, от коллеги-корреспондента, был — в том и секрет — посолен лишь накануне. Рыжики, корнишончики, капустка — всё домашнее, как и майонез для сельди под «шубой»: возня с ним заняла не менее суток. Водку, настоянную на кедровых орешках, подали, впрочем, в графинчике ёмкостью не более двухсот пятидесяти граммов (супруги были трезвенниками и по убеждению, и по происхождению — предки держались старой веры), что побудило Николая Петровича досадливо подумать: «Зря с собой не захватили…»

Верховодившая в доме Елена Трифоновна испросила себе — в нарушение обычаев — первое слово. Присадистая, круглая, как плюшка, с изюминками-глазами, провозгласила тост за увлекательную деятельность гостей, их семейное благополучие и чистую совесть — единственное богатство, которым они с Борюшкой могут похвалиться. Пригубила, отставила и устремилась на кухню: беляши требовали внимания неотступного.

Встал Натан Григорьевич.

— Друзья мои! Я поднимаю этот бокал…

Петрович тишком усмехнулся, покосясь на свой напёрсток.

— …этот бокал за спорт, с которым я впервые встретился как художник и, клянусь здоровьем внуков, искренне полюбил! Эта отвага! Эта жажда отдать всё! Когда я в своём объективе вижу бой, а потом вижу, как бойцы дружески обнимаются… друзья мои, это святое! Мой учитель Дзига Вертов называл документалистику поэмой факта, так спорт, я понял, это факт для поэмы! Анатолий Михайлович! Я обращаюсь к вам! Я имел к вам претензии — я был не прав! Я стремился что-то вскрыть, анатомировать, теперь мне ясно: спорт должен оставаться дивной легендой наших дней. За это мой тост!

Все выпили, а Сельчук пробормотал что-то под нос.

— Вадим, я что-нибудь не так сказал? — обеспокоился Берковский.

— Всё так. Меня только удивляет, как легко некоторые меняют точку зрения на диаметрально противоположную.

— Будьте любезны уточнить, — тоном дуэлянта проговорил Берковский.

— Пожалуйста! Вы не добились, чтобы в картину пошли те кадры, вот и делаете поворот на сто восемьдесят градусов. А мы по горло сыты легендами, нам нужна правда, а не сладкие слюни…

— Это вы делаете поворот на сто восемьдесят градусов! — вскричал обиженный Берковский. — Диалектика моих взглядов, надеюсь, всем понятна, ваша же, как минимум, странна! Чтобы не сказать больше!

— Скажите.

— Скажу! Вы приспособленец!

— Друзья! — воззвал Бэбэ. — Вы оба правы и не правы, время сложное, давайте… Николай Петрович, милый, вы ближе, пожалуйста, гитару, спасибо… давайте о простом… что объединяет…

Поднастроил, помычав, примяв декою ухо, и начал. Тотчас его поддержал Натан Григорьевич. «Там, где мы бывали, нам танков не давали, репортёр погибнет — не беда…» Они пели непритязательную песенку, сочинённую фронтовым репортёром, которого Натан Григорьевич знал юным, смелым и пробивным и не знал отягощённым властью, славой и деньгами. В давних застольях, где чокались не серебряными напёрстками, а жестяными кружками, голоса «от ветров и стужи» впрямь звучали хуже, зато ныне песня, под белы руки введённая в радиорепертуар, малость утратила лихость и романтическую бесшабашность. Стараясь перекричать Бэбэ, Петровича и Сельчука, Натан Григорьевич пел, что помнил, что не могли помнить свои: «И чтоб между прочим был фитиль всем прочи