— Расписываешь ты складно! — назидательным тоном охладил его пыл Смородина. — А теперь берись-ка, брат, за лопату, а то мы чуть не целый день с аистом проваландались, и проку от нас сегодня — с гулькин нос.
Но едва они успели углубиться в работу, как Смородина вдруг неожиданно сказал:
— Пойди, Берти, разыщи какую-нибудь жестянку.
— Зачем это?
— Соберем червяков аисту. Вишь, какие толстые, иной и за ужа сойти может.
Луна спустилась вниз по небосводу, заглянула в дверь сарая и залила светом все внутри. Тень от загородки перечеркнула пол сарая и, казалось, перерезала пополам аиста, который успел более или менее выспаться и теперь не мигая смотрел на круглую блестящую тарелку луны. Он по-прежнему сидел на полу — чего уж стесняться, и без того всем известно, что он болен. О раненом крыле аист больше не думал: конечно, оно пока еще болеть не перестало, но та тяжесть, которая до сих пор давила на кость и парализующе сковывала все тело, сейчас отпустила. Стоит ему подумать о человеке, как его охватывают чувство боязливого отчуждения и желание получить пищу, эти два чувства сливаются в нем неотделимо. Инстинкт, который никогда не подводил аиста, отказывает ему, когда дело доходит до оценки человека и его поступков, все извечные истины на человека не распространяются. Никогда не угадаешь, что человек думает, никогда не поймешь, что он делает; на то он и есть Человек, — размышляет аист, и в этом одном слове для него заключено все.
Он почти засыпал, когда услышал, как филин Ух царапнул когтями по потолочной балке.
— Вот ты где, оказывается?
— Да, я теперь здесь.
Филин долго и внимательно разглядывал аиста.
— Похоже, твои дела пошли на поправку…
— Человек вытащил у меня из крыла детенышей Зу и удалил главное зло.
— Да, — кивнул филин, — человек каждому может помочь, если захочет, и только себе самому помочь бессилен.
— Что-то не верится…
— Уж поверь мне, Келе, чего я только не насмотрелся…
Я видел, как люди метались и кричали, задыхались и корчились в предсмертной муке. А потом наступал конец.
— Человек дал мне поесть.
— Ничего не понимаю! — Филин взволнованно переступил с лапки на лапку. — Ты не путаешь? Человек дал именно тебе, а не этим крикливым Гага или Таш?..
— Человек дал мне еду, а Таш прогнал прочь.
— Сроду не слыхивал, чтобы человек питался аистиным мясом.
— Я тоже.
— Мне многое известно, Келе. Поверь: если человек принимается кого-то кормить, значит, он считает его своим. Сначала видишь, что Гага раскормлен до неузнаваемости, сидит в своей клетушке и еле дышит; а потом он вдруг куда-то исчезает, и только лапки от него обгрызает Вахур. А вот когда похолодает, ты и сам услышишь, как завопит Чав; ведь человек его раскармливает только для того, чтобы убить, едва он станет гладким, упитанным да мягким.
Аист содрогнулся.
— И ты это видел собственными глазами?
— Видел, Келе! Обычно человек проделывает это в такую пору, когда на небе Малое Светило. Я, конечно, прилетаю и смотрю все от начала до конца; в темноте люди меня не замечают. Чава вытаскивают из его закутка, и Чав визжит, потому что это ему не нравится. Потом его валят с ног, и тут уж Чав чует, что дело плохо. Он принимается визжать еще громче, умолять, чтобы его не трогали, и тогда ему в глотку вонзают что-то острое и длинное, и Чав умолкает навеки… Вот так-то, Келе.
— Тогда я больше и есть не стану, а как только человек придет ко мне, я выклюю ему глаза.
— Тут я тебе не советчик. Но, по-моему, подожди пока, Длинноногий, тебе надо окрепнуть. Жара в тебе я больше не чувствую, и ты явно выздоравливаешь. Кстати, ты не заметил, водятся тут Цин?
— Не знаю! — аист рассерженно помотал головой. — Не видел и не слышал!
— Ну, выздоравливай! — филин вспорхнул с балки. — Теперь я знаю, где тебя искать, так что при случае к тебе наведаюсь.
Аист, оказывается, уже окреп настолько, чтобы почувствовать гнев и зависть.
Спятил он, что ли, этот филин. Похоже, он вздумал поохотиться здесь, в сарае. Но ведь любому желторотому птенцу понятно, что эта охотничья территория принадлежит только ему, аисту.
Аист задумался. Охваченный каким-то смутным чувством, он внимательно оглядел балку под крышей.
— Ты почувствовал, что я здесь? — склонил головку сычик. — Я все слышал, Келе…
— Представляешь: Ух решил поохотиться здесь, — сердито шевельнулся аист.
— Ух обленился и кроме того — только никому не говори об этом! — он не слишком чистоплотен. С тех пор как Ух перестал быть полевой птицей, он начал пренебрегать нашими законами; я сам видел, как он клевал падаль, хотя Цин расплодилось великое множество. Да и глаза стали его подводить. Я прилетел раньше, чем он, и все время сидел вон там, позади, а он меня даже не заметил. Разве это не позор для филина!..
— Я тебя тоже не заметил.
— Прости, Келе, но ты меня неверно понял. Мы, ночные птицы, рождаемся в темноте и умираем тоже в темноте. Нам достаточно света от Малого Светила, а вы привыкли к Большому Светилу. Так что тебе в темноте видеть и не обязательно.
— Это верно.
— Конечно, верно! Но вот из того, что филин Ух наплел тебе тут, далеко не все правда.
— Будто бы Чав и Гага…
— Про них — все правда, но почему тебя это волнует?
— А что, если и меня человек откармливает для того же?
Сычик, развеселившись, трижды ухнул; тут же примчалась взбудораженная Вахур, заглянула в дверь сарая, но в темноте ничего не увидела.
— Где Чувик? — захлебывалась лаем собака. — Где этот Чувик? Не тут ли он опять накликивал беду?
— Нет, — покачал головой аист, и Вахур убежала прочь.
— Благодарю, — вежливо поклонился сычик. — Ты уж прости меня, Келе, что я не сдержался. Не сердись, но это было до того смешно: человек, видите ли, раскармливает тебя для того, чтобы съесть. Ну, посуди сам: Чав весь расползается от жира, у него, с какой стороны ни погляди, аппетитные куски, так человеку в рот и просятся; у откормленных Гага ноги и грудка считаются лакомством для человека. Ну, а с тебя-то что взять, Длинноногий? Скажи, что с тебя взять?
Аист, поднявшись, с удовлетворением оглядел свои длинные, тощие ноги.
— Нечего, — обрадованно заморгал он глазами. — И вправду, с меня нечего взять.
— Вот видишь!
— Тогда почему же человек меня кормит?
— Если дело касается человека, никогда не задавай вопроса «почему». Этого нам не узнать никогда. Человек вылечил тебя, дает тебе пищу, — ну и довольствуйся этим. Правда, воздух скоро сделается колючим от холода, но ты уж как-нибудь это перенесешь, а к тому времени, как в наших гнездах опять появятся яйца, подрастет и твое крыло…
— Теперь оно быстро заживет, а тогда я полечу вслед за своими собратьями, на берег широкой реки, туда, где гнездится Кэ, прекраснейшая из птиц, и песок там такой раскаленный, что приходится стоять в воде.
— Зажить-то оно заживет, твое крыло, но отрастать ему придется долго… Человек обрезал тебе маховые перья, разве ты этого не знал? Я видел, как они валялись во дворе.
Аист вздрогнул, испуганно распустил крылья и, вмиг обессилев, снова сел на землю. Глаза его застлала смертельная тоска, он явственно ощущал, как неволя ледяной рукой сдавила ему горло и он вот-вот задохнется. Бедный аист сидел не шелохнувшись. Необозримое пространство вдруг ощутимо сократилось и сама жизнь кончалась у решётчатой загородки. Аист подумал о камышовых зарослях: долети он туда, сейчас всему был бы конец… Он нахохлился; ему хотелось побыть одному.
— Хватит болтать, Чувик, надоело тебя слушать.
Испуганный сычик пулей вылетел из дверей сарая.
И потянулись чередой за днями ночи. Временами шел дождь, порой проглядывало солнце. Иной раз набегали облака, потом опять прояснялось, но воздух становился все холоднее. Старому аисту не было зябко в сарае, но он чувствовал, что надвигается незнакомая для него пора, такие дни и ночи, которые ему еще не разу не доводилось переживать в этих краях. Как-то раз он подумал, что облака спустились к самой земле, а это был всего лишь туман, который рассеялся, так и не пролившись дождем. Ветер свистел неузнаваемо зловещим посвистом. Не слышно стало привычного мягкого шелеста густых крон: деревья скрипели на ветру и бесцельно размахивали голыми ветвями, будто лезущий в драку извозчик под хмельком. На лапах у кур глиняными сапогами налипли комья грязи; взъерошив перья, они подолгу просиживали под навесом сарая, хотя с навеса там теперь все время капало независимо от того, шел дождь или нет. И только утки сохраняли неизменную жизнерадостность; этот забавный народец умел радоваться всему на свете и смаковать часами каждое, даже самое мелкое удовольствие. Стоило на небе проглянуть солнцу, утки встречали его таким ликованием, будто видели впервые в жизни, а как только начинался дождь, они, весело вскрикивая, носились по ручейкам из стекающей с крыш воды.
«Что с них возьмешь, глупый народ!» — думала промокшая до костей Вахур, спасаясь от дождя в сенях. Но дело тут было не в глупости: простодушные утки были преисполнены чувством собственного здоровья и радости жизни, хотя сами они об этом, конечно, не догадывались.
А однажды, ясным осенним днем воздух огласился вдруг чуждыми звуками; издалека, с поднебесья донесся плавный, зазывный клич:
— Клы-клы… га-га-га!..
Гуси, заслышав его, вскинули головы, вытянулись в струнку и что-то прокричали в ответ. Явно взволнованные, смотрели они в небо и шелестели крыльями, словно всколыхнутая тяга к странствиям смягчила их надменные сердца:
— Там наши родичи, — гуси с непривычной теплотой смотрели на уток.
— Это наши братья, — обратились они затем к петуху. — Они летят с севера и приветствуют нас, а может, и заглянут к нам по пути… Просим тебя, Курри, обожди петь, иначе мы не расслышим, что они говорят…
Курри молчал, непривычно затих и весь птичий двор, но перелетные дикие гуси, загадочные птицы севера, вечные символы простора и воли, больше не обронили ни звука и исчезли в серебристой осенней дали.