Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе — страница 33 из 59

Вечерам дадаистов предшествовала бурная кампания в прессе, где сообщалось, что «все артисты публично побреют себе головы», выступит иллюзионист, прозвучит «содомистская музыка» и, наконец, публике будет представлен «секс Дада». Прохожим раздавали приглашения с эпиграфом «В сердце каждого из нас бухгалтер, часы и маленький пакетик с дерьмом».

А на одной их парижской выставке (вход строго через вокзальный мужской туалет, а внутри ходит голая девица и читает нецензурные стихи) случился дебош. Прибыла полиция, но Тристан Тцара (отец дадаизма, человек с жемчужной головой и газовым сердцем) убедил полицейских, что самое скандальное на выставке – это репродукция гравюры Дюрера, и, если ее убрать, то все будет хорошо. Ну, так и поступили.

В отличие от кубистов и прочих авангардистов с серьезными лицами, безбашенные и отчаянные дадаисты мне нравились. Но при всем веселье эти люди очень последовательно, даже в мелочах типа гравюры Дюрера, продвигали свою основную мысль: раз цивилизация – ложь, то и искусство она заслужила только такое дикое – скандал, эпатаж, гротеск, абсурд и примитив. А лучше – вообще никакого.

* * *

Дальнейшая история болезни выглядела довольно однообразно. Все самые интересные «убийства» искусства так или иначе состоялись в первой половине века. Потом художники, как маньяки, уже соревновались между собой в нюансах – так кожу сдирать или кости дробить? На дыбу или в железную деву?

У художников заняло какое-то время понять всю тщету своих плевков, плюс арт-среда запустила весь этот удушливый «лабиринт пространств», умерщвляющий даже самую лихую попытку отхаркаться в лицо буржуазии. Тогда они перестали создавать осязаемое. Искусство не должно быть предметом потребления! Оно не должно быть предметом. Точка. Ваять нужно не вещи, а жесты, события, акции, блуждающие интенсивности…

И понеслось. Случайное искусство, саморазрушающееся, монохромное, разрезанные холсты, растерзанные, продырявленные, порожние рамы, тишина как музыка, пустота как шедевр.

«В отверстия, которые я проделываю, просачивается бесконечность, и живопись более не нужна», – так Лучо Фонтана комментирует свои разрезанные холсты. – «Дыра это всегда ничто, правильно? Бог и есть ничто… я не могу его изобразить, он слишком велик…»

Ну да… Слышишь, Микеланджело?

Хотя, по правде сказать, я его понимала. Всякий раз, стоя в полной готовности над листом бумаги и вдруг решая вымыть посуду, я понимаю, что страх чистого листа – это не какой-то там глубинный комплекс, а банальное нежелание сузить многообразие потенциальных возможностей в одну окончательную форму. Сделать выбор. Воплотить идею так, а не иначе.

Львиную долю моего так называемого рисования я тупо и неподвижно смотрю на лист, производя в уме бесконечные расчеты и делая выбор за выбором, постепенно, по мере продвижения работы, отсекая себе пути, пока не остается выборов, которые следует сделать – и тогда работа закончена. И она такая, какая есть, а не такая, какой могла бы быть, прими я другие решения. Самая роскошная материализация всегда ущербнее идеи, которую воплощает, – таков закон.

Что и говорить, плавать в аморфных грезах, пока они все еще парят и не заточены в узы дрянной определенности, гораздо приятнее, чем в поте лица выковыривать из небытия нечто конкретное и ограниченное – только для того, чтобы тут же возненавидеть результат за разницу между дивной роскошью неясных, но пленительных образов, обещанных воображением, и тем, на что этого самого воображения хватило в реальности, когда его призвали «ответить за базар».

Так что разрубить чертов холст, как гордиев узел, пока тот еще пуст – это даже изящное решение. Как сказал Лао-цзы, «лучше ничего не делать, чем стремиться что-либо наполнять». Зрителю-то, может, смотреть особо и не на что, зато проблема «как изобразить божественное? в какой манере? через какие образы?..» решена очень эффектно.

* * *

Но это что. В отверстия, которые Лучо Фонтана проделывал в холстах, просачивался не только бог, но и отсталые представления об искусстве как о чем-то висящем на стене. В раме. Какая косность!

Замечательный художник Ив Кляйн это исправил. Наплодив синих монохромов, всласть порисовав нагими женщинами вместо кистей, попытавшись писать ветром, ливнем и молниями, он по итогу присвоил себе в качестве реди-мейда сами небеса: «Еще подростком я хотел поставить свою подпись на обратной стороне неба, – заявил он в своем манифесте. – Однажды, лежа на пляже Ниццы, я начал испытывать ненависть к птицам, летающим взад-вперед по моему синему безоблачному небу, потому что они пытались проделать дыры в моем величайшем и прекраснейшем произведении. Птиц надо уничтожить».

Мощный был человек. Не просто довел идею до конца, но и прозрел грядущее: «Не будет ли художник будущего тем, кто посредством молчания навечно выразит необъятную картину?»

Уже! Уже! – восклицали концептуалисты. Те вообще решили вопрос о природе шедевра на уровне философии, не пачкая рук об искусство.

Рассуждали они примерно так. Предположим, самый гениальный художник в истории человечества (разумеется, нищий и непризнанный) сидит в кафе, выклянчив у официанта стакан воды из-под крана и озираясь на соседние столики в надежде на объедки. И вдруг его охватывает внезапное вдохновение: его внутреннему взору предстает величайший шедевр всех времен и народов, а под рукой у него – ни карандаша, ни даже жженой спички. Он окунает палец в стакан и запечатлевает свое озарение водой на салфетке. Спустя считанные секунды ненужный миру гений умирает от разбитого сердца, а вода впитывается в салфетку и шедевр исчезает навсегда. Вопрос:

– Шедевр состоялся или нет? – проверяла я ответ на Шанхайской Принцессе тем вечером на крыше.

– Абсолютно! Если бы я не подарила тебе свитер из любви, а, скажем, оставила бы его в парке на лавочке? И какой-нибудь бездомный надел бы его именно в тот день, когда решил выброситься с моста? И похоронил бы его вместе с собой на дне реки? Что тогда? Ведь никто бы никогда не узнал, не прочел… Так что? Искусства не было?

– Ну, оттого, что ты подарила его мне, ситуация не так чтоб сильно изменилась. Я тоже не могу прочесть. Думаешь, я не пыталась? Там же все на кита-а-а… – прозрела я. – Ты потому мне его и подарила.

– Вот именно, – закивала Принцесса с чувством полного удовлетворения.

Ну да. Ни моя неспособность проникнуть в сокровенную суть, ни даже само наличие или отсутствие произведения не отменяли того факта, что искусство состоялось. Концептуалисты тоже так считали. Начертанное гением водой на салфетке было шедевром, утверждали они. Искусству не нужны предметы, краски-карандаши и прочая параферналия. Его плоть и кровь – гений и процесс созидания. Хотя позже они сообразят, что гений – тоже лишнее.

Но, в целом, Принцесса же с ними согласна? Значит, проблема во мне. Я продолжала читать.

* * *

Во второй половине двадцатого века в западном мире наступил постмодернизм. Это такое положение дел, когда везде «ризомы», «симулякры» и «хаосмос».

Ну хорошо, переглянулись мы с растерянными бегемотами. Я раздала им имена: желтый в балетной юбке и трико с надписью «bad ass pimp from hell» – Фуко; фиолетовый с дредами вкруг лысины – Бодрийяр; красный в боа и с кольцом в нижней губе – Деррида, и так далее.

Насколько мы с бегемотами разобрали, суть в том, что вследствие информационного взрыва у современного человека случилась травма: интеллектуальный паралич. Та сумма знаний и новостей, что накапливалась у людей, скажем, в течение всего шестнадцатого века, теперь поступает в мозг среднестатистическому индивиду за неделю. Он больше ничего не понимает, чувствует себя ущербным и тупым. Его органы чувств чудовищно перегружены, а сердце омрачено знанием того, что несмотря ни на какие чудеса медицины, он не проживет достаточно долго, чтобы объять разумом хотя бы малую часть мира, в который забросили его неведомые силы. Он больше не пытается ни во что вникнуть и лишь безучастно скользит по поверхности вещей остекленевшим взором. Он утратил веру в универсальные истины и даже в саму возможность докопаться до правды хоть в чем-нибудь. Нескончаемый пестрый поток информации ввергает его в как бы сновидческое оцепенение. Все, что проплывает перед глазами или вливается в уши прямо сейчас, – и есть единственная, доподлинная реальность. А за ней – ничего: ни причин, ни выводов, ни сути, ни связи, ни важности. Осмыслить этот избыток разнообразия человек более не в силах.

Ну что ж. Это правда, согласилась я с философскими бегемотами. На секунду я даже испытала то приятное чувство точного попадания, что заставляет людей делиться итогами своих тестов в соцсетях («Поздравляем! Ваш результат выше, чем у 98 % пользователей. Вы – положительно гений!»).

Так-то я что? Заурядный человек, движимый инстинктами и преходящими страстями. Машина желаний, спотыкающаяся во тьме. Жизнь повернула ключ у меня в спине в момент рождения, и я начала кричать и тикать под одни и те же мысли, что и все, – как заводной гомункул, который проработает лет восемьдесят, имитируя все стадии жизни, а потом остановится. Ну и зачем я такая нужна, кому это интересно?

А вот нет, а вот оказывается, я сопричастна грандиозной трагедии современного человека. К тому же я – замечательный образчик, потому что именно так я себя постоянно и чувствую: растерянной, бессмысленной, ущербной, неспособной объять разумом… Все один к одному! А «сновидческое оцепенение» – так и вовсе мое обычное состояние, можно даже сказать – норма. У меня постмодерная травма! Адовы муки, боль и смута – вот мой удел, вот такой непростой я человек…

Не личное Судьбоносное Трагическое Событие, конечно, но да, да! В этом что-то есть… Я начинаю понимать, почему страдание – всемирно конвертируемая валюта художника.

Словом, я поплыла. Опрокинув байцзю и глядя куда-то вдаль сквозь фиолетового Бодрийяра, я уже видела себя с микрофоном посреди большой галереи… Неброская одежда, расслабленная, элегантная поза нога за ногу, затаившая дыхание публика и большие, чудесные работы вокруг. Осиянная взором тысячи глаз, я с очаровательной самоиронией отвечаю на вопрос о своем хрупком внутреннем мире – поломанном, испещренном изысканными изъянами, как японская в