Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология — страница 4 из 95

Статьи, которые здесь переиздаются, как и выработка самого подхода, обретшего в итоге название «казусного»44, создавались Ю. Л. в ситуации эмоционально двойственной. С одной стороны, это был период его творческого подъема и вдохновения, попросту счастья от найденного нового — в контексте тогдашней отечественной историографии — ракурса взгляда на прошлое. Этот радостный подъем был, конечно, важной частью общего ощущения свободы — свободы мысли, слова, общения, наступившей после падения советского строя, частью всего того, что теперь стало принято называть «надеждами 90-х». С другой стороны, предлагавшийся подход вызывал скепсис, а то и резкое неприятие большой части коллег-сверстников. На Ученом совете Института всеобщей истории, где утверждали к печати первый выпуск альманаха (к печати должны были утверждаться все издания, выходившие под институтским грифом), не только планировавшаяся книжка, но и само обращение к «уникальному и индивидуальному в истории» подверглись резкой критике. Особенно горьким было то, что критиками выступали не (только) те люди, от которых «три мушкетера» новой исторической науки в Советском Союзе — А. Я. Гуревич, Л. М. Баткин и Ю. Л. Бессмертный — привыкли ждать идеологических заграждений45, но и один из них самих, А. Я. Гуревич, причем он был особенно категоричен. Подходы, введенные Гуревичем за 20–25 лет до того в отечественное историографическое пространство в остром противостоянии официальному советскому марксизму, а именно историю ментальностей (со временем переосмысленную как историческая антропология, или антропологически ориентированная история), Ю. Л. и сам долгое время разделял и всячески пропагандировал; соратников связывала, как долгое время казалось, и тесная личная дружба. Л. М. Баткин на том Ученом совете промолчал, о чем впоследствии упоминал с сожалением в частных беседах, отмечая, что Гуревич был решительно не прав.

Я упоминаю об этом конфликте, начавшемся за несколько лет до рождения «Казуса» и для Ю. Л. крайне болезненном, вовсе не для того, чтобы предложить здесь нарратив героического противостояния автора «казусной идеи» новой ортодоксии. Речь идет о том, с какими именно позициями и в какой эмоциональной обстановке ему приходилось спорить, а тем самым и разрабатывать детали и расставлять акценты. Отвержение бывшего друга требовало ответа; поддержка второго радовала, но шла как-то «по касательной». Мнения обоих этих ученых, как и других историков, принадлежавших неофициальной культуре в СССР, вместе с которыми Ю. Л. прошел большую часть научной жизни, оставались для него весьма значимыми — рядом с новыми его собеседниками, тогдашним молодым поколением отечественных историков, медиевистов в частности, немалое число которых привлек предлагавшийся подход46. Отечественную русскоязычную аудиторию он видел основным своим адресатом, несмотря на «взрыв» в 1990-е гг. контактов с коллегами за рубежом, особенно во Франции, Германии, США47.

Чтобы шире представить себе контекст полемики, стоит вспомнить, что вопросы о роли индивидуального в истории возникли в творчестве Ю. Л. отнюдь не спонтанно, не на «голом месте». Особенную роль тут сыграло направление исследований, разрабатывавшееся им в 1980-е гг., которое он называл «новой исторической демографией» (или «антропологически ориентированной исторической демографией»), видя в ней важное направление внутри «новой исторической науки» и именуя ее по аналогии с этой последней48. Речь шла о том, чтобы, «разговорив» совершенно не характерные для традиционной демографии источники «достатистической эпохи» (которая обычные демографические источники предоставить попросту не могла), анализируя преимущественно «историко-культурный дискурс», исследовать «ментальные и поведенческие стереотипы, позволяющие выявить принятые нормы и реальную практику демографического поведения». За этим стояла еще более широкая и концептуальная задача превратить демографическую историю в «один из интегрирующих ракурсов исторического анализа в целом»49. Это достигалось изучением взаимодействия в демографической сфере (то есть во всем, что касалось рождения, детства, брака, семьи — жизни и смерти), с одной стороны, массовых представлений, с другой — социального поведения, с третьей — «объективных процессов», «макроусловий», «социальных структур»50. Здесь отчетливо отражалось стремление Ю. Л. сочетать «культурологический» и «социологический» ракурсы исторического исследования, ярко и влиятельно противопоставленные в знаменитой статье Л. М. Баткина (однако, как увидим, совсем иначе, чем это противопоставление осмыслялось в итальянской микроистории, о чем мы читали позже у Симоны Черутти)51, иными словами, изучать соотношение сферы духовной жизни (представлений, «картины мира») и социальных практик. Речь шла тем самым о поисках «исторического синтеза» — «вечной проблемы исторической науки», устремление к которому как конечной цели исторического исследования было характерно для историков этой волны в то время52.

Настолько важны были эти поиски, что первой реакцией Ю. Л. на знаменитый манифест четвертого поколения французских «Анналов» «Tentons 1’ experience» — манифест того самого «прагматического (или „критического", или „исторического") поворота», который в статье «Что за „Казус"?» Ю. Л. отнесет к отличавшемуся «наибольшей глубиной» осмыслению современной историографической ситуации (см. в этой книге с. 66) и который станет одним из основных историографических «реперов» для разработки казусного подхода, — была его резкая критика53. Как ему тогда казалось, предлагавшийся здесь подход предполагал фактический отказ от самих попыток «синтеза», от отвечавшей основополагающим принципам «Анналов» цели писать «тотальную историю», подменявшейся, как казалось, множественностью конструируемых историком объектов изучения54. Ю. Л. увидел эту тенденцию в акценте авторов манифеста на субъективности историка-исследователя, на ничем не ограниченной (кроме непротиворечивости по отношению к историческим данным и стройности аргументации) множественности возможных трактовок прошлого; он противопоставлял этому в качестве контраргументов позиции представителей третьего поколения «Анналов», разработчиков «старой» версии «новой исторической науки» — Ж. Ле Гоффа, Ж. Дюби, А. Бюргьера55. Спустя семь или восемь лет, на пике (и незадолго до непредвиденного обрывабб) его продумывания проблем, связанных с обращением к индивидуальному, уникальному и случайному в истории, он напишет:

А как же единственность «исторической правды»? — спросит здесь мой оппонент. Не ведет ли допущение предлагаемых альтернативных подходов к безответственности или даже беспринципности в деятельности историка? <…> [Но] ведь казусный анализ отдельных феноменов рассчитан как раз на их углубленную проработку и на осмысление реальной многозначности каждого из них. «Единственность» истолкования априорно оказывается в таком случае под вопросом, несмотря на то что множественность смыслов ничуть не угрожает здесь «единственности исторической правды». Ей угрожает, наоборот, утверждение безусловности одного-единственного истолкования57.

Сложность этой формулировки говорит о том, что Ю. Л. хорошо сознавал опасность и той и другой угрозы — презумпции однозначности vs. множественности «исторической правды», — о которых мы сегодня хорошо знаем по опыту; не забудем вместе с тем, сколь важно было в 1990-е преодолеть детерминизм и претензии на обладание единственной истиной.

Однако интерес Ю. Л. к «уникальному своеобразию каждого индивида» сложился еще до продумывания французского «прагматического поворота» и всего, что его окружало, — как раз в период его работы над «Жизнью и смертью в средние века» (если не раньше58), где он сталкивался со случаями нестандартного, «выламывающегося» из обычной практики индивидуального поведения. Собственно, именно разработка «новой демографической истории» приводит его к постановке проблемы изучения этого индивидуального «своеобразия» рядом с «массовым поведением (и массовым сознанием)», к вопросу о механизмах взаимодействия массового и индивидуального, поскольку как раз демографическая сфера предстает в его глазах средоточием дихотомии между ними, той областью человеческой жизни, где более, чем где-либо еще, «массовые стереотипы» подвергаются особенно «интенсивному испытанию на прочность» в «повседневной индивидуальной практике»59.

«Казус» — и альманах, и подход — рождается из развития этих поисков, воплотившегося в исследованиях по истории частной жизни: «Речь шла в первую очередь о повседневном поведении человека у себя дома, в кругу семьи и родных, среди друзей и единомышленников и — особо — „наедине с собой". Весь этот спектр человеческих поступков более или менее условно был назван сферой частной жизни»60. Это была в важной части коллективная работа — во главе проекта «История частной жизни и повседневности», организационное ядро которого составили сотрудники группы «Новая демографическая история»,

сформированной ранее в ИВИ под руководством Ю. Л. и позднее преобразованной в центр «История частной жизни и повседневности»61. Этот преимущественно молодой (по меньшей мере в сравнении с Ю. Л.) коллектив и стал опорой разработки казусного подхода и центром проходивших тут дискуссионных семинаров с немалым числом участников62. Так что и теоретическое обоснование самого обращения к индивидуальному в истории, и постановка вопроса о соотношении микро- и макроподходов в исследованиях прошлого, ставшего со временем ключевым, вырастали в пространстве конкретных, отнюдь не отвлеченных исследований.

Я не знаю, произошел ли какой-то особенный случай — конкретный разговор с кем-то из коллег в Москве или во Франции, Германии или Америке, впечатление от какой-то книги или статьи, что-то совсем бытовое, — что подтолкнуло Ю. Л. к переосмыслению самих способов видения прошлого и выявлению и обобщению соответствующих тенденций в современной историографии — переосмыслению, с которым он так отчетливо связал «казусный подход», — или же это переосмысление вырабатывалось постепенно. Ясно, что здесь сказалось сочетание различных факторов. С одной стороны, вопросы, остро поставленные современностью: размышления о взаимоотношениях индивида с «системой» (с политическим строем в особенности), о его возможностях воздействовать на ход истории, характерные для гуманитариев этого круга в период после распада СССР63, Ю. Л. целенаправленно переосмыслял в профессиональном русле. Он отмечал и взаимосвязанность нашего видения прошлого с политическими интерпретациями современности64. С другой стороны, чтение, причем не только в специальном профессиональном русле и не только тогдашней беллетристики, трактовавшей во многом те же вопросы. Отмечу, что интерес к естественно-научным концепциям, близким к синергетике и к работам И. Р. Пригожина в частности, то есть к концепциям, разрушавшим представления о жесткой внутренней взаимосвязанности и гомогенности систем, которые Ю. Л. не единожды цитировал как свидетельство общих изменений во взглядах на мироустройство65, также не был исключительным: к ним обращались и Ю. М. Лотманбб, и Г. С. Кнабе67. И, наконец, собственно профессиональная сфера.