Обнаружилось все это ни больше ни меньше как на страницах «Былого и дум». В главе, посвященной Московскому университету, Герцен упоминает «сунгуровское дело» — арест в 1831 г. группы студентов, обвинявшихся в намерении создать тайное общество, зачинщиком чего был признан Николай Сунгуров (как стало очевидным почти сразу — старший сын Петра Родионовича).
«Их обвинили, — писал Герцен, — (как впоследствии нас, потом петрашевцев) в намерении составить тайное общество, в преступных разговорах; за это их отправляли в солдаты, в Оренбург. Одного из подсудимых Николай отличил — Сунгурова (здесь и далее курсив А. И. Герцена. — Е. М.), Он уже кончил курс и был на службе, женат и имел детей; его приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь». Далее Герцен рассказывает, как Сунгуров бежал с этапного пункта на Воробьевых горах, как, будучи пойманным, попытался перерезать себе горло, был снова судим, теперь за побег, что ему, как беглому, обрили полголовы, наказали плетьми, после чего отправили по этапу в Нерчинск.
«Имя его, — продолжает Герцен, — еще раз прозвучало для меня и потом совсем исчезло». Доктор, бывший товарищ Герцена по университету, встретил на почтовой станции арестантский этап, и
офицер попросил его взглянуть на одного больного. «…Мы увидели на грязном полу, в углу, на соломе какую-то фигуру, завернутую в кафтан ссыльного <.. > Несчастный был в сильнейшей горячке; исхудалый и изнеможенный от тюрьмы и дороги, полуобритый и с бородой, он был страшен… Больной уставил на меня глаза и пробормотал: „Это вы?" Он назвал меня. „Вы меня не узнаете", — прибавил он голосом, который ножом провел по сердцу.
— Извините меня, — сказал я ему, взяв его сухую и каленую руку, — не могу припомнить.
— Я — Сунгуров, — отвечал он…
После того, как я писал это, — заключает Герцен, — я узнал, что Сунгуров умер в Нерчинске. Именье его, состоявшее их двухсот пятидесяти душ в Бронницком уезде под Москвой и в Арзамасском, Нижегородской губернии, в четыреста душ, пошло на уплату за содержание его и его товарищей в тюрьме в продолжение следствия. Семью его разорили, впрочем сперва позаботились и о том, чтоб ее уменьшить: жена Сунгурова была схвачена с двумя детьми и месяцев шесть прожила в Пречистенской части; грудной ребенок там и умер. Да будет проклято царствование Николая во веки веков, аминь!»701
Итак, вот она, развязка сюжета. Беглые впечатления от вновь найденного «человеческого документа» смыкаются с фактами, засвидетельствованными в Большой истории. Отец отпускает на волю своего дворового человека, сын его «составляет» тайное общество. Страстная, полная горечи и сарказма интонация Герцена настолько убедительна, что образ Сунгурова — жертвы преступного николаевского режима — кажется вписанным в российскую историю навсегда. Произнесенное Герценом решительное «аминь!» вроде бы ставит в этой истории точку.
Однако микроисторический зуд как-то мешал на этом остановиться. Подумалось, что юный Герцен, тоже бывший в те времена студентом, не мог знать всего доподлинно. Дело было сугубо секретным, в газетах не освещалось, и он мог питаться только слухами (как выяснилось потом, арестанты так и именовались — «секретными», а свидетели давали подписку о неразглашении). Сунгурова Герцен лично не знал. Обращаясь к этой теме в 50-е гг., уже за границей, он, судя по всему, опять-таки не располагал никакими документами, а опирался все на те же слухи и воспоминания.
Как оказалось, Герцен действительно ошибся в деталях (Сунгуров не учился в университете, на службе в это время не состоял, его ребенок не умер и т. д.). Но главное даже не в этом. Герцен был в высшей степени пристрастен. Он горячо сочувствовал Сунгурову уже потому только, что считал его противником Николая. Для мысли Герцена характерна резкая оппозиция «русское общество — Николай», случай же с Сунгуровым был одним из иллюстрирующих эту оппозицию примеров. А между тем роль Сунгурова во всей этой истории оказалась впоследствии далеко не столь ясной.
Через 20 лет после Герцена вопрос об этом остро поставил в своих воспоминаниях один из осужденных по тому же делу, Я. И. Костенецкий (воспоминания были опубликованы в «Русском архиве» в 1887 г.702, уже после смерти автора). Свидетельство участника событий придавало делу совсем другую окраску.
Главное, о чем поведал Костенецкий: в университете не существовало никакого руководимого Сунгуровым кружка, тем более тайного общества. Костенецкого и нескольких его друзей познакомил с Сунгуровым появившийся в университете в начале 1831 г. вольнослушатель Федор Гуров — то ли его родственник, то ли компаньон. Гуров представлял Сунгурова как богатого тамбовского помещика, имеющего собственный дом на Кузнецком мосту, и настойчиво приглашал студентов запросто бывать у него. Нищие студенты (а почти все они были детьми захудалых провинциальных дворян) были рады случаю пообедать и провести время в богатом доме.
За обедом или за чаем нередко заходил «разговор о деспотизме, о взяточничестве нашего чиновничества, о казнокрадстве даже министров, их глупости и подлости, о бедствиях народа, несправедливости судей и прочих возмутительных предметах». И мы, пишет Костенецкий, были, разумеется, согласны почти со всем. Когда же знакомство стало более коротким, Сунгуров и Гуров «начали нам по секрету рассказывать, что бывшее прежде в России тайное общество, имевшее целью ввести в ней конституционный образ правления, не совсем уничтожено в 1826 г., что оно и теперь существует, очень усилилось и, быть может, скоро начнет действовать, что они состоят членами этого общества, и поэтому приглашали и нас принять участие в этом важном деле»703.
Костенецкий, как и большинство его друзей, «готов был сделаться революционным героем». Но смущало то, что, несмотря на настойчивые расспросы, Сунгуров не открывал им никаких подробностей относительно общества и его деятельности. Постепенно они начали этого человека опасаться. «И верил я ему, и не верил», — пишет Костенецкий. Не прибавляло доверия и то, что иногда в доме Сунгурова можно было встретить московского обер-полицеймейстера Муханова, с которым, как казалось, хозяин был в хороших отношениях. Короче говоря, от предложения Сунгурова студенты уклонились и практически перестали бывать у него, а затем внезапно были арестованы.
Уже будучи под следствием, Костенецкий узнал некоторые подробности. Сунгуров свел знакомство не только со студентами, но и с несколькими польскими офицерами расквартированного под Москвой полка, которые в это время собирались бежать на родину — в Польше разворачивалось восстание. Сунгуров отговаривал поляков от побега, обещая, что «общество» заставит правительство прекратить войну с Польшей и возвратить ей отобранные у нее области. Не преуспев в этом, он, с целью предотвратить побег, донес на поляков (как справедливо подозревал Костенецкий, московскому обер-полицеймейстеру). Поляки были арестованы. Узнав об их аресте и испугавшись, один из бывавших у Сунгурова студентов (Иван Поллоник) сделал донос уже о «тайном обществе» Сунгурова.
Таким образом, в Москве обнаружилась внезапно «двойная крамола» — готовившийся побег поляков и «тайное общество» в университете — и все это на фоне событий в Польше. Разумеется, это было более чем достойно внимания III Отделения. Под его надзором начала работу следственная комиссия во главе с московским генерал-губернатором Д. В. Голицыным; материалы следствия копировались и отсылались в Петербург. За ходом следствия пристально следил сам император. Назначенный затем военный суд вынес чрезвычайно жестокие приговоры (четвертование, «расстреляние», повешение), но император приговоры смягчил: Сунгуров, Гуров и некоторые из поляков были приговорены к ссылке в сибирскую каторгу, студенты отправлялись на Кавказ.
Сорок лет спустя после событий, перевернувших всю его жизнь, Костенецкий оставался как бы в недоумении. «В самом ли деле существовало в России какое-либо тайное общество, к которому принадлежал и Сунгуров, желавший увеличить его другими членами, или это была только выдумка, быть может с другою какою целью? До сих пор это для меня — тайна <.. > Насколько я понял Сунгурова, он решительно не был из числа людей, готовых жертвовать всем за свои убеждения. А если он не был в душе революционером, то чем же он мог быть иным, как не полицейским агентом?»704 В заключение Костенецкий высказывал надежду, что где-нибудь в архивах пылится дело, которое сможет в будущем пролить свет на всю эту историю.
И действительно, в начале XX в. следственное дело, заведенное в III Отделении, оказалось в руках М. К. Лемке, историка общественного движения, первого публикатора герценовского наследия. Фрагмент «Былого и дум», посвященный Сунгурову, был ему, конечно, известен, так же как, очевидно, и воспоминания Костенецкого. Неизвестно, к какому выводу он пришел, познакомившись с самим делом, но что-то помешало ему вписать этот эпизод в историю революционно-демократического движения. Он не стал использовать материалы следственного дела сам, а передал их начинающему исследователю, только что окончившему историко-филологический факультет Петербургского университета, Борису Эйхенбауму. Последний и опубликовал в 1913 г. обзор материалов дела705, что положило начало историографической разработке сунгуровской истории.
Эйхенбаум вернулся, по существу, к позиции Герцена, сочтя, что никакого общества не было, а было всего лишь определенное умонастроение. «Образование кружков, философских и политических, было модой времени, а разговоры о „конституции" — его атмосферой». Поэтому все следствие представлялось молодому Эйхенбауму «нелепым»: «В нем нет ни одного политического деятеля, нет „лагерей", нет борьбы и геройства». «В этой нелепости, умышленности процесса вся типичность его. В нем мы чувствуем уже нелепость будущих арестов Герцена и Огарева и всю линию николаевских процессов, которыми правительство мстило за минуты страха при бунте декабристов». Следствие так и не выяснило, «существовало само э