Отнимая деньги, Гийом выглядит в собственных глазах — и, конечно же, в глазах автора поэмы — отнюдь не как банальный грабитель. Он творит справедливый суд. Это суд по нормам куртуазного универсума, в рамках которого всякое богатство, особенно денежное, имеет строго конкретное предназначение и должно использоваться по определенным канонам.
Само по себе богатство, безусловно, желанно и необходимо. Но обладание им может украсить прежде всего благородных. Все остальные не то чтобы лишены прав на него, но от природы неспособны распорядиться им куртуазно286. А это значит — не столько обеспечивать за его счет повседневные нужды, сколько использовать для вознаграждения «со-ратников», друзей, подчиненных. Распоряжаясь богатством таким образом — и делая это на глазах у всех равных и со всеобщего ведома! — рыцарь как бы демонстрировал миру свое представление о социальных ценностях. Не случайно первое, что предпринимает Гийом после возвращения в замок, — он опорожняет отобранный им у монаха кошелек в присутствии своих соседей-приятелей. Вместе с ними он пересчитывает деньги, вместе с ними же определяет качество монеты. И тут же предлагает разделить добытые деньги, чтобы все смогли расплатиться с долгами. Гийом как бы не ощущает себя собственником. Ему чуждо стремление к неограниченному, единоличному распоряжению богатством или тем более желание его сохранить и приумножить287.
Отсюда не следует, что деньги не играют в жизни Гийома важной роли. Публичное их растрачивание имеет свое оправдание. Вспомним, что весь описанный казус служил своеобразной «притчей во языцех» в разговорах при дворе принца, которому служил Гийом. Его поступок мог лишь укрепить за ним славу истинного рыцаря. А эта слава многого стоила, и не только в переносном смысле слова. Можно, например, не сомневаться, что, когда приятелям Гийома, одаренным им, удастся в очередной раз захватить богатую добычу, они не преминут поделиться с Гийомом так же, как он поделился с ними. Более того. Прославившись своим поступком, Гийом вполне мог рассчитывать, что многие рыцари — и из числа его соседей, и из числа других сподвижников принца Генриха — почтут за честь сопутствовать ему, если он отправится в поход или на турнир. Да и на «брачном рынке» его шансы после этого эпизода не могли не улучшиться. (Гийому было в то время 39 лет, но он все еще оставался холостым.) Реноме доброго рыцаря представляло, таким образом, вполне материальную ценность. Публичное расточение богатства было лишь предпосылкой для дальнейших приобретений и в этом смысле выступало как одна из форм циркулирования в обществе материальных ценностей.
Все это, однако, не дает оснований недооценивать чисто нравственный аспект в обычае рыцарской щедрости. Одаривание присных как нравственная норма не могло не порождать определенных моральных стереотипов, сколь бы избирательной ни была сфера их действия. Сходным образом мог воздействовать на власть имущего рыцаря обычай соразмерять свои распоряжения с моральным одобрением окружающих: деспотизм находил здесь определенные пределы, поскольку, заботясь о престиже, рыцарь должен был остерегаться выходить за обычные границы проявления самовластия.
Теперь нетрудно представить, насколько чуждым должно было казаться Гийому поведение монаха. Мало того что он тайно копил деньги. Он намеревался столь же приватно пускать их в рост, накапливать^ одалживая таким же благородным рыцарям, как и сам Гийом. Любопытно, что, возмущаясь намерением монаха заняться ростовщичеством, Гийом даже не вспоминает о церковном осуждении этого занятия. Ему нет необходимости подкреплять свое решение отобрать деньги ссылками на церковные запреты. Ему вполне хватает собственной убежденности в том, что такие действия — вопиющее нарушение куртуазного канона и не могут быть терпимы. Отбирая у монаха кошелек, он действует как своего рода «судебный исполнитель», осуществляющий неписаные нормы светского куртуазного сообщества. (Противостояние двух разных ценностных систем выступает здесь со всей очевидностью.)
Почему же Гийом не отобрал заодно и всего остального? Судя по реакции сеньора Хамелинкурта, такая возможность ничуть не исключалась. Во всяком случае, сам этот сеньор не преминул бы забрать и коней, и поклажу. Такое поведение не вызвало бы недоумения у рядовых рыцарей. Но Гийом не рядовой, он — «лучший рыцарь во всем мире»288. Ему приличествует действовать не так, как все, но как того требует достижимый лишь для немногих идеал. Согласно этому идеалу, рыцарь — защитник сирых и слабых. Он не оставит в беде того, кому грозят невзгоды. Отобрать у монаха — пусть нечестивого — все, что у него было, и оставить его — вместе с подругой — ни с чем посреди большой дороги — значит обречь этих людей на погибель. Такое не может себе позволить идеальный рыцарь. Ведь его действия не могут быть стандартными, они должны отличать его от рядовых, как бы «превышая» обычную норму.
Да и зачем ему все добро монаха? Гийом не ищет обогащения. С него довольно и того, что он уже забрал у монаха. Думать о богатстве назавтра не в его привычках. Он живет днем сегодняшним. К тому же и сам монах, и его красивая подружка для Гийома — не безликие спутники. Он не забыл, чья сестра эта женщина, откуда она родом, не забыл и того, что монах не обманул его ни насчет количества денег, ни насчет качества монеты. Среди тех, кто заслуживает внимания Гийома, то есть среди тех, кто равен ему (или хотя бы может на это претендовать), каждый человек — на особицу.
Нетрудно заметить, что в рассказе о Гийоме — особенно в тех его частях, о которых только что шла речь, — немало черточек редкостного, нестандартного, идеального поведения, представлявшегося автору поэмы более или менее явным исключением. Откуда это идет? Зачем трувер Жан, как и многие ему подобные, так часто касался дихотомии идеала и обыденного? Ведь «обратная связь» с рыцарской аудиторией, казалось бы, навязывала светскому автору акцент в первую очередь на обыденном.
Обдумывая этот аспект, стоило бы, видимо, принять во внимание не только те особенности данного литературного жанра, которые предполагали создание образа утопического рыцаря без страха и упрека. Напряженный поиск идеала мог выражать и подспудную критическую оценку обыденности, то есть был результатом известной неудовлетворенности ею и самого автора, и его читателей. Здесь, конечно, сказывалось противопоставление мира горнего и мира суетного, обычное для христианского Запада. Но пропущенное сквозь мировоззрение светского писателя, это противопоставление неизбежно обретало иной, более конкретный и приземленный смысл. Утверждалась возможность противостоять расхожим вариантам рыцарского поведения. Сами же они выступали как заслуживающие критики. Совершенствование обыденного поведения выступало не только как возможное, но и как нравственно оправданное. Соответственно, приходилось признавать допустимыми и отклоняющиеся, нестандартные действия персонажа, ищущего путь к преодолению рутины. Образ идеального рыцаря с этой точки зрения мог выражать и стимулировать неудовлетворенность сущим289.
Не свидетельствует ли предшествующее изложение о том, что единичный казус может быть эффективным познавательным средством не только при выяснении второстепенных деталей? Заведомая ограниченность масштабов уже сама по себе создает предпосылки для особенно пристального рассмотрения всего, что находится в поле зрения. Особые возможности открываются для исследования отдельного индивида. Интенсивный микроанализ позволяет увидеть (и осмыслить) интенции и поступки каждого героя по-новому — не как функцию внешних по отношению к нему социальных сил и не как «продукт» одного только интеллектуального осмысления со стороны современного исследователя; благодаря конкретности и детальности всего описания отдельные «действующие лица» могут быть восприняты в большей или меньшей степени как бы изнутри их собственного мира.
сохраняющими всю теплоту личного присутствия, всю свежесть сиюминутного действия. На первом плане исследовательского видения здесь оказываются acteurs как таковые.
Иными словами, микроанализ может высветить специфические для каждого из acteurs формы восприятия, конкретные мотивы поступков,
их видимые и скрытые последствия, то есть все то, что так трудно заметить при общем обзоре. Но это открывает дорогу более глубокому постижению и взаимосвязей отдельных индивидов с более обширным социальным целым. Таким образом, отправляясь от интенсивного описания «неповторимо индивидуального», мы оказываемся затем в состоянии интерпретировать индивидуальное в рамках некоторого контекста.
Как известно, во всяком обществе его структура накладывает свой отпечаток на любого индивида. Это не лишает его, однако, большего или меньшего «зазора свободы». Именно благодаря этому «зазору» индивид сохраняет возможность выбора в своих действиях (сколь бы ограниченной эта возможность ни являлась). Микроистория решает свои познавательные задачи в первую очередь через анализ этого индивидуального выбора.
В применении к исследуемому литературному тексту речь может идти, конечно, лишь об изучении мира воображения. В нем действуют герои, которые — при всей их близости (в рамках данной поэмы) к конкретным прототипам — выступают не более чем персонажи литературного произведения. Это, безусловно, придает микроанализу свою специфику. Но характера исследовательских процедур это качественно не изменяет.
Прочитав этот этюд, иной скептик, может быть, скажет, что предпринятый здесь анализ облика рыцаря дал результаты, мало отличающиеся по своему содержанию от уже известных науке. Соглашусь: характерные черты этого облика, выясненные на основе микроанализа, не расходятся с тем, что было установлено при использовании иных исследовательских подходов. Однако я вижу в этом факте свидетельство достоинств данного метода: он «выдержал экзамен», он не извращает картину прошлого, какой она рисуется на базе других методик.