Келе — страница 14 из 46

вздыхает.

— Не напомни я им о себе, так впору хоть совсем до костей промокнуть… Как твое крыло, заживает? — И ослик покровительственно смотрит на аиста. Но тот по-прежнему стоит не шелохнувшись.

— Ты, может, думаешь, будто я сержусь, что ты занял мое место? — Мишка доброжелательно поводит ушами.

— У меня и в мыслях не было сердиться! Я рад побыть с тобой; ты много путешествовал, а кто многое повидал, тому есть что порассказать…

— Это верно, — робко кивает аист. Я и вправду много путешествовал. Но теперь… — Он даже горбится от горя, вдруг отбросив свою надменно скованную позу. — Не летать мне больше!

— Не мели ерунды, — моргает Мишка, пряча за показной грубостью жалость к аисту. — Заживет твое крыло, отрастут перья, и полетишь, как миленький.

Аист благодарно смотрит на Мишку, а тот улыбается про себя.

«И у этого умника мозгов ничуть не больше, чем у Берти, — Мишка задумчиво уставился в одну точку. — Все надо им подсказывать, даже то, до чего сами могли бы додуматься…»

Месяц опять стал прибывать из ночи в ночь, а вместе с лунным светом усиливался и холод. Берти снял у входа в сарай решетчатую загородку и вместо нее навесил дощатую дверь, но не закрывал ее плотно, чтобы Мишка мог входить и выходить по своему усмотрению: ведь всем известно, что Мишке на месте не сидится, его так и подмывает быть где угодно, но только не там, где он в данный момент находится. В сарае теперь царил постоянный полумрак, пропитанный запахом сена, и к тому часу, когда снаружи наступали сумерки, в сарае темнота заливала каждый уголок от пола до потолка. Но аиста темнота больше не тревожила; главное, что дверь надежно защищала от ветра, и здесь, в затишье сарая, было приятно слышать, как в саду под ветром с мучительным стоном гнутся деревья.

Если аист был один, то в солнечную погоду он иногда становился у двери и выглядывал наружу, но стоило только кому-то показаться во дворе, как Келе торопливо возвращался на место. Берти положил на пол сарая толстую жердину, и аист часами простаивал на ней, как на крыше дома. Но во двор он пока выйти не решался: уж слишком там все было чужое и враждебное. Ему казалось, что выздоровление его каким-то образом связано с пребыванием в сарае; впрочем, полной уверенности в этом у аиста не было, и, улучив возможность, он, стоя в дверях сарая, с удовольствием нежился на солнышке. Рана его почти зажила, и он не чувствовал боли, когда — просто так, пробы ради — распускал крылья. Правда, перья вокруг больного места повылезли, но это не беда; перья вырастут снова, едва зазеленеет луг, прилетит из теплых краев стая, на лугу запоют птицы, а Унка — голосистое племя лягушек — звонким пением станет прославлять вечер.

— А может, и не убьет меня холод?

Мишка со скучающей миной повел ухом, словно давая понять, что на такие дурацкие вопросы и отвечать не стоило бы.

— С чего бы ему тебя одного убивать? Я, как видишь, жив-здоров; Таш, Гага, Чури, — все переносят зиму, даже Копытко, а уж он на что привередливый!

— Но мы, аисты, к холодам не привычные. Нам положено улетать на зиму.

— Да-да, — завиляла хвостом Вахур, — Длинноногим положено улетать.

В последнее время собака тоже повадилась отсиживаться в сарае, но сейчас она предпочла бы очутиться где-нибудь в другом месте — таким ледяным презрением обдал ее взгляд Мишки.

— Лучше бы ты помолчала, Вахур!

— Это почему же? — Вахур смотрела на Мишку пристыженно, но и не без некоторого раздражения.

— Да потому, что, мягко говоря, у тебя ума еще меньше, чем у Копытка. И не скаль зубы, Вахур, я не из пугливых, а лучше слушай, что тебе говорят.

— Мы слушаем, — кивнул Келе.

— Ну, так почему же положено улетать Длинноногим?

— Холод… — завиляла было хвостом Вахур.

— Хватит молоть чепуху! — стукнул копытом Мишка. — При чем тут холод? Пораскиньте мозгами: если другие птицы выдерживают холода, почему бы и Келе не выдержать? Все дело в том, что для Келе зимой здесь нет корма. Для Гага, Таш, Чури и всех остальных находится чем поживиться, а Длинноногим, спрашивается, что делать? Вода застывает, становится твердой, Унка и Си прячутся, Зу и все их родичи — тоже. Длинноногим нечем прокормиться, потому-то они и улетают. Холод!.. Выдумают тоже… смех слушать!

Вахур, разинув пасть, уставилась вслед Мишке, который удалился с видом нескрываемого превосходства; он вел себя с приятелями, как профессор со студентами, которые пока еще нуждаются в поучении и не созрели для серьезных споров. Остановившись посреди двора, ослик издал такой мощный рев, что куры бросились врассыпную.

— Ума у него хоть отбавляй, — растерянно поморгала Вахур, — светлая голова у нашего Мишки, а вот голос… — И собака понурилась, стараясь не обращать внимания на мерзкие вопли своего приятеля.

Келе уже успел сдружиться с Вахур, хотя, когда собака впервые сунулась в сарай, аист встретил ее враждебным и даже воинственным взглядом.

— Подступись только, сразу же глаза выклюю!

— Разве ты не знаешь, что я тебя не трону? — Вахур была ошарашена таким поведением аиста.

— На Вахур можешь положиться. — Взгляд Мишки, устремленный на аиста, был серьезен. — Но я не советовал бы тебе ни при каких обстоятельствах задирать ее. Случись с ней что, и Берти убьет тебя на месте. Да-да, а ты как думаешь? Ведь Вахур — друг Берти. Выклевать глаза!.. Да ты, видно, совсем рехнулся!

Аист не знал, что ответить: в душу его закралось подозрение, что в теперешней новой жизни его может ожидать еще немало сюрпризов.

— Мы, аисты, никогда не уживались с сородичами Вахур. У нас одни обычаи, у них — другие, а на лугу, если им удается поймать одного из нас, они обязательно растерзают его.

— То совсем другое дело, — повел ушами Мишка. — Но наша Вахур — не такая. Ей хоть на спину садись… Верно, Вахур?

— Верно. Даже Таш я не обижаю, а они все до одной нахалки и ворюги.

— И кроме того, — тут Мишка строго посмотрел на Келе, — не забывай, что Вахур и мой друг тоже.

Собака растроганно виляла хвостом, а Келе в полном замешательстве переступал с ноги на ногу на своей жердине.

— Для меня все эти ваши порядки в диковинку. Поймите: мне же надо привыкнуть!

— Ложись, Вахур, — кивнул приятелю Мишка. — Недоразумение улажено.

С тех пор аист перестал настороженно смотреть на собаку. Но ему довелось пережить еще немало удивительного.

Как-то раз Берти принес аисту такую пропасть мясных обрезков, что Келе не управился с ними за один присест; он оставил еду на полу с тем, чтобы съесть позднее. В сарай зашла Вахур; увидев мясо, она принюхалась, затем сказала аисту:

— Молодец, Келе, что не заглатываешь все сразу. Здесь к твоей еде никто не притронется, а за Таш я присмотрю, — и с тем удалилась.

— Чудеса, да и только! — аист не мог прийти в себя от изумления: на воле, в суровом мире, где каждый сам добывает себе пищу, такое великодушие проявляют только родители по отношению к своим птенцам. Но чтобы Вахур!.. Нет, это нечто уму непостижимое.

И как только аист, ослик и собака опять очутились в сарае все вместе, Келе так прямо и заявил:

— Я больше не чувствую к тебе вражды, Вахур, и мне не хочется выклевывать тебе глаза, как прежде. Можешь подойти поближе, не бойся меня.

Ему никто не ответил. Все трое чувствовали, как доброта вытеснила собою все дурные чувства, подобно тому как сытость заполняет голодную пустоту желудка, а теплое сияние солнца пронизывает остывший в ночи воздух.

До Мишки теперь становилось все труднее докричаться, когда на рассвете Берти готовился запрягать тележку: Мишка терпеть не мог слякоть на дороге, пробирающий до костей осенний холод, а когда лужи стало прихватывать морозцем, ледяная корка в кровь ранила ослику ноги. В полях гуляли только дождь да ветер, и если Берти, под воздействием двойной порции вина, принимался вздыхать: — Эх, Мишка, Мишка… — ослик и ухом не вел, его здравая, трезвая душа оставалась безучастной к бесплодной тоске хозяина. Весь облепленный грязью, мрачный и унылый, он неумолимо брел к дому. Ослик теперь постоянно пребывал в дурном расположении духа, что однажды привело к основательной порке; хотя, следует признаться, наказание на этот раз было не совсем справедливым.

Понурив голову, глубоко презирая все человечество, стоял Мишка на базаре, когда подле тележки остановилась какая-то дама в меховой шубе. Берти, сняв шляпу, приветствовал даму широкой улыбкой, поскольку она считалась одной из лучших покупательниц. Ее же можно было назвать и одной из самых толстых; впрочем, последнее обстоятельство роли не играло, а существенной оказалась другая деталь: собака, вернее, шавка, потому как эдакую косматую пакость и собакой грех назвать. Толстуху сопровождала шавка, и вела себя эта тварь в высшей степени нагло. Все началось с того, что собачонка подскочила к Мишке, который погрузился в мечты о теплом сарае и душистом сене, и ухватила ослика за нос. Мишка испуганно вскинул голову, качнув при этом тележку, колесо которой чуть не наехало на ногу покупательнице.

— Научили бы свою вислоухую скотину прилично вести себя! Мне колесом чуть ногу не отдавило.

— Это собачка ваша его напугала, — улыбнулся Берти, как бы извиняясь за Мишку.

— Ну так значит, десять кочанов капусты, — дама перешла к делу, полагая, что разделалась с осликом. — И морковь, всю заберу, что у вас есть. Затем…

Однако Мишка, будучи мстительным по натуре, и не помышлял на этом успокоиться. Сколько ни прыгала вокруг него со злобным тявканьем собачонка, он стоял, не шелохнувшись, но улучив момент, когда она оказалась у его задней ноги, с такой силой лягнул ее, что шавка отлетела на другую сторону улицы, перебив несколько глиняных кувшинов, потому что ее угораздило приземлиться как раз в том месте, где разложил свой товар горшечник Гашпар Пимпок.

Шавка жалобно заскулила, а Гашпар Пимпок, не проронив ни слова, собрал черепки от разбитых кувшинов, сложил их возле товара Берти, показав на пальцах, что ему причитается за причиненный убыток двенадцать форинтов и сорок филлеров. А все, что он думает по этому поводу, Пимпок оставил при себе, поскольку он от рождения был немой, точнее глухонемой.