Помазанные на священную войну идей творцы так отчаянно потрошили искусство, что двадцатый век превратился в одну сплошную серию ритуальных убийств и жертвенных закланий. Уж они его и так, и эдак, и такое сэппуку, и вот такое сожжение, и такая деконструкция форм, и вот такое удушение старых пошлых смыслов… Конечно, не на ровном месте они мочили его всей толпой. Новаторов одолевали упования, что по итогу искусство обретет такую силу, которая не снилась и ренессансу.
Вышло ровно наоборот. Лишь слегка потеряв равновесие после появления фотографии в девятнадцатом веке, искусство в считанные годы состарилось, запылилось, стало непригодным зеркалом, утратило сначала язык, затем – надежды и в конце концов умерло смертью цезаря – от рук «своих».
Время от времени художники пытаются вывести Прекрасное из комы смертельными дозами иронии и рефлексии, но повреждения слишком сильны и гальванизировать этот труп пока не особо удавалось.
Все грандиозные идеи перегнили в реальности и образовали плодородный навоз, из которого, словно из пены морской, вышло на свет последнее дитя века – искусство постмодерна. Рожденное усталым, пресыщенным и мертвенным, как заспиртованная акула, оно оглядело мир безжизненными бриллиантовыми глазницами и решило, что все в нем – тщета, иллюзия и обман: и Пьета, и колготы, и вся остальная матрица вокруг, за которой – одна большая тошнотворная пустота. Там ничего нет. Но и выхода из матрицы тоже нет. Все мы – пленники языка и заперты в этой темнице навечно. На вот, поиграйся симулякрами на тюремном полу… а хочешь надувную собачку?
– И поэтому все так произошло, – телепатировала я плюшевым бегемотам.
– Помогло? – спросил Фуко.
– Нет, – честно призналась я.
14Вероломство образов
Меня обуял кризис, демоны и состояние полного самораспада. Дни мои были до предела наполнены отсутствием смысла. Вернее, ночи. Без детей и рутины я скатилась к забытому расписанию юности – вставала на закате, шла завязывать шнурки собаке и пить кофе на площади под неоновым олимпом, какое-то время наблюдала, словно коренной шанхаец, за миром, проходящим мимо, стала задумываться о пижаме… Принцесса объяснила, что манера разгуливать в пижамах даже в центре города осталась у местных с тех времен, когда пижама означала роскошь выходного дня – мол, смотрите все! Я могу позволить себе сегодня не работать! Какая ирония для иллюстратора на фрилансе… Утром я выкуривала последнюю сигарету на крыше, любуясь утопающими в смоге небоскребами и людьми, начинавшими день с йоги, и шла просыпать втуне очередной день.
В один из вечеров, когда я уже выпила кофе, дочитала Сорокина и думала, чем бы еще себя доконать, на пороге объявилась Шанхайская Принцесса с вином, очень кстати.
К середине бутылки мы обсудили, какой типаж парней нам нравится, показали друг другу фото и видео, согласились, что это не мужская красота, а какая-то идиосинкразическая фигня – проходя мимо на улице, и не взглянули бы. «Но муж у тебя симпатичный» – «Твой парень тоже ничего»… Обговорили национальные особенности еврейского и китайского секса, перешли к «а надо ли рожать детей?», затем – на русскую и китайскую свадьбы, оттуда – к «а ты что?», «а он что?», «ну а ты что?..»
– Хочешь эмэндэмз? – Принцесса достала пакетик конфет.
Я придирчиво заглянула в пакетик.
– Нет. Если с орешками, то я ем только желтого цвета. А ты все желтые уже съела.
– О, так я тоже ем только желтые! А на втором месте?
– Зеленые. Остальные я вообще не ем. У меня вся семья знает и желтые не трогает. Я б на месте эмэндэмз выпускала желтые отдельным продуктом. Типа «Эмэндэмз. Выбор гурмана».
– Тут есть еще зеленые, хочешь? Типа «второй выбор гурмана»?
– Так, слушай… Давай поговорим о серьезных вещах.
– Да, хватит уже о парнях и желтых эмэндэмз!
– Да, давай брутально, без разгона, о важном.
– Валяй.
– …
– Ну? Без разгона. Самую суть!
У меня в голове крутилась на повторе «самая суть», заученная еще на школьных уроках литературы:
«Тарарабумбия,
Сижу на тумбе я,
И горько плачу я,
Что мало значу я…»
Но я не знала, как это перевести, и замычала невнятное:
– Вот скажи… у тебя бывает, что тебе кажется, что, ну… ничего ты не умеешь? Ничего не можешь? Ничего не знаешь? Типа «и рисовать я не умею нихера. Ничего у меня нет». Все напрасно. Все пустое…
– А. Ты хочешь сказать что-то вроде «Несмотря на мое бесконечное несчастье, все же время от времени я бываю в отчаянии»?
Я посмотрела на нее с обожанием. Принцесса с пониманием всхихикнула.
– Значит, бывает? – отлегло у меня.
– Каждый день!
– Серьезно? У меня где-то раз в полгода.
– Ну, я тебя на двенадцать лет младше. Когда-нибудь и у меня будет раз в полгода.
– Да, точно. Десять лет назад это было перманентно, потом где-то раз в месяц, теперь вот… Но ведь хожено-перехожено этими тропами? Как оно всякий раз так мощно накрывает? И отнято ж единственное спасение – рисовать не могу ни в трезвом, ни в пьяном виде. Я заперлась и сплю дни напролет. Как люди живут без спасения, не спят же они все время? И у меня паника, что время идет. А если это на месяц?! Бывало и по полгода… Все во мне протестует: я что? приехала в Китай, чтоб запереться в комнате и умирать от никчемности? Как же я себе надоела с этим…
– А что случилось? У меня такое бывает, когда кто-то значимый раскритикует работу. Тебя кто-то расхерачил в пух и прах?
– Нет, я все проделала сама. Справилась самостоятельно. После того, как я изничтожила себя на поприще Большого Искусства, я принялась за само Большое Искусство и стерла великую мечту о нем в порошок. Ну а потом я еще сбегала в свой маленький, привычный мирок коммерческого ремесла и доконала себя там – как обычно во время прихода, посмотрела работы крутых иллюстраторов… Нет у меня ничего этого: ни видения, ни таланта, ни свободы, ни лихости…
– Да? Меня, наоборот, вдохновляет, когда я вижу крутую работу у соратника.
– Ну, значит, ты лучше меня! В этом состоянии я просто расстраиваюсь, ложусь на кровать в позу морской звезды и мрачно завидую.
– Дело.
– Спасибо.
– Помогает?
– Нет. А ты что с этим делаешь? Ну, когда демоны и «у меня ничего не-е-е-ет…»
– Ну, я говорю с людьми.
Я закатила глаза.
– Да, я знаю – не помогает. Особенно когда начинают успокаивать, типа «Да ты что! У тебя большо-о-о-о-о-о… – Принцесса обвела рукой увешанную рисунками стену, – …о-о-о-ой талант»! От этого только хуже.
– Да-да, все верно. Еще совершенно провальный вариант – когда утешают, что все исправится, расколдуется, наладится…
– Еще не помогает мудрость типа «надо просто делать свое, не оглядываясь на других». Или «делай что можешь и будь что должно…»
– Зришь в корень.
– А тебе прям надо, чтоб сказали: «Это а-а-а-ад!!! Страдай! И лучше не будет!», да?!
– …типа того. Откуда ты знаешь? – удивилась я.
– Ну, мой папа говорит: «Человек рожден страдать. Это надо прожить и распутать в этом твоем воплощении, занимайся». И мне легчает.
– У нас похожие папы. Мой – не буддист, но говорит нечто схожее по духу. Типа, «да, так есть, и лучше не будет. Все кажется, что когда-то наступит момент, когда будет иначе, и тогда ты сделаешь то, и вот это, и вон то тоже. Но „как сейчас” – и есть жизнь, и если что-то делать, то прямо в ней, другой не будет. Мучайся с тем, что есть в этой».
– Ну вот. Разве это не утешение?
– Для меня, как ни странно, самое действенное.
– За пап!
Дзин-н-нь.
Я исправно «распутывала клубок страданий в этом своем воплощении» так: в черной-пречерной студии на черной-пречерной кровати смотрела в черный-пречерный потолок и думала черные-пречерные мысли.
В том, что касалось мрака, моя пропускная способность достигла невиданных доселе мощностей, но больше ничего в жизнь не помещалось. О работе не могло быть и речи. Шанхайская Принцесса почти перестала появляться: я не подавала признаков жизни, а к ней наконец приехал из Америки Джем. Как все влюбленные, она желала говорить только о предмете своей любви, а я желала играть с потолком в игру «Экзистенциальный эксгибиционизм». Потолок был бездной, а я – экзистенциальным эксгибиционистом. Я смотрела в бездну, пока бездна не начинала смотреть на меня, и тогда я раскрывала перед ней плащ: «Взгляни на сей изукрашенный образ, на тело, полное изъянов, составленное из частей, болезненное, исполненное многих мыслей, в которых нет ни определенности, ни постоянства…».
Пока я вот так лежа познавала Первую Благородную Истину буддизма о страдании, в суетном мире близился очередной обход куратора. Следовало как-то привести в порядок проект и подготовить студию. Я оглядела свой бардак и заброшенную работу. Лист рисовой бумаги, которым я накрыла незаконченный рисунок на столе, покрылся слоем пыли. Скотч на стене отклеился в нескольких местах, и повисшие вкривь и вкось рисунки тихо шелестели под дуновением кондиционера. Студия угнетала. Ее не следовало «готовить», из нее надо было уйти.
Одним из моих самых загадочных внутренних механизмов всегда было исцеление ужасающего чудовищным. В особо упадочных настроениях я с упоением читаю Сорокина, в сомнениях и страхах смотрю как можно более гиблые дистопии и ужасы, а в тоске слушаю музыку, исполненную только отборной, ядерной печали. Почему-то это помогает.
И поэтому в поисках утешения я обратила взор не куда попало, а к Прекрасному. Я же хотела исследовать совриск? Не по книгам, а вживую? После того, как он укокошил мою Мечту, разве это не было делом принципа? И я пустилась в одиссею по шанхайским кварталам галерей и музеям современного искусства.
Поначалу я думала, что у меня случится отравление сарказмом. Меня распирало при виде того, как люди в музеях заглядывали в инопланетные унитазы, подсматривали, словно в пип-шоу, за шлангом, бушующим под напором воды в бункере, или нерешительно топтались у рассыпанного на полу песка. Песка было совсем немного, будто кто обувь после пляжа вытрусил, а потом по полу разнес. К песку была приставлена охранница в форме – чтоб не топтали искусство. Она показалась мне куда более ярким экспонатом, чем сам песок: день-деньской стоит человек в пустом зале и, как только входит пытливый, озирающийся в поисках искусства зритель, срывается с места, тычет в пол, предотвращает вандализм и снова занимает свое место в углу, пока посетитель вдумчиво и с опаской обходит песок по периметру.