е переписывает себя, вернее – историю, которую он рассказывает себе о себе, подобно тому, как человечество постоянно переписывает мир. И знаешь, что я думаю?
– Что? – спросила я, не отрывая взгляда от происходящего между поваром и подростками. Пара блинов уже висела на проводах, опутывавших улицу, а остальные валялись на земле, как круги для игры в твистер.
– Я думаю, это то, что сейчас происходит с тобой. Ты говоришь, что не хочешь возвращаться к «старой истории». Само собой. Она распалась, рассыпалась. Источник угас. И нужно шаманское путешествие, чтобы добыть другой. Но новую историю нельзя написать прямо посередине «пустыни смерти».
Я слушала внимательно, по-прежнему наблюдая придорожный цирк. Еще один блин повис на проводах. Недолет.
– Старая история – как сброшенная кожа, – продолжал Раскольников. – Сколько ее не пинай, она не оживет. Того человека подменили, его больше нет. А на кого – как знать? Это же только «задним умом всегда понятно»? Но знаешь что?
– Что?
– Есть время на пороге превращения – до того, как старое исчезнет, а новое появится. Вот как сейчас невозможно понять, во что превратится наш мир. И в момент подмены человеку кажется, что его нет. Ему темно. Страшно. Пусто. Кажется, что он забрел в черный квадрат и теперь исчезнет в этой пустыне смерти навсегда. А потом человек переписывает себя заново, обрастает новой реальностью, как новой кожей, и даже забывает, что когда-то был другим.
Я кивнула, не зная, что ответить. Сказанное то ли пугало, то ли обнадеживало. Раскольников был прав: мир больше нельзя добыть из пижамы, он расширился аж до Шанхая. Возможно, он пересоберется снова из галлюциногенного дыхания дракона и космической влюбленной пыли, сузится до привычного и надежного… когда-нибудь потом. Но сейчас, в момент смены источника, в нем царит хаос, призраки, туман и розовый гипноз. Все замерло, как в сумерках перед наступлением темноты, когда смолкают птицы, стихает ветер, исчезают тени, а силуэты деревьев так неподвижны, что кажутся нарисованными тушью. Но как знать, что на смену придет что-то, кроме ночи, которая, подобно жене Стива, зальет черной тушью вообще все? И только вой, вой, кто воет во мраке?
Выли подростки. Блин перелетел через улицу, минуя провода, и плашмя приземлился на тарелку. Наездник тут же запихнул его в рот, размахивая пустой тарелкой на камеры остальным.
Триумф цирковой воли всех расколдовал. Дикие вопли вытряхнули меня из темноты. Я ощутила, как расслабляются скулы и затекает отсиженная в одной позе нога. Раскольников тоже сбросил серьезный облик духа-проводника в «пустыне смерти» и вслушивался в победные крики, открыв рот.
– Они снимают видео для ТикТок! – расшифровал он.
– О, я видела местные ролики. Типа – синхронный танец с джедайскими мечами вперемешку с чумазыми детьми, катающимися в тазах по грязевой горке.
– Да-да. Манга-медведи откручивают друг другу головы.
– Асфальтоукладчики исполняют балет на одной ноге.
– Собака смотрит, как хозяин разрезает торт в виде собаки…
– Видела! Тот лопаткой отпиливает торту башку, и собака убегает в клетку, поджав хвост.
– Я смотрю, ты знаток.
– Да. Охранник на крыше показывает мне эти ролики чуть ли не каждый день. Однажды застал меня за просмотром одного китайского перфоманса – там художник поджег на себе одежду и… ты не хочешь знать. Короче, охранник меня пожалел – мол, на какие же хреновые каналы ты подписана! С тех пор курирует мой видеоконтент.
– Ну-ка, ну-ка? – кивнул Раскольников на повара, вокруг которого к тому времени собралась небольшая толпа. Тот развернулся спиной к улице и размахнулся сковородкой. Все взгляды проделали дугу вслед за блином – и-и-и-и-и – бинго! Раздался новый победный клич и аплодисменты.
– Ну вот, – сказала я. – А ты говоришь, вечность, навоз и палки! Превращения в крокодила, отчеты перед богами, «большой палец ноги его матери», торчащий из райских врат… Вот же! Нам явлен пример того, как современный человек провел бы вечность. Он бы игрался. Если бы он обладал бессмертием и абсолютной свободой, то занимался бы именно этим – перебрасыванием блинчика через улицу с точным попаданием в тарелку другому бессмертному и свободному человеку на плечах у третьего. Нет ничего фантастичнее действительности.
– Это да-а-а, – закивал Раскольников. – Никакая потустороння реальность не сравнится с этим по абсурду. Тристан Тзара был бы доволен. ТикТок нужно транслировать как ежедневную медитацию о смысле жизни и человеческом предназначении.
– В музеях совриска.
– На несколько экранов, – подхватил Раскольников, – друг напротив друга.
– «Диалог в линейно-пространственных матрицах».
– Он!
19Так что же делает наши сегодняшние дома такими разными, такими привлекательными?
Голос мистера Ына разносился по змеиному коридору, выманивая взволнованных художников из нарядных, распахнутых студий. Окруженный молодыми кураторами, он произносил вступительную речь на китайском, стоя в небольшом холле у лифтов. Я услышала ее так:
«Нос книги и скрежет в носке!
Каждый из нас чувствует, что в садах травмы наискосок от смычка есть все, кроме надежды. Надежды нет. Но разве стальные бисквиты не учитывают мелкую дрожь летучей мыши? Где? Это лишь ниндзя выспренности.
Современный мир слишком быстро путешествует по воде в зрачок птицы. Перед нами встают актуальные вопросы. Лемур или приоритет? Лотерея или распечатанный йодль? Что здесь происходит? Кто последний? Посредине или для? Зачем?
Мы живем в интересные времена: акробат лунных листьев балансирует у меня в шкафу; яхта разобрана на пуговицы ракообразных; шарик, надутый лишенным любви призраком, пробуждается на затылке свежей булавки… Одним словом – постмодерн! На заре этих новых вопросов нужен хотя бы еще один апельсин, уже подгнивший, с театральной серьезностью веснушек. Это ведь не иллюзорный выпавший зуб, а трудная цикада. Такие вещи провоцируют лингам справедливости и надевают панталоны дней на нашу уязвимость. Шах и мат, фарфоровая семечка!
Мы присутствуем при рождении виртуального бобра из зашифрованного торта откровений. И нам важно артикулировать стеклянное извращение точно в очко смыслов. Идентичность! Разнообразие! Разматериализация! Хотя… Как остановить инакомыслящий одуванчик? Выпаивая события! Задача искусства сегодня – положить килограмм молчания в декантер неизбывной печали. Загрузить угол звука в витраж. Мыслить тонко, как гипюр.
Вы спросите – как междисциплинарные припарки заставят нас переосмыслить грань меж робкими стадами гор и очарованными кварками? Что ж. Искусство – это безоар в желудке мироздания. Его кладут на язык, чтобы разбудить зрителя от урбанистической телегонии, вставив ему спелеологический пистон убеждений в трансцендентальный сфинктер равнодушия. Потому что двести пять, ультрамарин и мясорубка. Это важно.
Ведь кто такой художник? Он длинный. Оступился и упал за черту. Очнулся – окно во лбу, через которое видно звезды и кабана. Невроз вылупился из яйца, отложенного звуком. Против течения. Кот. Стоит собрать творческих людей вместе, и такое начинается! Трансплантация сновидений. Стриптиз фосфена, параллельный пепельному.
Я надеюсь, это наводит на размышления. Ведь пока мы ищем неприличный ингредиент в рецепте игрушечного эго, сжимается пупок солнца. В конце концов, уже сегодня мы можем с полной уверенностью сказать, что у красоты в заду расцвела лилия. Невыразимо. Ткань радужки выглажена скандалами и эскимо, как никогда. Но возможно ли, что глаз ветра носит усы? Или это дикий кульбит фантазии? Поможет ли попурри из пыток и кружев на развалах несчастья? Естественно, определенно, разумеется, конечно.
Я скольжу. И вы глядите в окна! Сумерки. Ищите лирику в хитиновой ноздре времени! Для. А теперь – компот и клавикорды, друзья! Прошу вас!»
– Что-то в этом есть, – мистер Ын комментировал стену, увешанную моим проектом-Франкенштейном. – Пластика, чернильные эти штуки… Интересное решение.
Он переходил от листа к листу, а стайка молодых кураторов вилась за ним, как павлиний хвост.
– В принципе, неплохо. Мне нравится сочетание графики с коллажем. Что думаете? – обратился он к молодым кураторам, выстроившимся полукругом.
– Коллаж – это суть современности, – сказал один из студентов, придерживая подбородок пальцем. – Эмпирическая слепота, клиповое мышление…
– Грамотно решено пространство листа, – подхватил другой, приблизившись к тому, что когда-то было сценкой в массажном салоне. – Фактурно. Материалы подобраны интересно. – Он прищурился на следы собачьих лап (мастер кунг-фу помог). – Где-то уход в абстракцию… – ткнул он в те полностью залитые тушью куски, что не удалось спасти.
Мистер Ын тряхнул подбородками:
– Есть в этом нерв! И некая археология… Очень хорошо поданы детали – где-то кусочек руки, где-то колесо или голова без туловища… Ритм неровный, но есть динамика. Композиционно как бы хаос, но управляемый. А ты что скажешь?
Мистер Ын обратился к юноше, который до этого хранил молчание. Ну как молчание. Юноша переходил от листа к листу, останавливаясь в дерзкой позе – руки в карманы, голова запрокинута, и издавал сложные звуки, то ли прочищая горло, то ли хмыкая в глубоком сомнении.
– Гх-мгм-м… – перекатил он голову с одного плеча на другое. – Есть какой-то небанальный драматизм, графический конфликт…
Юноша задумался. Все терпеливо ждали большого волосатого «но».
– Но-о… – юноша тревожно нахмурился, словно прислушиваясь к утонченным соображениям внутренних голосов, – мне неясно, мгхм-м, каким интеллектуальным фаршем художник желает швырнуть в зрителя?
Он так и сказал – «швырнуть интеллектуальным фаршем». Пара студентов обернулись в мою сторону, но я засунула в рот карандаш и сделала вид, что это не ко мне – я здесь просто, чтобы послушать искушенные речи.
Юноша, конечно, имел в виду «художественное высказывание», какую-нибудь личную философию или острую социальную тему, которой следовало пырнуть миру в глаз. И ничего этого там, разумеется, не было. Я была слишком согласна с ним, чтобы спорить, но с удивлением обнаружила, что вместо досады на критику испытываю маленькую лучистую гордость оттого, что вообще понимаю, о чем он говорит. Еще два месяца назад все это было бы для меня дремучим волапюком.