Это отчасти объясняло, чем занят художник в современном мире. Обвиняет мир. Потому что, очевидно, все с ним не так. Проклинает людей. Снискав благословение арт-индустрии, долго и пристально смотрит на чернь и быдло как бы с высоты небес. Напаивает рынок болью от расставания с деньгами в обмен на померещившиеся фосфены. Разумеется, при таком раскладе художник не обязан ни перед кем объясняться. Это мир должен объясняться перед ним.
Мне это казалось возмутительной наглостью, и эту реакцию я воспринимала как несомненное доказательство того, что мне не дано быть Настоящим Художником. Нет наглости – нет искусства.
Также в моменты внутренней инвентаризации я отмечала, что в моем прошлом отсутствует Судьбоносное Трагическое Событие – тоже немаловажный для художника трамплин. Ну, то, что Поэтесса называла «мифом о происхождении художественной личности». У нее это были тигры, сожравшие самоубийцу, а, например, у Джозефа Бойса в бытность его пилотом «Люфтваффе» – как татары обмазывали его тело жиром и укутывали в войлок, чтобы отогреть после того, как его самолет был сбит над Крымом. Отсюда – все его дорогостоящие сальные ванные и войлочные рояли.
В Судьбоносном Трагическом Событии желательно пострадать, но не слишком сильно. Я окинула свою биографию на предмет подходящей трагедии. Безрезультатно. При приближении любого Судьбоносного Трагического События я всегда вела себя одинаково: ого, это кажется опасным, можно и пострадать… я, пожалуй, пойду.
Ну хорошо, в отсутствии физических увечий душевная травма тоже подошла бы. Скажем, Кристиан Болтански травмировался в детстве о рассказы про холокост и снискал благословение арт-индустрии концлагерными горами ношенной одежды, коллекцией анонимных сердцебиений и прочими гнетущими алтарями смерти. В интервью он так и говорил: «В основе творчества каждого художника лежит травма».
Словом, травма – это золотые прииски. Либо травма, либо наглое проклятие миру. Проклятие отпадало, а мысль о том, чтобы лепить искусство из травмы, вызывала у меня такую же неловкость, как у галеристов – «репрезентативное искусство». Я еще какое-то время созерцала потолок в поисках «куража» или хотя бы сделки с совестью насчет травмы… И смиренно возвращалась к своим рутинным зарисовкам шанхайской жизни.
Однажды я вернулась в студию среди бела дня. Дверь была открыта, и внутри орудовала уборщица. Ну как орудовала… Она стояла в безукоризненно убранной студии напротив стены с готовыми рисунками, прижав к груди руки в резиновых перчатках.
Это была та самая «Разрушительница наслаждений, ниспровергающая дворцы и воздвигающая могилы» над современным искусством. А тут стоит и восхищается. Плохой знак.
Заметив меня, она заговорила по-китайски и стала мелко кланяться в сторону двери – мол, я уже ухожу.
Я тоже стала кланяться и благодарить ее по-английски. На пороге она вскрикнула и ринулась назад, куда-то к моей кровати. Выкатила из-за перегородки забытую тележку с полотенцами и моющими средствами и снова засеменила к выходу. У стены с рисунками замедлила шаг и затараторила:
– Побеги зрачка на вышитом воздухе, есть тут стоматолог или все поймут колье человеческих осколков одинаково? Угрызения в среду, после рук, если отпустит. Каблук тысячелетия под тенью лилии!
Я развела руками – мол, ну, наверное…
Она закивала, напечатала что-то в вичате, нажала перевод и сунула экран мне под нос. Там было написано: «Ты очень талант!» Я благодарно поклонилась. Она снова набрала:
– Когда ты уедешь, эта комната будет грустная.
Я кивнула.
– Вообще, это очень хорошая комната! Тут всегда живут веселые люди.
Я снова кивнула. Не спорить же, что я невеселая, раз человеку так показалось.
– Интересно, кто тут будет после тебя?
– А кто был здесь до меня? – спросила я из праздного любопытства.
Мы обменялись номерами и переписывались, стоя рядом и читая перевод, каждая в своем телефоне.
– До тебя здесь жил клоун.
М-м-м-м, может перевод подкачал? Я нашла клоуна в гугл имиджез и показала ей. Да-да! – закивала уборщица. И написала:
– Он тут репетировал свои выступления и иногда показывал мне. Очень смешно! – уборщица засмеялась, как дитя.
– У тебя интересная работа, да? – спросила я.
Она прочла перевод и радостно закивала.
Тем временем наши отношения с Шанхайской Принцессой достигли высшей точки, и это был не кубик-рубик, о котором так грезил Стив. Она открыла мне свое настоящее имя.
И как только она это сделала, я преступно полезла в сеть и загуглила ее. Улов был небольшим – весь китайский интернет был мне недоступен из-за языка, но – о удача! я нашла ее сайт! Однако для того, чтобы туда войти, нужно было гоняться за буквами на экране в игре «змейка», пока не соберешь имя и полную контактную информацию Принцессы. Где-то на этапе номера телефона змейка из букв и цифр становилась такой длинной, что неизменно врезалась в собственный хвост и появлялась надпись про фиаско вместе с советом начать все заново. Дойти до конца мог только человек, готовый на многое. Скажем, освоить балансировку камней, чтобы разблокировать телевизор, – такой примерно человек. Через час, дойдя аж до имейла, я, наконец, сдалась. Что ж, это в ее стиле: сайт существует, но попасть туда так же сложно, как в сады бессмертия.
– Слушай, а вот твой сайт? – спросила я Принцессу за пельменями. – Я не смогла зайти. Там змейка, и пока не…
– А, круто, да?
– Но туда ж не попасть!
– Кому надо, попадет.
– Кому очень надо…
– Круто, да?!
…
Несмотря на то, что я часто зависала у нее в студии, мне так и не стало ясно, чем она занята. Вернее, она была занята множеством причудливых вещей, но, как бы я ни напрягала воображение, у меня не выходило объединить их в некий общий проект.
Например, она связала свитер. Ну как связала. Сначала Принцесса влюбилась. Потом предмет ее страсти уехал работать в Америку, и они переписывались. Потом она распечатала чат с их бесконечной любовной перепиской на длинных лоскутах ткани и свертела из этих полос тугие, толстые нити. А уж потом связала свитер. На вид – совершенно обыкновенный, свободный джемпер крупной вязки молочного цвета…
– …но представь, что будет, если человек зацепится обо что-то и вытянет нитку? Или ненароком порвет? – волновалась Принцесса.
– Что будет?
– Ну ка-а-а-ак! Нить растреплется, и человек заметит буквы. Расправит немного и увидит, что там действительно что-то написано! Прочтет и поймет, что это часть переписки. Если человек любопытен, то он расплетет весь свитер, чтобы узнать нашу историю любви.
– Я бы точно расплела!
– Ну а с другой стороны, может статься, что аккуратный человек поносит свитер пару сезонов, да и выбросит, так никогда и не узнав, что там было! Круто, да?
– Ну… не узнать, что ты носил на себе историю любви – почти так же круто, как не попасть на нужный тебе сайт из-за игры в змейку… Почти.
– Да-а-а-а-а… Скажи?!
Я устыдилась. Мой сарказм по поводу неслучившегося был для нее невидим, как призраки на поэтических чтениях в студии Поэтессы. Она была искренна и следовала даосскому принципу недеяния настолько, что ценила неслучившееся гораздо выше того, что имело неосторожность произойти.
В другой раз я застала ее, измазанную гипсом. Она подвела меня к стене и гордо продемонстрировала плоды рук своих. Из стены торчали две белые скульптурные ладони. На одной из них был шестой палец, который рос прямо из линии жизни. Принцесса взяла со стола пульт, нажала кнопку – и из гипсовых рук шарахнул удалой дискотечный k-pop. «Я сделала колонки из слепков своих ладоней!»
А на противоположной стене у нее висели часы.
– Подойди к ним, – велела Принцесса. – Рассмотри внимательно.
Я подошла и уставилась на часы. Они казались мне совершенно заурядными. Ну часы. Ну тикают. Я в упор не видела никакой хитрости и не знала, как реагировать, когда часы вдруг затикали так громко и гулко, будто в них билось взволнованное сердце. Я обернулась к Принцессе – часы тут же успокоились. Я развернулась к часам – сердце заколотилась опять.
– Что с ними?
– Это «Чувствительные часы». Они нуждаются в человеческом внимании. Но в то же время настолько стеснительны и скрытны, что, если кто-то смотрит на них дольше пяти секунд, начинают громогласно тикать и волноваться, пока человек не отвернется.
«Как ты, да?» – промолчала я.
Еще какое-то время она была занята диваном, который запоминает сидящего, а потом «дышит», повторяя форму и движения человека вмятинами. Принцесса заставляла меня часами на нем сидеть, а потом дни напролет возилась с непостижимой инженерией, пока не научила диван вести себя так, будто я на нем уже сижу.
– Зачем? – спросила я, глядя, как диван трансформирует вмятины, когда мой невидимый призрак меняет позу.
– Ну, например, туда можно посадить твою голограмму.
– Ты создала мою голограмму?!
– Нет, что ты! Кто я, по-твоему?
– Я не знаю… Но если ты научила диван «сидеть, как я», то, по мне, отсюда один шаг до создания моей голограммы.
– Далась мне твоя голограмма! Вот же ты…
– Ну так я и спрашиваю – а зачем тебе такой диван? Почему ты возишься с… что бы это ни было?..
– Не знаю. Просто интересно. Прикинь? Диван принимает форму человека в его отсутствие?!
Я прикидывала и так и эдак, но загадочность действий Принцессы от этого лишь росла. Ее тяга к бесполезному поражала меня.
Наконец, был еще долгострой. Принцесса держала в студии хомячка и неделями строила для него лабиринт. Лабиринт выглядел, как волшебный хомячий Диснейленд. В нем мигали лампочки и стрелки, пищали игрушки, крутились гипнотические спирали, срабатывали пружины, катились шарики и струились миниатюрные водопады. Хомячок исправно карабкался через препоны, выигрывал джекпот в одноруком бандите, тыкался в тупики, выбирался из них, крутился в колесе, грыз морковку, пока чашечка весов не опустеет и не поднимется, открывая дальнейший путь, толкал дверцы, шел по клавишам, наигрывая Моцарта, и когда он добирался наконец до семечек на выходе, то казался мне Брюсом Уиллисом, который преодолел все и спас мир.