то тайное общество, был ли Сунгуров преданным членом его или человеком совсем иных склонностей».
Таким образом, Эйхенбаум уклонился от жесткой идеологической оценки роли Сунгурова, предложенной Костенецким — либо революционер, либо полицейский агент. Революционером, по мнению Эйхенбаума, «он не был наверно (курсив Б. Эйхенбаума. — Е. М.) — слишком странно его поведение и на следствии, и на суде». Подтверждая факт доноса Сунгурова на поляков, ученый ограничился следующим предположением: «Возможно, что Сунгуров не собирался быть профессиональным шпионом <.. > а просто любил поговорить о политике, но, увидев, что дело зашло далеко и что ему грозит опасность, решил спасаться и не успел»706. И заключил, что «вопрос о личности Сунгурова, о его истинных намерениях не может быть окончательно разрешен». Думается, здесь Эйхенбаум отчасти лукавил; возможно, ему было жаль портить нарисованный Герценом образ. Поэтому-то он и не стал приводить в своей публикации тексты, свидетельствующие о связях Сунгурова с полицией.
Работа Эйхенбаума появилась незадолго до революции. В советское время для Сунгурова открывалась дорога как минимум в жертвы режима, а как максимум в революционеры. Такая трактовка была востребована, к тому же продолжала действовать магия герценовского взгляда.
В многотомной «Истории Москвы» очень одобрительно отзывалась о Сунгурове и о нем самом М. В. Нечкина. Сунгурова она назвала «горячим и непрактичным конспиратором». Особенно воодушевил ее изложенный им «план вооруженного восстания»: «Рассматривая этот довольно детализированный замысел, нельзя не заметить в нем элементов нового, революционного мировоззрения». При этом Милица Васильевна сильно рассердилась на Эйхенбаума, который этого как раз не заметил и «не только проявил полную неспособность разобраться в документальном материале, предоставленном ему М. Лемке, но создал глубоко ложную концепцию, никак не соответствующую действительности». «Мы вынуждены, — прибавила она, — ссылаться на фактический материал его статьи, поскольку дела сунгуровцев не опубликованы»707.
Очевидно, во многом благодаря авторитету Нечкиной мнение о революционном обществе «сунгуровцев» стало общим местом в учебниках и коллективных монографиях. Да и не только в них. Даже исследователь, знакомый с документами, мог говорить о «кружке близких людей, связанных единством мировоззрения, который представлял собой зародыш революционной организации»708.
Есть, впрочем, и другой пример. Л. И. Насонкина в своей книге «Московский университет после восстания декабристов» решилась, не называя, правда, лиц, оспорить мнение, высказанное М. В. Нечкиной в «Истории Москвы». Подробно изложив следственное дело III Отделения, она пришла к однозначному выводу относительно Сунгурова: «Перед нами добровольный провокатор, который неудачно повел свои дела и понес очень тяжелое наказание»709.
В литературе и учебниках последнего времени можно встретить обе точки зрения о Сунгурове — как провокаторе и как революционере (последнее чаще всего с некоторыми оговорками). Из ряда учебников сведения о его кружке попросту исчезли.
Итак, то единство смыслов, которым, как показалось вначале, были пронизаны завещание Сунгурова-отца и посвященный сыну фрагмент «Былого и дум», было безнадежно потеряно. После известия о полицейских связях героя отпадает всякая охота спрашивать о чем-то дальше. В этом отношении наше сознание также идеологизированно: мы привыкли делить людей по «лагерям», на «наших» и «не наших». Парадоксальным образом это роднит «прогрессивных» дореволюционных, советских да и постсоветских историков с царскими следователями: тех тоже интересовала только политическая сторона вопроса.
Чтобы как-то уйти от этой привычной тенденции, я решила воспользоваться проектом исследования частной жизни, тем более что к Сунгурову-сыну привело меня завещание его отца. К тому же обращали на себя внимание некоторые странности биографии Сунгурова, отмеченные уже в воспоминаниях Костенецкого. Хотя бы то, что он был, «кажется», женат на собственной крепостной. Или что ближайший его сподвижник и компаньон был, опять-таки «кажется», его «побочным братом» (не ниточка ли к Петру Родионовичу?).
В моем распоряжении были воспоминания Костенецкого, отрывочные сведения по Кривцам и обширные материалы следствия. А что, если пересмотреть эти последние под другим углом зрения, не выискивая в них геройства или предательства, и попытаться понять не только «истинные намерения» Сунгурова, но и его умонастроение в целом? Не поможет ли это превратить плоское черно-белое изображение (либо революционер — либо агент) в объемное и цветное? Может быть, думалось мне, в ходе следствия всплывали некие детали, прежде всего бытовые, по которым можно что-то угадать, но мало интересовавшие тех, кто вел расследование.
Поначалу на этом пути меня постигло разочарование: подобных деталей обнаруживалось крайне мало. Причина, как выяснилось впоследствии, заключалась в том, что я начала с самого известного следственного дела, которое держал в руках Лемке, на материалах которого основана публикация Эйхенбаума и которое довольно подробно освещено Насонкиной, дела, заведенного в III Отделении? 10. С важнейшими документами его Бенкендорф знакомил императора, и они хранят на себе покрытые лаком карандашные пометки, сделанные четким почерком Николая. Понятно, что взгляд III Отделения был именно черно-белый: выяснялись исключительно «истинные намерения».
Но существуют еще два следственных дела. Одно из них отложилось в канцелярии московского генерал-губернатора, где расследование велось первые три месяцаї 11. Важнейшие документы действительно были скопированы для III Отделения, однако же не все: так, петербуржцев не стали подробно информировать о связях Сунгурова с московским обер-полицеймейстером, и прямые доказательства этой связи сохранились именно здесь. Вообще говоря, это не целое дело, а скорее его остаток (хотя «остаток» в 858 листов!): основную часть материалов комиссия передала в военный суд при московском Ордонанс-гаузе, который завершал следствие и выносил приговор. Вот в этом-то «военно-судном деле»712 более всего драгоценных для историка бытовых деталей. Они попадаются в приобщенных к делу документах, переписке, а также в «вопросных пунктах», собственноручно заполнявшихся подследственными.
Правда, сам Сунгуров крайне скупо сообщал не только данные об «обществе», но и любые сведения о себе. Имена его родителей ни разу не всплыли в ходе многомесячного следствия, он ограничился сообщением, что оба они скончались. Гусятников по делу вообще не проходил. Даже об имении своем Кривцы, где он вырос и впоследствии подолгу жил, Николай поначалу не упоминал, а говорил только об имении в Арзамасском уезде (оно было всего за год до ареста приобретено и тут же заложено). В общем, он довольно успешно «прятал концы».
Зато гораздо словоохотливее были другие, прежде всего студент Поллоник (тот самый, кто первым сообщил о «тайном обществе») и компаньон Сунгурова, главный его сподвижник, вольнослушатель университета Федор Гуров. Именно последний больше всех знал и охотно рассказывал о частной жизни Сунгурова. В результате на основании всякого рода обмолвок и воспоминаний «не по делу» оказалось возможным представить себе биографическую канву и образ жизни нашего героя.
Николай Сунгуров родился в декабре 1804 г. Он сообщает следователям, что учился в Благородном пансионе при Московском университете. По косвенным данным можно понять, что был он полупансионером, то есть в пансионе не жил, а посещал только классы. Квартировал же в доме печально знаменитого впоследствии университетского профессора права М. Я. Малова (через несколько лет студенты устроят ему обструкцию, описанную, в частности, Герценом). Учение, видимо, давалось Сунгурову нелегко. П. И. Гиляревский, бывший в то время его репетитором, показывал впоследствии, что Николай имел в нем «нужду для исполнения уроков, задаваемых в здешнем Благородном пансионе» (С, ч. 1, л. 429–430; ч. 3, л. 234–235). Прошел ли Николай полный курс обучения, составлявший шесть лет, окончил ли он пансион формально — неизвестно. Думается, он не случайно употреблял выражение «учился», ни разу не сказал «окончил». Чин губернского секретаря (а таковой полагался выпускникам, имевшим «одобрительный» аттестат) он получил, скорее всего, уже на службе: в его показаниях здесь противоречие.
В 1823 г. 19-летний Сунгуров вступил в гражданскую службу (в университете он, вопреки сведениям Герцена, никогда не учился713). Сперва он определился секретарем к бронницкому уездному предводителю дворянства, но ненадолго: через год он уже в отставке. Пропустив два года, он снова служит (1826–1828), теперь в Бронницкой дворянской опеке, и снова выходит в отставку. По-видимому, кратковременные службы его не были особенно успешными.
Живет он в продолжение этих пяти-шести лет неподалеку от Бронниц, в Кривцах. Он был совладельцем имения сначала с матерью, а после ее смерти (она умерла, вероятно, в 1826 г.) с братом, вернее, с его опекуном: Александр не достиг еще совершеннолетия. Впоследствии, в 1830 г., братья произвели раздел имения и, судя по всему, рассорились.
После смерти отца хозяйство, видимо, все больше приходило в упадок. Анна Егоровна имела долги (в деле сохранилось письмо ее заимодавца). Рано начал занимать деньги и Николай, кредиторы постоянно его преследовали. Живя в Кривцах, он нередко наезжает в Москву, бывает, в частности, в доме того же Малова, где заводит знакомства с постояльцами. Некто цеховой Мурр помогает ему находить кредиторов. Известно о тяжбе Николая с крестьянином соседнего с Кривцами села, принадлежавшего графу Шереметеву. По некоторым свидетельствам, он дал ложную клятву в том, что заемное письмо оплатил: его клятва, как дворянина, весила больше, чем показания крепостного (С, ч. 2, л. 146 об.).
Видимо, еще при жизни матери началась связь Николая с дворовой Матреной Леонтьевой, оказавшаяся прочной и длительной. Николай с ней обвенчался. Согласно справке Московской духовной консистории, венчание дворянина Сунгурова с его же вольноотпущенной Леонтьевой состоялось 7 июня 1826 г. в селе Гольянове (С, ч. 3, л. 8). Однако венчание было тайным, отпускная на Матрену была, по свидетельству Ф. Гурова, составлена подложная, в чем он, Гуров, тоже принял участие. Скорее всего против женитьбы возражала мать.