Асьенда и многочисленные формы мелких крестьянских хозяйств, возникших в результате завоевания и сопровождавших его явлений, были взаимодополняющими аспектами единой экономики.
В общих чертах изложение Ханта можно изложить, при этом изрядно его упростив, следующим образом. Лишение европейцами общин аборигенов земли повлекло относительный дефицит рабочей силы и избыток земли. «Наем» крестьян в некоей полностью капиталистической системе как сельскохозяйственного пролетариата (по сути, определение, которое Хант дает «плантации») в большинстве мест было бесполезно, так как их производительность на землях асьенды в стоимостном выражении была просто-напросто слишком мала: региональные рынки были ограничены размером, а транспортировка на более крупные коммерческие рынки была слишком дорогой. Наем дефицитной рабочей силы лишил бы асьенду прибыли и, по мнению Ханта, был бы недостаточен для содержания работников.
Альтернативой было наделять крестьян землей, которая, в широком смысле, у европейцев имелась в изобилии, и, следовательно, была дешевой и могла быть объектом политических манипуляций. Коренное население, в любом случае, имело ограниченный доступ к земле и, в результате, было вынуждено выжимать из нее все, что могло, путем стратегий интенсивного земледелия, таких как уплотненная культура растений. Историки Анд, такие как Брук Ларсон (Larson 1998: 171–172), называют излишек, который могли получать коренные жители, «мелким и периодическим», вероятно, имея под этим в виду его недостаточность самого по себе для обеспечения сельского населения и достаточность в совокупности с излишками асьенды для поддержки регулярного рынка, по крайней мере в таких местах, как Кочабамба. Или, как сказал о Мексике Энрике Флорескано, «Собственник использовал свой самый обильный и дешевый ресурс, землю, для привлечения самого дефицитного и дорогого ресурса, сезонной рабочей силы» (Florescano 1984: 169). Действительно, модель Ханта почти точно описывает модель сельскохозяйственного труда и распределения дохода в государстве Морелос за несколько десятилетий до начала Мексиканской революции. «По мнению [землевладельцев], — пишет Алисия Эрнандес Чавес, — правильным решением для жителя Аненекуилько или любого другого города было отправить всю свою семью работать в тростниковые рощи или на производство сахара. Они бы заработали втрое больше, чем обрабатывая мелкие участки земли, за которые так много боролись» (Hernandez Chavez 1993: 107).
Землевладельцы, стремясь максимизировать прибыль и минимизировать издержки, никогда не вели себя классическим «капиталистическим» образом. И все же, даже при том, что модель была эффективна в том смысле, что ее нарушение повредило бы или асьендадо, или крестьянам, было маловероятно, что она привела бы к динамическому росту, который характеризовал экспортное сельское хозяйство («плантации») в XIX веке. Поэтому сельскохозяйственное производство, вероятно, росло более или менее тем же темпом, что и население, за исключением районов с необыкновенно плодородной почвой, таких как мексиканский Бахио или области, которые потом превратились в кофейные районы Юго-Восточной Бразилии (Vidal Luna and Klein 2003).
Общая применимость модели Ханта не сводится только к сельскому хозяйству и hacienda. Плата за труд ткачей в мексиканских обрахе также соответствовала их относительно низкой маржинальной производительности, чуть меньше 50 песо на одного рабочего в год в Мехико в конце XIX столетия (Salvucci 2000: 27). Однако в крупных ткацких центрах, таких как Койоакан и Сан-Мигель-эль-Гранде, домашнее прядение шло бок о бок с обрахе, промышленным эквивалентом отношений между крестьянскими производителями и асьендадо, что отражает транзакционные издержки, свойственные любой сложной или скоординированной экономической деятельности, где, например, рыночная информация передавалась очень медленно, со скоростью 100 миль в неделю, поэтому реакция поставщиков и поставки сырья могли отставать в случае возникновения неожиданного спроса на ткани (Salvucci 1987: 51, 95).
Отсюда грандиозный эффект, произведенный в XIX веке по всей Латинской Америке железными дорогами: повышая производительность и расширяя и соединяя между собой ранее мелкие изолированные рынки, железные дороги принесли реальную специализацию, коммерциализацию и, наконец, пролетаризацию. Не будет преувеличением сказать, что в Латинскую Америку капитализм приехал по рельсам (Summerhill 2006).
Торговля и коммерция
Испанская империя была известна как «морская империя», и обширные коммерческие связи между Иберийским полуостровом, Европой, Азией и Америками уже давно рассматривались как воплощение коммерческого капитализма. После первоначального периода бесконтрольной торговли (1494–1503) коммерция в теории строго регулировалась Испанией. Регулярно собирались и отправлялись в плавание под военным конвоем торговые флотилии, сначала из Севильи, а затем из Кадиса. Когда они прибывали в Портобело (Панамский перешеек) и Веракрус, там устраивались большие ярмарки, в которых американским серебром, которое производилось под государственным контролем, оплачивались европейские и азиатские товары, особенно текстиль и предметы роскоши. Под впечатляющим фасадом, однако, скрывалась более сложная реальность. Практически каждое западноевропейское государство стремилось подорвать «испанскую» торговую монополию любыми средствами, честными и бесчестными (Carrasco Gonzalez 1997). Франция, в частности, стремилась получить доступ к американскому серебру для сохранения своей международной власти и финансового равновесия, и к XVIII веку успешно поместила ветвь династии Бурбонов на испанский престол с прекращением династии Габсбургов в Испании, чье прогрессирующее вырождение было источником как чрезвычайных возможностей, так и проблем для соперничавших европейских монархий. В XVIII веке, при Карле III, Испания предприняла ряд согласованных действий с целью оживить свои просевшие коммерческие дела и имперский суверенитет в рамках так называемых реформ Бурбонов — серии административных мер по реконфигурации торговли, бюрократии и колониального управления, которые оказались лишь отчасти успешны ввиду решительного сопротивления «реформируемых» (Stein and Stein 2000, 2003, 2009).
Но даже частичный успех означал, что в XVIII веке Америка была намного более важным источником имперских доходов, чем когда-либо. Согласно Дэвиду Рингроузу (Ringrose 1996: 93, 96), «доход [короны] в мирное время, который прямо или косвенно приносили колонии, по оценкам, составлял 45 %». Финансирование торговли с Америкой всегда было очень прибыльной деятельностью для купцов нижней Андалусии, не говоря о других сообществах, таких как баски. Объем долгосрочных кредитов, необходимых для «смазки» громоздкой и обширной имперской торговли, был колоссален (Gonzalez Carrasco 1997: 66–67). Это была деятельность, в которой иностранцы играли обычно небольшую, хотя и не совсем незначительную, роль. В более общем смысле значение американской торговли для испанской монархии заключалось не столько в ее способности трансформировать производственную структуру экономики полуострова через совокупный спрос, сколько в ее функции связующего для разнообразных частей испанской политической нации. Немалая часть элиты жила за счет имперских прибылей — пожалуй, не как капиталисты, а как рантье. У политиков, чиновников, дипломатов, офицеров, крупных торговцев и церковных иерархов на полуострове не было иных общих интересов, кроме тех, что предоставляла и гарантировала успешная, единая и, наконец, целостная империя. В этом смысле по экономической функции испанская морская империя была ближе ко Второй Британской империи, чем до сих пор осознавали историки, так как имперская рента играла столь же заметную роль в объединении политических классов и их экономической поддержке, сколь и в преумножении дохода (Costeloe 1986; Davis and Huttenback 1986). Тем не менее одно из самых последних исследований (Lamikiz 2010) еще раз обратило наше внимание на очень значимые, хотя и недооцениваемые, изменения в коммерческом режиме XVIII века, введенные ранними Бурбонами. С закрытием ярмарки в Портобело в 1739 году и временным (1739–1857) прекращением системы конвоируемых торговых флотилий значительно более важную роль в торговле стали играть отдельные корабли из Испании. В случае Перу рост импорта товаров, которые привозились на этих так называемых реестровых кораблях, по всей видимости, оказал не заметное, но широкомасштабное для колониального рынка влияние, сделав его более конкурентным, а поэтому более чутким к изменениям спроса, чем он был при Габсбургах. Как показывают свидетельства из Перу, там, в отличие от Мексики, могла иметь место некоторая «ренационализация» колониальной торговли вместе с соответствующим оживлением иберийских торговых домов с их широкими личными связями в Атлантике.
Связанный с предыдущим, но более трудный вопрос заключается в том, являлись ли торговая и имперская монополии именно теми механизмами, с помощью которых «Испания сдерживала развитие Америки», если воспользоваться терминологией, применявшейся теоретиками зависимого развития 40 лет назад, когда этот спор был еще в разгаре. Однако искать ответ на связанный с этим спором контрфактический вопрос — как развивалась бы Америка в отсутствие европейского вмешательства — практически бесполезно. Не нужно особой проницательности, чтобы увидеть, что ввоз экзотической флоры и фауны, патогенов и, в случае трансатлантической работорговли, африканских народов привел к бесповоротным изменениям всего полушария, об эффективности или неэффективно — сти которых судить невозможно. Пути назад, к утраченному миру, независимому от Испании и Португалии, будь он лучше или хуже, эффективнее или нет, просто не было. И все же историки задаются вопросами и измеряют относительное бремя реальных империй, и ответы, к которым они пришли, имеют ни больше ни меньше как провокационный характер.