Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология — страница 32 из 95

В то же время он высвечивает в интересующем нас «мире воображения» и новые грани рыцарского облика. Становятся виднее такие разноплановые черточки образа рыцаря, как основополагающая роль куртуазного видения мира, всецелая поглощенность днем сегодняшним, сугубая конкретность всех суждений об окружающих, психологические формы оправдания самовластья, презрение к накопительству, право на присвоение богатств «другого» и т. п.

Но, может быть, еще важнее выявление тех особенностей идеального рыцаря, которыми он отличается от остальных своих собратьев. В нем как бы персонифицируется тенденция противостояния обыденности. Важность этой тенденции не в обширности ее проявлений (их пока что немного), но в самом факте ее существования. Как бы свидетельствуя о том, что мир не сводится к обыденному и стандартному, персонаж идеального рыцаря возвещал миру возможность не быть «как все». В противовес варьированию стереотипов он оправдывал поиск того, что могло бы им противостоять. Идеальный рыцарь оказывался в этом смысле антагонистом рутинной повседневности.

О. И. ТогоеваБрошенная любовница, старая сводня, секретарь суда и его уголовный регистр (интерпретация текста или интерпретация интерпретации) 290

Зло есть добро, добро есть зло.

Летим, вскочив на помело!

У. Шекспир. Макбет

Стоит ли делать предметом анализа один ведовской процесс? Можно ли изучать его как нечто самостоятельное, а не как еще одну иллюстрацию общей картины, не как часть целого? Иными словами, можно ли изучать единичное, если речь идет о столь обширной проблеме, как история ведовства в Средние века и раннее Новое время, если существует даже определение ведовства, с которого так часто начинаются современные исследования291?

Историку, впервые задумавшемуся над этими вопросами, нелегко найти свой собственный путь в поистине необъятном океане информации, накопленной за последние 50 лет специалистами в самых разных областях исторического знания (политической и социальной истории, истории права и ментальностей, женской истории)292. Ибо создан уже некий «контекст» — исторический и историографический, — без знания которого обойтись (вроде бы) невозможно.

Однако эта невозможность становится весьма проблематичной, когда речь заходит о периоде, предшествовавшем так называемой охоте на ведьм. Для Северной Франции это XIV — начало XV в., эпоха, весьма скудно освещенная в литературе. Работы по истории Нового времени, написанные на французском материале, как-то незаметно и даже, возможно, неосознанно переносят особенности гонений на ведьм в XVI–XVII вв. на самые ранние судебные процессы. Более поздний «контекст», таким образом, поглощает в буквальном смысле единичные казусы XIV в.293 Начало судебного преследования ведьм в зоне, подпадающей под юрисдикцию

Парижского парламента, его особенности и отличительные черты остаются малоизученными.

Кроме того, авторы немногочисленных работ, посвященных этому периоду, склонны скорее к выявлению элементов будущего стереотипа, нежели к анализу следов ранней традиции в восприятии ведьмы средневековым сообществом. Именно в этом ракурсе, как мне представляется, рассмотрены два ведовских процесса 1390–1391 гг. в статье Клод Говар294. Эта работа поднимает и другую проблему — проблему многомерности и неоднозначности исторического контекста. Действительно, в столь своеобразном историческом источнике, как судебный казус, судебный прецедент, уже заключена возможность многократного его рассмотрения, в самых разных исследованиях, со всех мыслимых точек зрения, с применением всех возможных методик. Все дело в том, какой контекст, какой фон для «своего» казуса выбрать. Сделать его частью некоего эфемерного целого или сохранить его индивидуальность295. Превратить единичное судебное дело конца XIV в. в одну из составляющих процесса укрепления королевской судебной власти или попытаться на его основании увидеть в постепенно складывающемся образе средневековой ведьмы такие черты, которые в дальнейшем, может быть, и не получили развития, оставшись своего рода казусом прошлого.

Дело, рассмотренное в 1390 г. в Парижском Шатле, интересно в первую очередь именно таким сугубо индивидуальным взглядом на ситуацию. Личности двух главных героинь, Марион ла Друатюрьер и Марго де ла Барр, их судьбы, переживания, чувства (а также отношение к ним автора «Регистра» Алома Кашмаре) в какой-то степени заслоняют от нас главную причину их пребывания в тюрьме, превращая грозный ведовской процесс в рассказ о неразделенной, но пламенной любви.

«Безумная» Марион

Судьба Марион ла Друатюрьер уже отчасти известна читателю. Напомню лишь некоторые наиболее существенные для нашего исследования детали296.

Марион родилась и жила в Париже. Там же, примерно за год до описываемых событий, она познакомилась с Анселином Планитом, к которому «испытывала и до сих пор испытывает такую большую любовь и симпатию, которую никогда не питала и уже не испытает ни к одному мужчине в мире»297. Обратим особое внимание на эти слова нашей героини. Это первое, о чем она сочла нужным рассказать в суде, и, собственно, самое главное и единственное из того, что она вообще скажет. Все ее последующие показания будут — с незначительными изменениями — развивать эту тему «grant amour».

Марион была уверена в крепости своих отношений с Анселином и даже хвасталась ими перед своей подругой Марго, «говоря об огромной любви между ними»298. Возможно, Анселин даже пообещал Марион жениться на ней, или, как это нередко бывает, она его так поняла. Во всяком случае, она рассказала об этом Марго, которая на допросе отметила, что «думала раньше, что он на ней женится»299. Да и помолвку Анселина с ее соперницей Аньес Марион называла «новой»300. Впрочем, сомнения и раньше закрадывались в ее душу. Иначе как объяснить то обстоятельство, что однажды она тайком срезала прядь волос с головы Анселина и хранила ее при себе? А также, по совету приятельницы, добавила в вино свою менструальную кровь? Марион сама ответила на эти вопросы: «…чтобы быть еще сильнее любимой ее другом Анселином», «…чтобы он не захотел покинуть ее слишком скоро»301.

Таким образом, отношения Марион и Анселина приобретают для нас более реальные очертания. На самом деле речь шла не о какой-то возвышенной любви Ромео и Джульетты; скорее это была неразделенная страсть женщины, пытающейся скрыть сей прискорбный факт. Однако постепенно (с каждым новым допросом) Марион становилась честнее, прежде всего сама с собой. Она, как и в первый раз, говорит только о своем собственном «любовном жаре» (ardeur d’ amour). Единственным смыслом ее жизни является пробуждение такого же чувства в возлюбленном. «Он любил ее так же прекрасно и с тем же пылом, что и раньше, но не больше», — признавалась она в зале суда302. И в этом «поп plus» — ключ ко всем ее последующим действиям.

Известие о предстоящей свадьбе Анселина с другой женщиной все-таки застало Марион врасплох, произведя на нее ужасное впечатление. Она сама признает это в зале суда: «И сказала, что, когда узнала, что ее друг Анселин обручился, она была очень разгневана и теперь все еще пребывает [в этом состоянии] и даже еще больше. И она… хорошо помнит, что тогда вполне могла произнести такие слова: Не пройдет и года, как ее дружок поплатится за все, и никогда он не найдет женщины, которая сделает ему столько добра, сколько делала она»303.

Более решительно высказалась Марго де ла Барр, оценивая душевное состояние Марион в тот драматичный для нее момент жизни. За несколько недель до свадьбы Анселина Марион пришла к ней домой «ужасно печальная, разгневанная и неспокойная, говоря, что ее дружок снова обручился и что она не сможет жить и выносить любовный жар, коим пылает к нему. И она не знает, что предпринять, что говорить и что ей с собой сделать. Она качалась из стороны в сторону, раздирала на себе платье и вырывала волосы…»304 Отметим особо последнюю фразу: Марго описывает Марион как помешанную. Через минуту она снова возвращается к этой теме и уже прямо называет свою подругу безумной: «В это воскресенье (то есть в день свадьбы. — О. Т.) Марион снова пришла к ней и выглядела как полная сумасшедшая»305.

Итак, тема сумасшествия — первое, что обращает на себя внимание в этой истории. Сюжет весьма заинтересовал судей, поскольку за время процесса они возвращались к нему несколько раз (в частности, при опросе свидетелей). Чем можно объяснить такое внимание к душевному состоянию обвиняемой?

Во французском праве конца XIV в. теория уголовной ответственности оставалась очень слабо разработаннойЗОб. И все же на практике некоторые обстоятельства совершения преступления могли смягчить (или усилить) вину подозреваемого. Таким образом, речь шла не только и не столько о тяжести состава преступления, сколько об индивидуальных особенностях преступника. Иными словами, в судебной практике конца XIV в. уже складывалось представление о норме и об отклонении от нормы в поведении человека. Так, например, учитывалось состояние гнева или опьянения при совершении преступления (будущая теория аффекта, известная, впрочем, еще римскому праву)307. Постепенно разрабатывалась идея о полной неправоспособности, в частности о физической немощности обвиняемого. Однако в рассматриваемый период только одна болезнь признавалась смягчающим вину обстоятельством — сумасшествие.

В средневековых судебных документах тема сумасшествия появляется очень редко (поэтому случай Марион представляет для нас дополнительный интерес). Насколько можно понять по отдельным упоминаниям, родственники обвиняемых не торопились усомниться в их душевном здоровье, ибо подобное предположение ложилось позором на всю семью. Только в самом крайнем случае адвокаты прибегали к такой мотивировке действий своих подзащитных: в двух известных мне делах второй половины XIV в. умственное помешательство названо как