Я уставилась на квадратную дыру в небоскребе, будто это полностью меняло дело. Дракону снится город и все, чем он кишит, – от возбужденных толп до тележки с вонючим тофу под богиней Гуччи. Вечный дракон созерцает бренные вещи. Не зря мне в первые дни казалось, что всю реальность в срочном порядке лепят прямо за углом. Грань между явью и фантомом была почти неразличимой. Я тоже снюсь мифическому дракону. Ну, это действительно полностью меняет дело.
8Тревожащие музы
Несмотря на все радости и очарования первых недель, я успевала проводить время в страданиях и замешательстве. У меня не было ни малейшего представления о том, что я здесь делаю. Моя жизнь до того момента была похожа на конвейерную ленту, почти бездумно переносившую меня из одного декрета в другой, а потом по кочкам дедлайнов и неоплаченных счетов – от одного заказа к следующему, пока все не слилось в один сплошной серый тоннель, взгляд не сузился до опостылевшего рисовального стола, а моя неизменная пижама не превратилась в семейный мем.
Папа говорил: «Дщерь моя, ты живешь в пижаме!» А мама деликатно молчала и лишь однажды выказала по этому поводу утонченное удивление. Как-то я забегала к ней за детьми. Зима, холодно. Я накинула куртку поверх пижамы (под курткой же не видно?) и, как была лохматая, встала из-за стола и пошла. У мамы разделась. Мама пижаму, конечно, заметила, но виду не подала. Последовал быстрый обмен новостями:
– Мама, у меня в четверг вечером презентация книжки в Тель-Авиве. Надо чтобы ты детей перехватила.
– Презентация книжки? То есть люди придут?
– Ну да…
– Так ты должна хорошо выглядеть. Купи себе новую пижаму…
И вот. Ничего этого рядом не было – ни детей, ни пижамы, ни заказов. Где-то там, за морями-океанами, вся семья взвалила на себя дополнительный житейский груз, пока я прохлаждаюсь в изысканном драконьем сновидении и исполняю Большую Мечту про Настоящего Художника.
Мы созванивались, когда совпадали по времени, и, глядя в лучистые глаза любящих, я не могла сказать, что пока исполняю свою мечту так: ложусь на кровать и подолгу смотрю в потолок. Муж не писал мне, как именно он совмещает две работы и троих пацанов и кто на ком стоял в драке перед сном. Ни он, ни родители не хотели меня «зря волновать», ведь я далеко и у меня важная миссия имени Самореализации.
Я вижу лишь фотографии довольных и упитанных детей.
Все были рады, что я «вышла в открытый мир покорять новые высоты своим талантом». Их безоговорочная вера в этот талант потрясала меня саму. Они спрашивали «ну кха-а-а-ак, как ты там?! Как твои успехи?» и ждали рассказов о «новых перспективах». Я врала при помощи выборочной правды, потому что как признаться, что ничего из возвещенного волшебным гонгом Мечты не происходит? Да и сама Мечта, страшно сказать, в опасности. Что сказать? Откуда начать? Тут такое, знаете ли, дело… Вот, например, один человек бил кота…
Время шло. Я начинала нервничать. У народа вокруг дело двигалось: джанк-скульптурами и экоковрами из мусорных пакетов Леона и Хесуса уже заинтересовались аж две галереи. Поэтесса готовила выставку своих невидимых стихов. «Ты будешь их читать?» – «Нет, что ты! Но тигров можно будет купить».
Ее зловещие vanitas, замаскированные под пестрые игрушки, действительно неплохо продавались. Но стихи под грифом «совершенно секретно» по-прежнему предназначались только для призрачных глаз. Пока мы буднично обсуждали, кто где какую тушь покупает, я представляла себе, что невидимые духи толпятся вокруг, не замечая нас, и устраивают возвышенные поэтические чтения в ее студии – курят, пьют загробный коньяк и тихо слушают, как тигры читают стихи. Словом, всякий раз я выходила от Поэтессы с вытянутым лицом, как после спиритического сеанса.
С ней вообще было сложно. В нашу первую встречу она произвела на меня гипнотическое впечатление, хоть я немного и робела от ее замогильного тона. Она почти всегда была в образе: бескровные губы, обесцвеченные брови, яростные, густо обведенные черным глаза и эта страшная поэтическая манера декламировать слова как смертельный приговор. Ее речь была будто испещрена многоточиями, и мне все казалось, что она делает эти паузы между фразами потому, что в уме после каждой добавляет «или умри!» «Заходи, присаживайся… (или умри!)»
Но даже этот мелкий дискомфорт привлекал меня в Поэтессе, как и все необычное. Так что поначалу я очень хотела дружить. Но после той первой встречи мы пару раз столкнулись с ней в холле и неподалеку от гостиницы, и Поэтесса прошла мимо с каменным лицом, сделав вид, что не узнает меня. Если на улице это еще можно было списать на толпу, то в холле с икебаной не было никого…
Я мысленно перебрала, чем могла ее огорчить, но, кроме повышенного интереса к ее истории с тиграми, в голову ничего не приходило. Может, я задавала лишние вопросы? Или слушала про ужас ее жизни со слишком явным удовольствием?
При этом однажды она застала меня на кухне, первой завела светский разговор и предложила переместиться с чаем к ней в студию. Куда-то делся и игнор, и сумрак, и даже рисованные черные круги вокруг глаз. Мне аж показалось, что она хочет подружиться. К концу чаепития она научила меня ругательствам на китайском, самое забористое из которых («сношал я всех твоих предков до восемнадцатого колена») она запретила произносить вслух под страхом смерти, но очень обрадовалась, когда я восхитилась, что только людей с очень богатой традицией и родословной можно оскорбить на восемнадцать поколений назад. В той культуре, где выросла я, за двумя-тремя поколениями уже ничего не разглядеть, так что подобное оскорбление – стрельба из пушки по воробьям.
– А из какой ты культуры?
– Трудно сказать. Сейчас я живу в Израиле, но выросла в СССР. Когда он распался, я была подрост…
– О! Я знать твою культуру!
Она знать. В нашу первую встречу Поэтесса говорила без ошибок. Может, это у нее от ускоренной речи? Сейчас она говорила, не растягивая слова в заунывные эпитафии и без пауз на «или умри!»
Поэтесса зажмурилась, будто вспоминает нечто важное про мою культуру и, наконец, бодро продекламировала:
– «Жить надо так, чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»! Это твоя культура, да?
Она светилась как ребенок, выдавший правильный ответ на олимпиаде. Я аж растерялась.
Поэтесса тем временем вскочила и с жестом «ща, погоди!» стала рыться в ящиках у стены. Вернулась с комиксом – из тех старых книжиц форматом с открытку, что продавались на местном блошином рынке – и торжественно протянула мне его двумя руками, как подношение. Я взяла его так же благоговейно.
На картинках скакали красноармейцы с шашками наголо и выкрикивали что-то на китайском в баблах. Доктор, похожий на Чехова, перевязывал раненых. Юноша в буденовке хмуро смотрел на фифу в бусах. Они стояли на мостике под цветущими вишнями, словно не зная, как оказались в сценке из придворной китайской поэзии вместо положенных им судьбой ужасов двадцатого века. Юноша хмурился. На лице расфуфыренной барышни было то выражение дерзкого неповиновения, что бывает от непроглоченной обиды. Они не смотрели друг на друга.
– Он что, бросает ее? – спросила я у Поэтессы.
– Да… Ты что, не читала?!
– Но тут же все на китайском…
– Это «Как закалялась сталь». Я думала, ты поняла!
Это впечатляло. Когда я училась в школе, этой книжки уже не было в списке обязательной литературы, так что я и правда не читала. А вот Поэтесса еще ребенком сохла по Пашке Корчагину (она называла его Пол) из этого самого комикса. Нарисован он был и вправду что надо. Потом она чуть ли не наизусть выучила полный роман, когда они проходили его в школе. «Сейчас я гендерфлюид, но лет до шестнадцати Пол был моей главной эротической фантазией!» – доверилась она мне. Я расплатилась с ней откровением о том, что была влюблена в Овода, после чего мы уржались, пытаясь определить гендерную идентичность, основанную на подростковой тяге к революционерам.
Я не узнавала ее. До этого я ни разу не видела ее такой живой, легкомысленной и дружелюбной. А потому, когда я случайно наткнулась на комикс про Овода во дворе конфуцианского храма, сразу же ринулась к ней убедиться, что не ошиблась, и это действительно оно – манга про итальянского революционера-романтика на китайском!
Но Поэтесса оказалась воистину переменчивым человеком. На сей раз она снова была в образе мрачной кариатиды из склепа: мертвенно-бледна и серьезна, а от моего «Глянь! Если бы моем детстве кто-нибудь так изобразил Овода, он бы тоже являлся мне во влажных снах!» у нее на лице нарисовалась такая вежливая настороженность, что смех умер у меня внутри на полпути ко рту.
Мы поговорили еще несколько минут «о как-делах и погоде», и каждая минута умирала в муках. Потом она сослалась на работу, а я снова стала перебирать внутреннюю картотеку своих возможных оплошностей. Что на этот раз?
В последнее время мы почти не общались. Она была плотно занята – много заказов на тигров от галерейных гифтшопов, плюс выставка, плюс ее приглашали еще в чем-то поучаствовать… Дружить я уже опасалась, но, застав как-то ее «милую ипостась», все же спросила, не обидела ли я ее чем-нибудь? Она сослалась на рассеянность и «лицевой аутизм» («Я не умею скрывать своих реакций и настроений. У меня лицевой аутизм, не обращай внимания!»).
Ладно.
А в опустевшую студию Мини Маус въехал новый художник из Италии, которого уже успели прозвать Невидимкой. Во-первых, он занимался «невидимым искусством», а во-вторых, его самого тоже никто не видел.
По слухам из общей кухни, в первый же день в Шанхае у него случился то ли приступ агорафобии из-за толпы, то ли паническая атака от смога и шума, после чего он заперся у себя в студии и не появлялся уже третью неделю. Еду ему оставляли под дверью. И она исчезала, что типа было доказательством того, что он там есть, потому что в остальном из студии не доносилось ни звука – ни днем, ни ночью.