Классическое, если не сказать каноническое, утверждение о «бремени империи» было четко определено и сформулировано Джоном Коутсвортом (Coatsworth 1978), два вывода которого повлияли на целое поколение ученых. Первый заключался в том, что бремя испанского империализма (относительно Первой Британской империи) было большим, позитивным и значимым. Второй заключался в том, что адаптация к разрыву в этих отношениях, по крайней мере в мексиканской колонии, была настолько огромной, что буквально стала причиной недоразвития Мексики в статистическом смысле. Никогда не был объем производства на душу населения на периферии так велик относительно производства в центральных государствах Северной Атлантики, как в 1800 году — результат, повторившийся в других частях Латинской Америки.
Экономическое положение Латинской Америки при получении независимости находилось в порочном равновесии: его дорого было сохранять и столь же дорого, если не еще дороже, нарушать. Автор этого наблюдения — Леандро Прадос де ла Эскосура (Prados de la Esco-sura 2009), чей недавний обзор национальной научной литературы дает совсем другую картину. Во-первых, Прадос де ла Эскосура указывает на то, что в империи имела место экономия за счет масштаба в администрации — экономия, утрата которой почти прямо привела к первому долговому кризису 1825 года в Лондоне, когда жадные до дохода республики одна за другой объявили дефолт по своим облигациям (Salvucci: 2009). Во-вторых, экономические показатели стран Латинской Америки соответствовали показателям стран Азии и Африки, по крайней мере в период до 1840 года, что может быть, пожалуй, более правильным сравнением. А в-третьих — хотя это и не является непосредственно наблюдением Прадоса де ла Эскосуры, — сравнительное преимущество есть сравнительное преимущество. Этот трюизм мало изменился из-за состава товарного экспорта из Латинской Америки, за исключением некоторых выдающихся исключений, таких как упадок производства кофе на Кубе в 1840 году. Хотя колониализм заключал в себе существенные издержки, его влияние на международную торговлю очень трудно установить. Изучение условий торговли не дает определенного результата: некоторые условия улучшились после политической независимости, некоторые ухудшились, и эти изменения в любом случае носили в основном экзогенный характер (Bates et al. 2007: 933). Тем не менее, как точно заметила Алехандра Иригойен (Irigoin 2003: 4), «Независимость в испанской Америке также означала дезинтеграцию крупнейшего фискально-денежного союза из тех, что были известны в то время». Иригойен небезосновательно подчеркивает стоимость распада этого союза, однако он имел также и позитивные последствия — последствия, неотъемлемые для развития «капитализма» в Латинской Америке. Этот аргумент отчетливее всего виден при сравнении монетарных перспектив в Мексике и регионе Ла Плата.
В Мексике при всех вариациях содержания металла у различных монетных дворов в период независимости, основной денежной единицей был испанский доллар, или песо. В общем, песо сохранил свою номинальную стоимость со времен всплеска денежных реформ начала XVIII века. К моменту независимости некоторые наблюдатели начали утверждать, что фиксированный курс, фактически определенный песо, стал источником взаимозависимости, которую мы сегодня рассматриваем как «трилемму» небольшой открытой экономики с мобильным капиталом и практически без контроля денежного предложения. Эта трилемма заключается в противоречии макроэкономической политики между фиксированным валютным курсом, свободными потоками капитала и внутренней автономией в формировании денежной политики: в любой данный момент возможно соблюдение двух, но не трех условий. Вероятно, уже в 1780-е годы, как следствие безжалостно дефляционной фискальной политики поздних Бурбонов, которую описал Карлос Маришаль (Marichal 2007), произошло замедление роста, отягощенное, но, безусловно, не вызванное экономическими последствиями вспыхнувшего в 1810 году восстания. Средством от застоя, как написал один наблюдатель в 1830-е годы, была денежная реформа, а именно фидуциарный выпуск, привязанный к серебру, но такой, который тем не менее мог обесцениваться (Salvucci: 2005). Иными словами, наблюдалась поддержка гибкого валютного курса.
Аргентина, и Буэнос-Айрес в частности, представляла собой другую картину. Там в конце XVIII века быстро росло производство таких продуктов выпасного сельского хозяйства, как шкуры, шесть и жир, — с вероятным годовым приростом на 5 % — как в результате реформ Бурбонов, так и благодаря повышению рыночного спроса. Поскольку такие продукты к моменту обретения независимости все еще составляли не более 20 % экспорта (Lynch 1985: 615) в стоимостном выражении — остальное приходилось на серебро — трудно сказать, каким образом их доля экспорта могла быть значительно больше, чем 1–2 %, когда в 1776 году было основано Вице-королевство Рио-де-ла-Плата. Таким образом, в отличие от Мексики, Буэнос-Айрес, и окружавшая его сельская местность, быстро рос до распада Испанской империи.
Однако прекращение поставок металлических денег из Потоси, вызванное распадом империи, заставил власти Буэнос-Айреса экспериментировать с фидуциарными деньгами, которые, как отмечает Иригойен (Irigoin 2000), стали одной из основ экономики Буэнос-Айреса и его политического превосходства над соседними регионами. Как показывает Иригойен, в результате после 1826 года происходило постоянное падение курса неконвертируемого бумажного песо против золота, которое сильно ускорилось в 1840-х годах. Каким бы «беспорядочным» ни был денежный режим в Аргентине, он не оказал негативного влияния на экспорт того времени.
Напротив, торговля аргентинскими шкурами, шерстью и жиром в Великобритании, не говоря уже об остальной Европе, процветала. С 1790-х по 1820-е годы включительно цены на шкуры в Великобритании колебались с большой амплитудой, хотя и без явно выраженного тренда (Amaral 2002: 233). После 1820 года цены на них стали довольно устойчиво падать, что продолжилось и в 1840-е годы, приблизительно отражая падение курса неконвертируемого бумажного песо. Вполне предсказуемо, результаты естественного эксперимента по воздействию денежного союза и его роспуска на очень различные между собой части Испанской империи были неоднозначны. Единый валютный стандарт не стал и не мог стать фактором, способствовавшим накоплению капитала и предпринимательству, не говоря уже о процветании, в разросшейся империи, где мобильность факторов производства была, мягко говоря, очень ограниченной. Очень может быть, что мексиканцы стремились подражать примеру Аргентины, но оказались не способны это сделать. С другой стороны, как утверждает Джефри Уильямсон (Williamson 2011: 132–133), рост в условиях торговли, наблюдавшийся в Мексике после 1828 года, если не раньше, был относительно слабее, чем где-либо еще в Латинской Америке, именно потому, что цена главного предмета экспорта Мексики, серебра, была весьма стабильна. Есть сложные вопросы, требующие дальнейшего изучения, но Уильямсон поднял планку дебатов по поводу роли международной торговли и ее влияния на Латинскую Америку далеко за пределы часто упрощенческих категорий, в которых о ней писали теоретики зависимого развития 1960-х годов.
Бразилия и Карибы: несколько последующих соображений
События в Бразилии (численность коренного населения которой, по оценкам, составляла около 2,4 млн человек [IBGE 2000: 222]) и на большей части Карибов, были прямым результатом падения численности населения. В мире, каким он был в то время, не было альтернативы массовой трансатлантической торговле рабами. Ее результат указывает на радикально отличающийся в плане экономической эффективности результат. Например, Дэвид Элтис (Eltis 1995) оценил доход на душу населения на сахарном острове Барбадос в середине XVII века, который был на одну-две трети выше, чем в Англии или Уэльсе. Он отмечает: «Барбадос мог обогнать Бахио как по суммарному производству, так и производству на душу населения». Глубокое исследование производства сахара в Бахио, проведенное Стюартом Шварцем (Schwartz 1986: 233), безусловно свидетельствует о зажиточности его жителей в середине XVIII века — хотя Шварц, наоборот, часто говорит о «тяжелых временах» для этих плантаций — однако правилом, скорее, представляются значительные колебания между прибылью и убытком. Если доход на душу населения Бахио составлял, в лучшем случае, половину дохода на Барбадосе, то он был равен 70–80 % уровней Англии и Уэльса. Это весьма примечательный факт для региона, который мог рассматриваться лишь как захолустье, хотя речь и идет о его столице.
Стюарт Шварц с большой легкостью описывает общество на плантациях Бахио XIX века как по сути своей патриархальное, но при этом ориентированное на максимизацию прибыли, с рабством или без него. Такое описание представляется точным, потому что сырьевые циклы в бразильской истории на протяжении XIX века были очевидным результатом развития сравнительного преимущества и в конечном итоге адаптации международного рынка к существованию африканской рабской рабочей силы. Этот процесс был аналогичен тому, что наблюдался на Кубе, но там долгосрочный результат заключался в высочайшем уровне экспорта на душу населения по всей Латинской Америке около 1850 года. Пожалуй, является загадкой, почему Бразилия, экспортируя лишь половину кубинского объема экспорта, так сильно отстала. Весьма вероятный ответ на этот вопрос заключается в значительно более развитом внутреннем рынке Бразилии, которая обеспечивала сахарные плантации существенным объемом продуктов питания из Риу-Гранди-ду-Сул, Сан-Паулу и Санта-Катарины. Более специализированная в производстве Куба импортировала продукты из Соединенных Штатов и расплачивалась за них путем повышения объемов экспорта сахара за границу (Eltis 1987; Fragoso 1992: 83–93).
Совершенно ясно, что дефицит рабочей силы не был причиной. Наоборот, Бразилия была страной дешевой рабочей силы или по крайней мере дешевой рабской силы (Fragoso and Florentino 1993: 50). Рабство было распространено повсеместно и не просто ограничивалось экономикой плантаций или экспортным сектором. Рабы были заняты и во внутреннем сельском хозяйстве, и в горных работах: нигде больше в Латинской Америке рабское население Минас-Жерайса, района золотого бума XVIII века, не могло самостоятельно репродуцироваться. Изучение моделей распределения богатства в Рио-де-Жанейро показывает, что владение рабами было сильно рассеяно между всеми социально-экономическими уровнями городского общества, что поразительным образом отличалось по большей части от других рабовладельческих обществ, таких как довоенный юг Соединенных Штатов (Bergad 1999: 218–219; Florentino 2000: 82; Vidal Luna and Klein 2003: 130–181; Wright 2006: 71).