его.
— Но такова была воля человека, чтобы я находился тут. Как только у меня отрастут крылья, я вас покину, а к вашему гнезду и близко не подойду. И вообще… Копытко может засвидетельствовать, кто я такой.
— Торо — мой друг, — взмахнул хвостом конь и для пущей убедительности даже притопнул копытом, после чего недоумение во взгляде супругов ласточек стало еще более явным.
— Нехорошее это дело, Торо, вольным птицам жить вместе с выкормышами человека, — прощебетала самочка.
— На лугу Келе и Таш водой не разольешь, а тут ты якшаешься с этими… Разве ты не знаешь, что…
— Не тебе меня учить! — разгневанно каркнул грач. — Закон говорит, что для меня сейчас главное — выжить. А когда я смогу летать, будет время подумать и обо всем остальном. Охоте вашей я не мешаю, гнезда не трогаю, и отстаньте от меня подобру-поздорову: обычно в эту пору мы беседуем с Копытком, и он рассказывает мне такие удивительные вещи!..
Ласточки выпорхнули во двор, уселись на сухой сук акации и с полдня просидели там, взглядами советуясь, как быть. И, видимо, пришли к решению, потому что, согласно кивнув друг другу, они полетели к берегу ручья за глиной и жидкой грязью и принялись подновлять гнездо. Грача они вроде бы даже и не замечали, однако край гнезда постарались поднять так высоко, чтобы не только грачу, но и воробью не подобраться было к яйцам.
С тех пор в хлеву воцарились тишь да гладь. Му лишь редко вмешивалась в оживленный дружеский обмен мнениями между Копытком и Торо: приятели уже переходили на другую тему, прежде чем медлительная корова успевала вставить какое-либо замечание. Впрочем, она и не очень-то стремилась к дружбе: знай жевала свою жвачку и любовалась телкой. А Бу подросла, окрепла и постепенно стала набираться ума. Ее уже подкармливают свежей травой, но и в материнском молоке пока не отказывают. Если Берти по недосмотру, случается, привяжет ее недостаточно прочно, Бу принимается бродить по всему хлеву; любопытная, как все малыши, она разглядывает и обнюхивает все подряд, словно спрашивая постоянно:
— А это что такое?
Торо она способна разглядывать часами, а Копытка побаивается, потому что однажды, едва конь успел задремать, она сунулась было и его обнюхать, на что Копытко предостерегающе поднял ногу.
— А ну, ступай на свое место, Бу, не то придется вразумить тебя копытом.
Телочка верно истолковала это предостерегающее движение и испуганно ретировалась к матери под защиту. Му, по обыкновению, жевала жвачку и потому ответила с опозданием, когда Копытко уже успел позабыть об этом незначительном происшествии.
— У Бу здесь столько же прав, сколько и у тебя, Копытко… И кстати, я умею пускать в ход копыта не хуже тебя.
— Радуйся, что твою дочь учат уму-разуму.
— Учение, конечно, всякому на пользу, но зачем же так грубо! Всем известно, что Бу на редкость умна и сообразительна, не обязательно делать такие, резкие движения, она все понимает с полуслова!
И корова принялась вылизывать прижавшегося к ней детеныша.
Копытко переглянулся с Торо, и грач насмешливо подмигнул ему:
— Нечего сказать: «умна и сообразительна»!
Но мир остался по-прежнему нерушимым, потому что с коровой нельзя было поссориться: Му от природы была миролюбива, в чужие дела не вмешивалась, никого не оговаривала, никого не поддевала, зато понимала многое такое, что было недоступно пониманию признанных умников. Грач мог язвительно подмигивать, сколько ему вздумается: Му знала свое да помалкивала. Она отличалась не только умом, но и спокойной, всепрощающей мудростью.
Ночь. Двор заполонила темнота, лишь усилившая аромат свежего сена. В хлеву тишину нарушает только сладкое, равномерное посапывание коровы. Торо пристроился на краю ясель, Копытко спит стоя и вскидывает голову, лишь когда Курри кукареканьем во второй раз оповещает о неумолимом беге времени, а заодно и о том, что во дворе у Смородины все спокойно.
У полуразвалившегося соломенного стога, вглядываясь в темноту, лежит Мишка и, когда из норы под стогом раздается тоненькое поскуливание, беспокойно прядает ушами. При этих звуках Вахур устремляется к своему логову, и опять наступает тишина.
Мишка какое-то время сердился на собаку, но затем ему надоело дуться: некому читать наставления, некого допекать язвительными замечаниями, не на ком оттачивать свой блестящий ум, — и ослик счел за благо сменить гнев на милость.
— Видимо, у тебя молока маловато? — обронил он небрежно и положил голову на солому, давая понять, что в ответе, собственно говоря, и не нуждается.
Вахур в этот момент прислушивалась к какому-то подозрительному шороху в саду и потому не ответила, что окончательно сразило Мишку. Если и собака начнет жить своим умом, то кем же он, ослик, станет вертеть, как ему вздумается, кем ему верховодить, кем помыкать? В ком искать ему сообщника, если захочется подразнить Копытка или погонять кур? И где еще найти другого глупца, которого преспокойно можно подослать к Берти, когда у того в руках кнут и он только и ищет, на ком бы сорвать зло?
— У Берти ума не хватает, чтобы теперь кормить тебя получше, — взмахнул хвостом ослик, видя, что собака опять норовит убежать к детенышам.
— Как ты сказал? — Вахур от удивления застыла на месте.
— Я помню, как твоей матери при подобных обстоятельствах молоко доставалось чуть ли не ведрами.
— Молока мне Берти совсем не дает, — облизнулась Вахур. — Другой какой еды перепадает, а вот молока — ни чуточки.
— А ведь для тебя сейчас — это первое дело. Легче всего молоко получается именно из молока — кто ж этого не знает! Яйца тоже очень полезны, но без молока просто не обойтись.
— Берти и яиц мне не дает.
— Знаю. Конечно, мое дело — сторона, но я бы ни перед чем не остановился ради своих детенышей. Хороши они по крайней мере?
— Чудо как хороши! — собака блаженно осклабилась и присела на землю. — У них уже прорезаются зубы, а на шейке у каждого щенка ошейник, точь-в-точь как у отца!
— Да, их отец — самый что ни на есть раскрасивый пес во всем селе. Но тебя, — тут Мишка сочувственно покачал головой, — надо бы кормить получше.
Вахур погрузилась в невеселые мысли, а Мишка умолк и сонно засопел. Ослик чувствовал, что ему удалось добиться своего: пошатнуть в Вахур устои извечной собачьей верности и преданности человеку.
— Видно, правы вольные звери, когда говорят, что нельзя во всем зависеть от человека, — собака задумчиво моргнула. — Да, пожалуй, они правы!
Но Мишка и на это ничего не ответил, и собака побрела к своим детенышам.
Все кругом замерло неподвижно. Ночь как огромный темный великан выросла до самого неба и беззвучно зевала в тишине, нагоняя сон даже на неугомонные сны.
Ночи становились все короче. Курри не раз и сам начинал сомневаться, правильно ли он отмерил время, и осторожно выжидал, пока запоют более старые и опытные петухи.
Луна шла на убыль, пока не исчезла с неба совсем; а дни стояли такие жаркие и засушливые, что в лужицах среди камышей вода загустела и дикие утки, плавая, задевали лапками илистое дно. Но зато болотца эти кишмя кишели всякой съедобной мелкой живностью, а это было главное. Вода в обмелевшем ручье едва струилась по самому дну, хрипло журча, и на поверхности ее отражалось пепельно-серое безоблачное небо, не сулившее ни капли дождя.
Аистята в гнезде, широко разинув клювики, с трудом ловили воздух, хотя мать собственными крыльями защищала их от палящего солнца; птенцы поднимались на ноги лишь под вечер, когда начинал дуть легкий ветерок. Так они и простаивали, пока на небе с тусклым мерцанием не зажигались звезды, хотя вообще-то в это время малышам полагалось бы спать.
Звезды сияли не так ярко, как обычно. Все небо было окутано какой-то сухой дымкой, словно знойное дыхание земли, ее жгучая пыль застыли наверху, в прохладной звездной вышине. Почва на лугу покрылась паутиной трещин; только кузнечики весело скакали среди копен, потому что сено уже было собрано в копны и готовилось перекочевать в сараи, где будет хранить в себе запах и тепло лета, даже в ту пору, когда по заснеженным полям станет сам с собой играть в догонялки ледяной ветер.
В это утро, почти на рассвете, Келе, как обычно, вывел уток на луг и долго стоял, ничего не предпринимая, хотя в желудке у него было пусто. Он посматривал то вверх, на небо, то вниз, на мутноватые воды ручья. Воздух уже в эту рань был душный и жаркий, как расплавленный свинец. Лягушки больше не вылезали на песчаные отмели погреться, а предпочитали отсиживаться в тени, моргая выпученными глазами вслед легкомысленным стрекозам, которым, впрочем, тоже надоела нескончаемая жара. Вместо лягушек приступил к охоте на стрекоз Келе.
Аист наспех схватил несколько громогласных стрекотуний, затем взмыл в воздух и медленно, постепенно поднялся на такую высоту, где уже не чувствовался удушающий зной и мир казался беспредельным. Здесь, наверху, ощущалось легкое движение воздуха. Аист широко распростер крылья и, слегка балансируя, поднимался все выше и выше. Сейчас Келе впервые после долгого перерыва вновь испытал — не чувство счастья, нет! — ощущение собственной силы. Вольные звери и птицы не знают, что значит быть счастливым или несчастливым; в их мире есть лишь сильные, жизнеспособные, и слабые, обреченные на гибель. Другого деления нет.
Келе чувствовал в себе необоримую силу. Далеко внизу он видел расплывшееся пятно знакомого луга, село с его малюсенькими коробочками домов, крохотный островок камышей. Легкий ветерок приятно холодил грудь и крылья. Аист летал не спускаясь до тех пор, пока опять не проголодался. К тому времени высоко в небе тяжелыми волнами плыли поднявшиеся от земли испарения, а в промежутках между этими пластами воздух бил плотными, сжатыми струями, как туго натянутый брезент. Спустясь на землю, аист понял, что несмотря на голод лучше было бы остаться наверху: на земле замерла вся жизнь, даже камышовка, и та смолкла, а это небывалый случай. Солнце палило нещадно, и от нестерпимой жары задыхалась вся округа. Аистиха распростерла оба крыла, укрыла ими птенцов и, сомлев от жары, сама бессильно поникла головой на краю гнезда. Скоропут спрятался в самой гуще кустарника, но и там, не найдя облегчения, широко раскрытым клювом хватал воздух. Дикие уточки по шею зарылись в тину. Под обрывом берега беспокойно принюхивалась выдра: стенки пещеры пересохли, и в этом сухом полумраке словно потрескивали искры. Только Келе стоял на берегу ручья, укрывшись в тени ракитового куста. На лугу люди грузили сено на подводы. Утки с головой ныряли в небольшой впадине, любимом месте купания всех сельских ребятишек.