Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология — страница 17 из 95

о о ней узнать, но разве госпоже Шеррер сложно было предварительно перепроверить впечатления (то ли собственные, то ли и впрямь ее туповатых русских конфидентов) в непринужденной беседе со мной — главным отрицательным героем задуманной статьи?

С Риттером мы несколько лет спустя однажды встретились во вполне неформальной обстановке. Мое напоминание о том случае удовольствия ему не доставило. Однако предоставить посильную компенсацию он все же посчитал нужным — и заказал мне лишний стакан не очень вкусного пива…

Еще в феврале 1999 г. большие отрывки из моей статьи — разумеется, с моего ведома и согласия — перепечатала «Культура — еженедельная газета интеллигенции». Название осталось тем же — «Вперед, к Геродоту!», но редакция добавила провокационный подзаголовок: «К концу XX века Россия осталась единственной страной мира, в которой еще существует историческая наука». Да и каждому отрывку были даны не менее лихие заглавия: «Возвращение дьявола», «Игры черного человека», «В рефрижераторе», «Период тихого полураспада»… Может, именно яркие редакционные находки «Культуры» привлекли внимание историка и радиожурналиста Владимира Тольца, посвятившего моему опусу в марте того же года целую передачу из его цикла «Разница во времени». Назвал он ее тоже хлестко: «Есть ли будущее у науки о прошлом?» Зачин у него звучал так: «Уже за год до публикации газетного варианта работы, о которой сегодня пойдет речь, она оказалась предметом самых острых дискуссий в узких кругах широко известных специалистов. Многие из них высказывались довольно гневно: рассуждения московского медиевиста могут-де повредить умы юношества, пестуемого в бесчисленных аудиториях российских истфаков, превратно представляют нам настоящее и вообще зовут в прошлое». Как на вопросы В. С. Тольца отвечали Ю. Н. Афанасьев, А. С. Ахиезер, А. Я. Гуревич и Б. М. Парамонов, легко найти в интернете. На мой вкус, дискуссия часто отклонялась то в одну сторону, то в другую от того, что мне представлялось бы ее сутью, но в целом «Геродота» оценили скорее положительно или же нейтрально. Диссонансом прозвучали реплики А. Я. Гуревича. В одной из них он удивительно совпал с Юттой Шеррер: оказывается, я из тех, кто полагает Россию «родиной слонов», поскольку утверждаю, будто «в нашей стране историческая наука добивается таких успехов, каких не добилась историческая наука в остальных странах мира». Тут очень кстати оказалась подмонтирована реплика Ю. Н. Афанасьева, расслышавшего у меня, в отличие от Арона Яковлевича, «издевку или сарказм» и солидаризировавшегося с моей оценкой «самоуверенной позы» отечественной исторической науки…

Тех читателей, у которых «Вперед, к Геродоту!» и сегодня вызывает внутреннее несогласие, а то и протест, я бы на всякий случай просил просмотреть мое заключение к дискуссии во втором выпуске «Казуса». Вдруг я уже успел дать там ответ на какие-нибудь вновь возникшие недоуменные вопросы… Тем же, кому стиль «Геродота» показался сколько-нибудь привлекательным, рекомендую «продолжение» — статью «Выживет ли Клио при глобализации?», вышедшую в «Казусе-2005».


П. Ю. УваровАпокатастасис, или Основной инстинкт историка 147

Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский… Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что… в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский.

Н. В. Гоголь. Ревизор

Всех людей можно разделить на две группы. Одним от этих слов хочется плакать. Другие или посмеются (комедия все-таки), или пожмут недоуменно плечами (комедия, а не смешно). Но почему же для Гоголя так важно, чтобы мы узнали об этих интенциях Бобчинского и, главное, о нем самом, о пустом, в сущности, человеке?

Когда долго препарируешь исторический источник (дневниковые записи, актовый материал, полиптики) и стараешься сделать его пригодным для сериальной истории, загоняя сведения в графы таблиц, готовя их для банка данных, то сталкиваешься с нарастающим сопротивлением материала. И вдруг делаешь открытие, что перед тобой живые люди, со своими судьбами, своими неповторимыми особенностями — добродетелями, пороками и маленькими недостатками. И тогда внезапно возникает удивительное и незабываемое ощущение первого живого контакта — перед тобой реальный человек, и сейчас произойдет что-то очень важное. Затем продолжаешь работу, и возникает множество проблем, связанных чаще всего с оценкой репрезентативности материала («Нет, вы скажите, а сколько процентов от этой выборки думали и поступали именно таким образом?»), с механизмами генерализации (как, перейдя к общему, сохранить и передать ценность уникального/частного и, с другой стороны, как из этой уникальности можно вообще извлечь что-либо общее?). Но за всеми хлопотами остается незабываемым изумление от первого контакта. И по здравом размышлении непонятно, чему удивляешься больше: самому ли контакту или своей реакции на него. Ведь, в сущности, что здесь необычайного — разве историк не знал заранее, что за источником стоят конкретные люди?

Не осмелился бы делать предметом рефлексии свои эмоции, если бы опыт многолетнего общения с историками, составившими авторский контингент альманаха «Казус», не показал, что нечто подобное испытывают некоторые (однако далеко не все) из моих коллег. На заседаниях_[48 часто можно было услышать фразу: «Что может быть для человека интереснее, чем другой человек», или термин «Оживление бумажных человечков», или декларацию: «Моя задача — увидеть французов XVI века во плоти», а то и крик души одного из самых уважаемых наших участников: «Да вы что, не понимаете, что перед вами живые люди!» И в ответ на этот «оживительный пафос» — неизменный и резонный вопрос другой части участников: «А зачем?» Вытаскивать из небытия, материализовывать и сообщать Петербургу и миру о существовании в истории Петра Ивановича Бобчинского можно и даже должно (с этим теперь согласны почти все мои коллеги), но только если за этим стоит какая-то видимая исследовательская цель. Можно на его примере реконструировать тип мелкопоместного провинциального дворянина николаевской эпохи или можно порассуждать о норме и отклонении в поведении личности в ту же эпоху, на худой конец, включить полученные данные в обширное просопографическое исследование.

Но если же последующей генерализации не происходит, если усилия по реинкарнации Петра Ивановича являются самоцелью, если историк будет лишь набирать побольше информации о каждом встреченном им персонаже, то под угрозой оказывается сам метод микроисторического, да и всякого другого исторического исследования. Тогда лучшим образцом для историка может считаться телефонная книга.

И это разговор «среди своих»; а когда же приходится выходить на более широкую аудиторию, пусть даже состоящую из коллег-историков, не вкусивших еще плода от древа микроистории, то здесь недоумения будет куда больше, и даже в альманахе «Казус» увидят в лучшем случае коммерческое предприятие, популяризацию, потакание вкусам толпы.

Возражать на это можно долго и со вкусом. Сослаться на сенсационный успех у публики «Песни о Волге» Резо Габриадзе: Сталинградская битва на фоне трагедии муравья, потерявшего своего муравьенка в бомбежке! 149 Указать на возрождение биографического жанра — как нового, обогащенного методологическими находками последних лет, так и вполне традиционного, проверенного веками. Напомнить о таинственном «мормонском проекте», о котором вполголоса судачат архивные работники во всем мире (зачем это предприимчивым американцам из штата Юта понадобились «мертвые души» наших предков?) 150. И наконец, сослаться на пространную библиографию всевозможных «Geschichte von unten», «microstoria», «personal history». Последний ряд аргументов, как правило, оказывается решающим, ведь историографическая ситуация, историографическая мода — это то, что магически действовало на коллег еще в советские времена.

Итак, разочарование в глобалистских моделях, привлекательность «человеческого измерения», конец великих идей и идеологий, повлекший за собой неизбежное мелкотемье. Все это верно, но в данном случае недостаточно. Ведь «комплекс Бобчинского» (назовем так этот шок, вызванный осознанием, что перед тобой живой человек, и рождающий стремление к максимально полному восстановлению этого человека) возникал и у меня, и у моих коллег независимо от знакомства с трудами Карло Гинзбурга и, возможно, был свойствен нашим предшественникам задолго до микроисторических парадигм.

Весьма поучительно обратиться к поискам, которые вел в этом направлении столь чтимый ныне Л. П. Карсавин. В монографии «Основы средневековой религиозности в ХП-ХШ веках преимущественно в Италии» (1915) он декларирует свою задачу «выделить, а затем изучить объект религиозности в ХП-ХШ веках. Он останется в вере за вычетом ее окаменевших формул, с одной стороны, за вычетом результатов чисто богословской работы над нею, с другой… При этом изучению подлежит не религиозность того или иного представителя названной эпохи, великого или малого, а религиозность широких кругов, которая проявляется и в великих, и в малых» 151.

Это дало возможность говорить о его приоритете в изучении «ментальности» 152. Конечно, видеть в нем провозвестника школы «Анналов» и соратника Марка Блока не более обоснованно, чем в случае с творчеством Эрнста Канторовича_153, — слишком различными были методологические и мировоззренческие установки. Однако ориентация на изучение коллективных религиозных представлений вполне очевидна. Этому же способствует введенное Карсавиным понятие «средний человек», перекликающееся с «идеальными типами» Вебера. Любопытный парафраз модному ныне «исключительному нормальному» можно найти в карсавинском понятии «типический человек». Сюда относятся выдающиеся личности, которые оказываются особо полезными и удобными для познания среднего. «В них та или иная черта достигает высшего напряжения и развития, а следовательно — и наглядности». Подобное замечание повторялось и повторяется сторонниками микроисторических подходов — но трудно не заметить, что и в данном случае Лев Платонович отнюдь не склонен увлекаться уникальностью чьей бы то ни было личности. У гения «есть и некоторые только ему присущие черты. Но они нас не занимают и не входят в область нашего изучения» 154. И как бы ни оценивать взгляды и методы его в тот период, ему вполне можно переадресовать те упреки в обезличенности, которые бросают сейчас не только социальным историкам, но и историкам ментальностей.