Общая канва для дальнейшего анализа обоюдных сравнений
Европейские государства и азиатские империи в глобализующейся меркантилистской экономике 1492–1815 годов
Когда началась экспансия Европы и европейцы пришли к берегам Африки южнее Сахары и на запад, в переоткрытую Америку, они практически не встретили государств или обществ, способных противостоять ни их оружию и методам ведения войны, ни патогенам, ни их стремлению экспроприировать природные ресурсы и эксплуатировать потенциал неравного обмена (Abernethy 2000). Когда торговцы, корпорации, армии, военный флот, миссионеры и переселенцы направились в своем традиционном, излюбленном направлении, а именно на восток от Западной Европы, они обнаружили в Западной, Южной и Восточной Азии развитые аграрные империи, управлявшиеся династическими государствами, заявлявшими о своей абсолютной власти над обширными территориями и многочисленным населением. Когда связи с ними упрочились, постепенно стало ясно, что этим имперским государствам не хватало власти, фискальных возможностей и институтов ни для того, чтобы впитать и адаптировать потенциально полезное европейское знание, ни для того, чтобы регулировать условия коммерческого взаимодействия с западными пришельцами (Modelski and Thompson 1998; Pagden 1995).
Таким образом, воспользовавшись достижениями недавней волны ревизионистских исследований истории экономики Османской, Сефевидской империй, империй Великих Моголов и Мин-Цин, а также островных политических образований Юго-Восточной Азии и Японии, сейчас историки могут заново проанализировать важнейшие экономические итоги интенсификации объема и спектра экономических связей между Западом и Востоком, проистекавших из географических открытий мореходов Иберийского полуострова и соединивших морские регионы старого и нового миров в конце XV века (Pohl 1990; Tracy 1991).
Сейчас они признают, что приморские страны и азиатские территории, на которые опиралась их торговля, с которыми в течение приблизительно двух веков после первой встречи с иберийскими купцами торговали европейцы, в отношении научного и технологического знания, ремесленного мастерства и коммерческих институтов для организации и координации рынков были столь же «капиталистическими», как и все, что функционировало в портовых городах Запада (Chaudhuri 1990). Действительно, представляется, что до Маркса ни один западный меркантилист не высказывался о какой-либо восточной экономике как о системе, приближавшейся к его неуместно пренебрежительному «азиатскому способу производства» (Arrighi 2005). В Азии деятельность европейцев на суше продолжала сводиться к обмену ограниченного количества производственной продукции и преимущественно серебра, экспроприированного в процессе колонизации Америки, на тропические пищевые продукты, органические материалы, фарфор, ткани и изысканные изделия из металла, которые они везли обратно в Европу и выручали за них сверхъестественную прибыль (Pohl 1990). Азиатские торговцы и перевозчики не только не выказывали желания напрямую состязаться с европейцами за долю в их прибыльной трансконтинентальной торговле, но и содействовали их доступу к развитым и прибыльным коммерческим сетям в Индийском и Тихом океанах, а также в Средиземном, Китайском, Аравийском и Красном морях (Mielants 2007; Tracy 1991a, 1991b).
С течением времени, по мере увеличения иберийского присутствия в Азии, другие европейцы (голландцы, англичане и французы) нарушили их монополию и вступили в меркантилистское соревнование и конфликт друг с другом за растущие доходы от обслуживания трансокеанской торговли через Атлантический океан и установления связей между Западом и Востоком. В заокеанской коммерции европейцы также не особенно задумывались, применяя превосходящие корпоративные формы организации и морскую (а в конечном итоге и военную) мощь для обеспечения территориальных, коммерческих и фискальных уступок азиатских имперских гегемонов, но чаще практически автономных местных правителей. По сути, они несли меркантилизм, веками преобладавший во внутренней европейской торговле и характеризовавший их деятельность, в Америку, в воды и порты Азии, где по причинам, о которых будет подробнее сказано ниже, их амбиции по монополизации и максимизации доходов от коммерции с Востоком и на Востоке встретили лишь небольшое и в конечном итоге тщетное сопротивление со стороны династических государств, правивших Китайской, Османской, Сефевидской империями, империей Великих Моголов, а также островами и полуостровами Юго-Восточной Азии (Findlay and O’Rourke 2007; Lieberman 2009).
Два метавопроса занимают сейчас историков этого знаменитого в мировой истории контакта. Во-первых, учитывая, что представление о так называемой докапиталистической экономике стран Азии как об отсталой, технологически заторможенной или недоразвитой по сравнению с западной экономикой сейчас рассматривается как европоцентристское и, вероятно, необоснованное, — почему государства, блиставшие дворцовым великолепием и управлявшие, по-видимому, обширными и продуктивными экономиками с фискальным потенциалом Османской, Сефевидской империй и империй Великих Моголов и Мин-Цин, а также другие, менее крупные, государства Азии не делали больше для того, чтобы соответствовать, адаптироваться к экономическим и геополитическим угрозам с запада и противостоять им (Mielants 2007)? В конце концов, характер этих угроз впервые проявился во время изобилующего эпизодами насилия пребывания да Гамы в порту Каликут в 1498 году, вслед за которым вскоре последовали визиты христианских миссионеров, стремившихся ниспровергнуть местные религии и нравственные нормы (Doyle 1986). Кроме того, колонизация и традиционный меркантилистский конфликт между европейскими державами и между европейскими и азиатскими государствами быстро переместились на восток (Munkler 2007). Во-вторых, до какой степени океанские связи способствовали продвижению частного предпринимательства и капитализма от западных форпостов в Евразии к раннему переходу к промышленной революции? И наоборот, вызвала ли эта первая волна протоглобализации серьезное торможение этого перехода на востоке (Frank 1998; Hopkins 2002; Thompson 2000)?
В этом разделе не будут рассматриваться связи между Западом и морскими экономиками Юго-Восточной Азии и Японии, внимание будет уделено только империям Азии (Lieberman 2009). При этом в разделе, который содержит не более чем описание контекстов, ориентиров для критического чтения и направления для будущих исследований, будут приведены лишь поверхностные и упрощенные ответы на подобные вопросы. Занимаясь первым вопросом, историки экономики европоцентристского толка заняли критическую рикардианскую позицию относительно запретительной торговой политики, которую преследовали Китай и Япония. Еще более важен их вывод о том, что государствам, управлявшим колоссальными территориями с этнически разнообразным населением с очень протяженными границами в Западной, Южной и Восточной Азии не хватало проникающей энергии, фискальных средств и флота для того, чтобы издали задержать вторжение извне. Кроме того, у них не было доступа к современным технологиям и эффективным организациям, необходимым для регулирования возможностей в торговле с пришельцами с Запада на условиях, в которых баланс выгоды был смещен в их пользу (Burbank and Cooper 2010; Colas 2007; Etemad 2005).
В настоящее время статистические данные для количественной характеристики фискального, финансового, денежного, военного и организационного потенциала династий и бюрократий, номинально управлявших империями Мин-Цин, Сефевидов, Великих Моголов, а также Османской империей, находятся в процессе обработки, по-прежнему имеют спорную надежность и открыты для интерпретаций (Casalilla and O’Brien, 2012). Тем не менее имеются определенные данные и библиография по последним историческим исследованиям на тему попыток имперских государств Азии централизации средств принуждения, обеспечения общественных товаров и поддержки институтов для функционирования рынка товаров, капитала и труда, а также полезных знаний (данные см. в: Karaman and Pamuk 2009, 2010a). Это подтверждает наличие оснований для новых исследований в рамках сегодняшней европоцентричной, но вероятной гипотезы о том, что государства, управлявшие всеми четырьмя империями, не обладали ни военным, ни фискально-финансовым потенциалом для продвижения и поддержки развития институтов для экономического роста и структурных изменений. Например, рассеянные статистические данные, которые сейчас готовятся к печати, указы — вают на то, что как доходы, так и количество военных и чиновников на единицу площади территории, на километр границы и на душу населения могли быть только решительно ниже — а именно по количеству чиновников и вооруженных сил, собиравшихся налогов и привлекавшихся займов — чем в более мелких и пространственно компактных политических образованиях Западной Европы (Vries 2002, 2003). Ограниченность традиционных европоцентристских представлений о том, что предположительно «докапиталистические» или «протокомандные» экономики восточных империй были слишком слабо развиты для создания налогооблагаемых излишков в масштабе, доступном западным государствам, была убедительно доказана. Тем не менее фискальные базы этих экономик едва ли соответствовали по своим размерам численности подданных или территориям, торговле и продукции, над которыми они устанавливали свои налоговые требования. Представляется, что государства, управлявшие империями Азии, были ограничены в меньшей степени каким-либо недостатком потенциально налогооблагаемого богатства, доходов, производства и торговли, но в большей степени дефицитом политической власти и административного потенциала для взимания налогов. Конечно, может представляться, что на уровнях и видах налогов, создаваемых императорами, султанами и их советниками, сказывалось предпочтение мягкого налогообложения в исламских и конфуцианских нормах (Gerlach 2005; Gha-zanfar 2007; Liu 2006).
Тем не менее в своих попытках формирования продуктивных фискальных систем они были серьезно ограничены многочисленностью квазиавтономных и потенциально сепаратистских политических образований, входивших в их конгломерированные и полицентричные империи, вспышками серьезных восстаний против налогов и, самое главное, вездесущими угрозами стабильности со стороны хищных всадников из степей, пустынь и с холмов, с которыми соприкасались их протяженные границы. Масштаб и сфера задач для сохранения столь обширных неоднородных и уязвимых империй, конечно же, представляются ошеломляющими (Burbank and Cooper 2010; North et al. 2009; Норт, Уоллис и Вайнгаст 2011). Проблемы удержания, не говоря уже об обложении налогами, племенных сообществ, мятежных князей, недовольной знати, раздраженных чиновников и хищных соседей, представляются более суровыми, чем какие-либо из тех проблем, с которыми сталкивались европейские династии и сплоченная аристократия до Нового времени (Barkey 1994; Darwin 2007; Stoler, Mcgranahan, and Perdue 2007). В отсутствие адекватных и стабильных уровней доходов перспективы установления и использования финансовых систем для регулируемого доступа к займам и кредитам были, соответственно, небольшими (Levi 1998). Более того, заинтересованность и приверженность восточных государств поддержанию имперских денежных систем для налоговых платежей, мобилизации займов и обеспечения внутренней и внешней торговли были таким же образом почти определенно более ограниченными, чем в случае более мелких, территориально более ограниченных, социально менее разнородных и в целом лучше интегрированных морских экономик Запада (Neal 2000; Poggi 1990).
С систематическими обоюдными сравнениями в качестве направляющих принципов прочтение современных исторических исследований фискальных систем, поддерживавших имперские государства Азии, создает впечатление (которое, возможно, никогда не сможет быть подтверждено реальными статистическими данными), что, потенциал, хотя переменный, для обложения налогами и эффективного управления и контроля государственных доходов у западных государств определенно превосходил (и, возможно, значительно превосходил) те силы, которые прилагались правителями восточных империй, изображавшихся поколениями европоцентристских интеллектуалов как автократические, деспотические и хищные (Tilly 1975). Что касается территорий, капитальных активов, населения и экономики, номинально управлявшихся ими, а также собственно собиравшихся денежных сумм, чистый приток от налогообложения, ставший регулярно доступным правителям империй Мин-Цин, Великих Моголов, Сефевидской и Османской, почти определенно оставался «низким» и несоразмерным фактически собиравшимся налоговым доходам государств (таких как Португалия, Испания, Нидерланды, Франция и Англия), поддерживавших проникновение своего торгового и военного флота в территориальные воды Азии (Alam and Subranma-nyam 2000; Barkey 1994; Brook 2009; Deng 2011).
Даже мягкие, реалистичные или разумно скромные требования в отношении налогов для централизованного управления империй Азии повсюду не только находились под суровой угрозой неисполнения, но и еще более серьезно снижались в результате незаконного вымогательства со стороны неофициальных и официальных сборщиков. Очень высокая сумма удерживалась провинциальными, городскими и деревенскими властями и чиновниками, а также налоговыми откупщиками, имевшими франшизу на начисление и отправку налогов и предоставление кредита под обеспечение налоговых поступлений (Darling 1996; Dunstan 1996; Karaman 2000; Quataert 2000; Ze-lin 1984). Политические соглашения об использовании начисленных и собранных в определенных районах налогов для целей, определенных полуавтономными местными и региональными структурами власти, еще больше сокращали доходы, из которых финансировались направления политики, ориентированные на безопасность, стабильность и экономическое развитие империй в целом (Richards 1993; Rowe 2009). Если только и до тех пор пока статистика не докажет иное, историки могут говорить о том, что, в то время как капитализм свободного рынка производил достойные темпы смитовского экономического роста в империях Востока, небольшие, более централизованные государства с доступом к фискальным, финансовым и денежным системам безусловно могут быть представлены как предпосылка для следующей ступени меркантилистского роста, в котором лидировала Западная Европа (Bernholz and Vaubel 2004; Kuran 2011; Pamuk 1987; Stoler et al. 2007).
Однако после веков принижения либеральными экономистами и историками экономики, можно ли положительно заявлять о каком-либо вкладе меркантилистской мысли и политики в подъем западного капитализма?
Занимаясь историческим значением меркантилизма, нет необходимости заново поднимать старые споры о его роли источника происхождения экономической мысли. В этой главе не ставится задача проследить «прогресс» экономической теории в ретроспективе: она просто объединяет результаты некоторого набора публикаций из знакомого списка европейских интеллектуалов-меркантилистов, чьи взгляды отражают их время, место, эпистемиологические рамки и приоритеты, которые они расставили для проблем и тем политической экономики для того, чтобы сделать просвещенной политику, которая формулировалась европейскими правителями и государственными деятелями соответствующего периода, и повлиять на нее (Rashid 1980; Reinert 1999).
Меркантилизм никогда не становился верой, при которой бы священнослужители составляли предписания на основе канонических текстов или общих аксиоматических теорий. Тем не менее недавно, когда исследователи истории экономической мысли буквально разрушили либеральные карикатуры на ее энтелехию, стало возможно суммировать ее главные цели, предположения и рекомендации (Magnusson 1993).
Для этой цели, а также для того, чтобы оспорить роль, которую могла играть экономическая идеология в формировании западных и восточных государств, историкам всего лишь нужны изыскания, представляющие ядро меркантилизма. Его, более того, можно получить из более или менее связного корпуса влиятельной мысли в политической экономии, передававшейся государственным правящим элитам по всей Западной Европе в течение приблизительно трех веков протоглобализации от эпохи Великих географических открытий до промышленной революции (Magnusson 1994).
На некотором фундаментальном нравственном уровне государственные лица и их меркантилисты-консультанты верили, что прогресс может наступить, если высвободить людские страсти и аппетиты к богатству из ограничений средневековой христианской теологии (Reinert and Jomo 2005). Двигаясь вперед, к решению базовых и постоянных проблем монархий и торговых олигархий, с формированием суверенных государств меркантилисты разработали меры по интеграции и координации национальных рынков, включая отмену внутренних таможенных сборов, установление общих и стабильных денежных систем, национальные стандарты мер и весов и улучшение правовой защиты прав собственности. Они поддерживали обеспечение сильных принудительных механизмов, необходимых для сохранения внутреннего порядка и внешней безопасности. Так или иначе, во всех важнейших исследованиях по меркантилистской политической экономии отмечалась ее антипатия к моральным экономикам, местным военным и/или аристократическим властным структурам, а также к феодальной верности и привилегиям (Epstein 2000; Reinert 1999, 2004; Schmoller 1967).
Выявляя ее теоретические ошибки, понятийные несоответствия и вопиющую непоследовательность, некоторые экономисты недавно признали мощную интеллектуальную поддержку, оказанную меркантилистами взаимно укрепляющимся национальным экономикам и централизованным государствам, которые могли создать условия для процветания, расширив и углубив фискальные базы для финансирования эффективного экономического порядка, внешней безопасности и защиты для расширения коммерции внутри и за пределами национальных границ (Кардозо, глава 18 настоящего тома; Findlay 2006; Reinert 2004, 2005; Tribe 2006).
В качестве «-изма» торговцев до конца XVI века обеспечение дохода от внутренней, международной и трансконтинентальной торговли созрело, став главным занятием европейской меркантилистской политической экономии и важнейшим политическим вопросом для государств, стремившихся к сохранению доли в доходах, полученных от регулируемых сделок между разнообразными и более или менее близкими формами партнерства с торговцами (Reinert 2011; Tracy 1991). Меркантилистские допущения и образ мысли стали более влиятельными, особенно в морских государствах с небольшой внутренней экономикой (Gomes 1987).
Европейские меркантилисты, конечно, никогда не разделяли китайского физиократического овеществления сельского хозяйства. Они приветствовали расширение внутренних рынков в результате роста населения, но оставались скептически настроенными относительно развития на основе межрегиональной торговли, специализации и рыночной интеграции с более мелкими политическими образованиями. Хотя к концу XVII века многие пришли к более высоким заработным платам как лучшему способу повышения уровня потребления через стимулирование более активного труда и стремления к приобретению квалификации (Perrotta 1997). Приводя в пример Геную, Венецию, Португалию, Испанию и Нидерланды, они возлагали надежды на перспективы богатства, процветания и могущества для своих наций на международную и трансконтинентальную торговлю (Reinert 2011). Вскоре меркантилисты полностью осознали, что новые рынки, развившиеся в Америке и Азии на обмене европейской производственной продукции и экспроприированного американского серебра на ряд новых импортных продуктов, сырья и продуктов производства заключали в себе существенный потенциал для стимулирования трудолюбия западной рабочей силы, создания инвестиционных возможностей и рабочих мест в сфере обработки импортного сырья (Cox 1959). Они четко понимали, каким образом товары из Азии, которые хорошо продавались на европейских внутренних рынках, могли благоприятствовать развитию имитации, передачи восточного знания и замещения импорта (Tracy 1991a, 1991b; Wallerstein 1980; Валлерстайн 2015).
В то же время и еще долго после начала XIX века меркантилисты и те европейские государства, которым они служили и которые консультировали, основывали свои нормы регулирования торговли, как между собой, так и с остальным миром, на том печально известном предположении, что торговля, выражаясь современным языком, является игрой с нулевой суммой, в которой прибыль можно получить и поддерживать лишь за счет противников среди национальных экономик (Ekelund and Tollison 1997; Mokyr 2006). Это допущение, восходящее к Аристотелю, было одним из общих мест в представлении о национальном интересе, которое поддерживалось вездесущей угрозой и вспышками геополитических, династических и религиозных войн между государствами Европы на протяжении столетий до подписания Венского договора в 1815 году (Appleby 2010; Blitz 1967). Оно определяло построение более или менее эффективного набора стратегических политических мер, основанных на концепции, предполагавшей, что национальный доход от торговли может быть получен только если и когда стоимость экспорта превысит стоимость импорта — что можно обнаружить, но едва ли измерить в притоке и оттоке слитков, этой твердой или резервной валюты того времени. Возможно, фундаменталистские и иррациональные формы этого образа мысли — как об этом свидетельствует знаменитая карикатура Адама Смита на меркантилизм — спутали слитки с богатством (Skinner and Wilson 1976).
Тем не менее хорошо известный пример Испании, которая, предположительно, пострадала из-за импорта экспроприированного американского серебра, а не его расточительной траты на религиозные войны, а также репутации процветающих городов, которые приобрели Венеция, Антверпен, Амстердам и Лондон, продолжавшие обменивать ценные металлы на товары, убедили большинство меркантилистов и государственных деятелей, которых они консультировали, сформулировать более широкие и в целом более стратегические взгляды на выгоду от торговли, чем те, что следовали из одержимости идеей баланса между экспортом и импортом, а также притоком и оттоком слитков (Perrotta 1991). Будучи торговцами, они знали, что ценность, добавляемая в процессе обслуживания, перевозки, финансирования, страхования, посредничества, а также продвижения и стабилизации торговли, намного превосходит прибыли, получаемые от одной только покупки товаров в условиях неэластичного спроса в неразвитых и недорогих местах их производства за рубежом и их продажи по более высоким ценам на Западе (Magnusson 1994; Wallerstein 1980; Валлерстайн 2015).
Меркантилисты, будучи интеллектуалами, размышлявшими над политическими и социальными выгодами торговли и настойчиво побуждавшие европейские аристократические элиты поддерживать монопольные привилегии и защиту на море, как отметил Шмоллер, охватывали весь спектр экстерналий и дополнительных выгод, которые только были возможны для страны и ее национальной экономики в результате проведения в полной мере целенаправленного, но эффективно сформулированного набора политических мер развития коммерции на суше и на море (Schmoller 1967). Их аргументы были изложены пространно и сложно, без той аксиоматической строгости, которой требуют конкурирующие, но противоборствующие теории нескольких школ в современной международной экономике. Тем не менее, как показывают недавние исследования по истории «европейской» экономической мысли, большинство благотворных последствий политики поддержки экспорта и поощрения «избранных» направлений импорта, предположительно заключающих в себе потенциал увеличения отдачи и долгосрочного роста национальной экономики, которые только можно вообразить, содержатся в трудах меркантилистских предшественников английской классической политической экономии (Finkelstein 2000; Reinert 1999, 2004, 2005; Tracy 1991a, 1991b).
Несколько выдающихся и важных отличий, однако, существовали до того, как аргументы о свободном рынке и свободной торговле заняли господствующую позицию. Например, меркантилисты, и даже их меньшинство, отстаивавшее приближение к более свободной торговле, никогда не формулировали теорию о конкурентном преимуществе в качестве интеллектуально убедительной основы для невидимых рук нерегулируемых рынков, о гармонизации национальных интересов и выгод для всех наций от ускоренной экспансии, которые теоретически могли вытекать из нерегулируемой глобальной торговли и коммерции. Насколько могли сказать они сами и государственные деятели, на которых они влияли, глобальная экономика не расширялась достаточно быстро для того, чтобы произвести достаточные выгоды для удовлетворения экономики всех стран Европы. Они видели, что государства-конкуренты продолжали следовать политическим курсам, ориентированным на максимальную реализацию их собственных национальных интересов (Findlay and O’Rourke 2007; Tribe 2006). Таким образом, внутри международного порядка, расколотого династической и религиозной борьбой, дипломатическими конфликтами и жестокими войнами — которые на протяжении веков вели к всасыванию сотен номинально автономных, но мелких политических образований в более крупные, более могущественные суверенные национальные государства, — высшими приоритетами правителей и их советников по-прежнему были доходы (налоги и займы), в значительной своей части (до 80–90 %) направлявшиеся на нужды армии и флота, мобилизованных и вооруженных, для поддержания внешней безопасности, внутреннего порядка и в качестве расширения фискальной базы как источника власти (Con-tamine 2000; Tilly 1990; Тилли 2009).
Меж тем в ходе XVI столетия расширение коммерции, как сухопутной, так и морской, стало самым многообещающим способом наращивания фискальной базы для целей налогообложения и привлечения займов, а также приобретения твердой валюты (слитков) как основы для более стабильных денежных систем и финансового посредничества. Она также функционировала как запас на случай войны, из которого можно было финансировать демонстрацию силы внутри и вне границ королевств, городов-государств и республик (Blitz 1967; Gat 2006). Большинство государственных деятелей видели смысл в советах меркантилистов объединять и интегрировать внутренние рынки и проводить политику, которая сочетала бы в себе стимулы для продвижения экспорта, который повышал уровень занятости и увеличивал доходность отечественного труда и капитала. Они осознавали целесообразность поощрения импорта таких товаров, которые создавали бы доход от таможенных пошлин и акцизов; стимулирования трудолюбия в домохозяйствах через их стремление к покупке предметов роскоши; развития сферы переработки и производства готовой продукции из зарубежного сырья; увеличения базы импортозамещения (Perrotta 1997). Иными словами, европейские национальные государства, находившиеся в стадии формирования (и/или в опасности) продвигали и защищали свои экономические интересы. Они регулировали международные экономические отношения для обеспечения национальных целей и при необходимости, если это было выгодно, прибегали к хищничеству и колонизации (Contamine 2000). Конечно же, они в полной мере, однако в дипломатически приемлемых рамках пользовались преимуществами возникавших во время военных действий возможностей захвата и удержания рынков экспорта и закупки необходимого импорта (Greenfeld 2001). Энтелехия меркантилизма стала общим местом в дискурсе о политической экономии среди государственных деятелей Западной Европы. Так как сформулированные и реализованные политические курсы, направленные на получение большей доли в прибылях от торговли, указывают на количественные, а не качественные различия, они отражают вариации между политическими образованиями во внутреннем балансе сил и богатства между землевладельческой аристократией и торговой олигархией, в их геополитическом расположении и, прежде всего, в их фискальных и финансовых возможностях инвестирования в неизменное стремление к обеспечению этих прибылей (Appleby 2010; Cox 1959; Gomes 1987; Tracy 1991a, 1991b).
Во главе с Фернандом Броделем историки и исследователи исторической социологии построили историографию, посвященную росту и падению последовательного ряда ведущих западных национальных экономик, функционировавших согласно принципам меркантилизма, развившихся после 1492 года внутри протоглобального мирового экономического порядка (Wallerstein 1974, 1980, 1989 и 2011). Первенство в обеспечении наибольших (увы, не поддающихся измерению) долей в доходах от внутриевропейской (дозревавшей до евразийской) торговли, сведенное в таблицу лиги процветавших, безопасных и стабильных западных политических образований, было установлено и проанализировано для ряда национальных экономик с ведущим морским сектором, в том числе Генуи, Венеции, Португалии, Испании, Нидерландов, Франции и Англии (Arrighi 1994, 2005; Kindleberger 1996; Пеццоло, глава 10 данного тома).
Объяснения интерлюдий первенства и анализ их последующих, но относительных, падений разрабатывались во вторичной литературе по европейской экономической истории и были синтезированы в авторитетном трехтомнике Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV–XVIII вв.». Нет необходимости предлагать еще один критический разбор произведений его последователей, объединенных в сеть «школы» мировых систем исторической социологии. Расставляемые ими особые акценты и поднимаемые вопросы, в рассмотрении которых им предшествовал Шмоллер (а не Хекшер), заключаются в реконфигурации роли власти, контекстуализации положений меркантилизма и значимости государств для пересмотра в рамках современной волны в экономической истории, исследующей подъем капитализма, на которую оказали влияние неоклассические теории и неолиберальные идеологии, объясняющие, как исторически развивалась экономика разных стран и как она должна развиваться в будущем. Эти изыскания, разработанные предыдущими поколениями европейских историков в более близком контакте с библиографией «европейской» меркантилистской политической экономии и, прежде всего, с политическими курсами государств в процессе формирования, показали, что установление и сохранение ряда капиталистических институтов, которое, как представляется, ceteris paribus способствовало поддержке и продвижению эволюции конкурировавших национальных экономик по траекториям, направленным к переходу к городской промышленной рыночной экономике, значительно меньше зависело от буржуазной добродетели или необъяснимого просвещения английских (и других?) элит, чем от формирования, интеграции, а также фискальных и финансовых возможностей государств, осознанно ориентированных на меркантилистскую деятельность (Coleman 1969; Findlay et al. 2006).
Истощенные войной, кульминацией которой стал долгий, разрушительный и дорогостоящий мировой конфликт, ставший следствием последовательного ряда революций, направленных на свержение anciens regimes на Западе, начавшегося в 1789 году и завершившегося в 1815 году поражением Наполеона в его попытке установить французскую гегемонию во всей Европе, реставрация, а затем реконструкция западных государств с фискальным и бюрократическим потенциалом для поддержания институтов прогресса капитализма на материке заняла несколько десятилетий, чтобы по широте охвата и эффективности приблизиться к тем, что несколькими десятилетиями раньше были созданы на островах (Cardoso and Lains 2010; см. написанную Кардозо главу 18 этого тома).
Оставляя в стороне, казалось бы, аналогичные случаи более мелких морских политических образований ЮгоВосточной Азии, влияние чего-либо похожего на политическую экономию европейского меркантилизма на курсы стратегической и экономической политики, реализовавшиеся династиями и элитами Османской, Сефевидской империй и империй Великих Моголов и Мин-Цин, управлявших обширными, плотно населенными и культурно неоднородными территориями, представляется трудно определяемым (Lieberman 2009). Аналогичные идеи и рекомендации обнаруживаются в публикациях обособленных интеллектуалов о Японии (Oka and Smits 2010). Случаи протомеркантилизма замечены в военных государствах, противоборствовавших гегемонии Великих Моголов в Южной Азии в годы, непосредственно предшествовавшие их захвату Ост-Индской компанией (Parthasarathi 2011). По всецело объяснимым причинам — часть из которых характерны для конкретного политического образования и его истории, но большинство присущи всем чрезмерно выросшим территориальным империям в эпоху примитивного транспорта и коммуникаций, их можно проигнорировать как несущественные отклонения от идеологий и приоритетов империй Азии (Munkler 2007).
Воспитанные в системах убеждений конфуцианства, ислама, буддизма и индуизма, аристократические военные элиты, управлявшие имперскими экономиками и обществами Восточной, Южной и Западной Азии, оставались враждебно настроены к принятию идеологии формирования и управления имперскими государствами на основе устойчивой приверженности стремлению, в союзе с торговцами, к власти с прибылью (Bayly 1998). Их отношение отражало поддержку политически осмотрительной и фискально мягкой идеологической власти, практиковавшейся внутри культур, наполненных небесными мандатами, сыновней почтительностью, традиционным уважением к наследственным и кастовым иерархиям, покорностью браминам и другим религиозным властям, военной верностью и прочими нормами (Duchesne 2011). Будучи элитами, управлявшими слабыми государствами, они стремились к внутреннему порядку, исполнению норм и политической стабильности (а также некоторому отдаленному сходству с централизованным управлением) в обширных и неоднородных, но неуправляемых империях (Adshead 1995; Alam and Subrahmanyam 1998; Brook 2009; Casalilla and O’Brien 2012; Crossley 2006; Kuran 2011; Leonard and Watts 1992; Pamuk 1987; Perlin 1985).
Внутри этих империй меньшинства азиатских торговцев действовали и до определенной степени процветали в условиях, приближавшихся к подавляющей терпимости. Они координировали и интегрировали рынки и взращивали коммерцию на политически протяженных географических территориях, позволявших им и экономикам, которые они обслуживали, получать больше отдачи от масштаба, чем могло бы теоретически быть у их коллег, действовавших внутри географически сжатых, менее стабильных, фискально отягощенных мелких политических образований к западу Евразии. Тем не менее азиатские торговцы играли пренебрежимо малую роль в советах имперского управления. У них не было социального и политического статуса, имевшегося у их итальянских, голландских и английских коллег, чье ликвидное богатство, вероятно, обеспечивало им лучшую защиту от хищных рейдов императоров и аристократии Запада.
Хотя продвижение по пути смитовского роста с 1492 по 1815 год шло с более впечатляющей скоростью, чем считали поколения европоцентристских историков, нельзя ли представить историю зарождавшегося капитализма и коммерциализации, развившихся в Османской, Сефевидской империях и империях Великих Моголов и Мин-Цин, как прогресс, случившийся вопреки стратегическим целям и направлениям экономической политики, которые задавались их правящими элитами (Darwin 2007; Munkler 2007; Thurchin 2009)?
На протяжении исторически наблюдаемых этапов экспансии и сжатия с 1492 по 1815 год государства Азии исходили из традиционной, почти неотразимой логики, ведущей к имперскому «перерастяжению». В конечном итоге, но определенно к 1700 году, после многочисленных моментов максимального роста их территории, влияния и доходов, моголы и османы уступили свою территорию, налогооблагаемые активы и человеческий капитал процессу внутреннего сепаратизма и внешнего захвата другими империями и хищными воинственными племенами из-за уязвимых и оспаривавшихся границ (Faroqhi and Quataert 1997; Lieberman 2009; Quataert 2000; Richards 1995). Реконструкция исторического материала для сведения воедино выгод от экспансии, грабежа, дани и формирования не вполне используемого политического потенциала для крупных рынков, за которыми приходили убытки из-за последующих сокращений территории и внутренних беспорядков, никогда не станет возможной. Однако еще предстоит показать, что колебания от доходов к убыткам присовокуплялись к позитивным эффектам долгосрочного развития имперских экономик и обществ Южной и Западной Азии. Да, Османская империя адаптировалась и пережила свою частную историю имперской экспансии и перерастяжения до самой Первой мировой войны (Quataert 2000). Но империя Великих Моголов рухнула, разрываемая нараставшими внутренними мятежами и военным захватом, организованным и финансировавшимся одной крупной частной торговой корпорацией — Британской Ост-Индской компанией (Alam and Subrahmanyam 1998; Bayly 2004; Richards 2012). Меж тем цена успешных завоеваний империи Цин, которые практически удвоили Маньчжурскую империю в размере, почти определенно превосходила совокупные материальные выгоды для китайской экономики и ее быстрорастущего населения в период, непосредственно предшествовавший столетнему циклу внутренней нестабильности и застоя до 1911 года (Deng 2011; Perdue 2005; Rowe 2009; Struve 2004).
Исторические свидетельства явно указывают на то, что геополитический упадок на Востоке, безусловно, сопутствовал и способствовал экономическому подъему Запада. Тем не менее теперь, когда большинство старых евразийских экономик недавно были реконфигурированы в рамках глобализирующейся экономики «неожиданных сходств», проходящей через сравнимые модели и достойные темпы смитовского роста, причины, по которым восточные государства не обеспечили своих бизнесменов общественными товарами и инфраструктурным капиталом, требуемым для выхода на плато возможностей, необходимое для ускорения перехода к индустриальной рыночной экономике, требуют дальнейшего анализа и обсуждения (Wong 1997, 2012). До того как имперские государства Востока были дестабилизированы или захвачены западными странами, их претензии на суверенитет охватывали многочисленное население, неоднородные региональные экономики, а также территории, которые, предположительно, включали добротные запасы потенциально эксплуатируемых природных ресурсов и политические возможности для развития интеграции, координации и расширения рынков, необходимого для повышения отдачи от масштаба и специализации (Parthasarathi 2011; Richards 1995). Ceteris paribus они теоретически могли бы генерировать более существенные доходы и выделять больше средств на предоставление общественных товаров, таких как внешняя безопасность, лучшая защита заморской торговли, внутренний порядок, инфраструктурный капитал, системы разрешения правовых споров, и т. д. дешевле (из расчета на душу населения, на квадратный километр территории или на единицу налогооблагаемой базы), чем более мелкие и более однородные политические образования Западной Европы (Bayly 2004; Rosenthal and Wong 2011).
В общих объяснениях явного пренебрежения возможностями поддержки экономического роста за счет налогов и займов, мобилизованных в политических рамках крупных политических образований и рынков, подчеркиваются убытки от масштаба и напряжение, существовавшее в связи с сепаратизмом и непобежденными армиями кочевых хищников как внутри, так и вдоль границ как распространенные и устойчивые геополитические и экономически пагубные черты всех евразийских империй до начала Нового времени (Darwin 2007; Munkler 2007). Когда военная стадия имперского строительства, ассоциируемая с грабежами и данью, упиралась в буфер серьезного сопротивления, империи часто распадались (Colas 2007; Doyle 1986). С другой стороны, как показывает история разнообразных и сложных периодов истории Османской, Сефевидской империй, империи Великих Моголов и Маньчжурской империи в раннее Новое время, неудачи в итоге сопровождали их попытки установить государства на основе фискальных и финансовых систем, обеспечивавших регулярный приток доходов (налогов, кредитов и займов) в достаточном масштабе для того, чтобы определить и последовательно защитить реалистические границы, отражать хищные набеги кочевников, сдерживать сепаратизм, поддерживать внутренний порядок, справляться со стихийными бедствиями и (когда они осознали эту угрозу) построить вооруженные силы и, прежде всего, флот для отражения вторжения западного империализма (Burbank and Cooper 2010; Gat 2006).
Конечно, исторические свидетельства успехов и неудач, затрат и выгод при обеспечении общественных товаров и поддержке институтов, которые post hoc представляются как способствующие продвижению развития эффективного партнерства и частного предпринимательства, демонстрируют существенную изменчивость и сложность по всей Евразии. Только с точки зрения наших дней историки экономики начинают заявлять, что существовавшие до Нового времени империи, как на западе (например, доминионы Габсбургов), так и, особенно, на востоке Евразии могут быть правдоподобно представлены как политические образования и государства, неоптимальные с точки зрения продвижения долгосрочного экономического роста (Casalilla and O’Brien 2012). В эти века примитивных технологий транспортировки, связи и организации сами по себе объем и неоднородность территориальных империй сделали их уязвимыми для нападения и/или склонными к дорогостоящим профилактическим ударам вдоль своих протяженных и не поддающихся защите границ. Их правящие династии сделали реалистичный выбор в пользу статуса политически не способных к строительству централизованных фискальных, финансовых и денежных систем, и даже к введению стандартизированных систем мер и весов (Dincecco 2011). После внешней безопасности второй по важности задачей было установление некоторой доступной меры контроля над провинциальными чиновниками, военными управляющими, магнатами, знатью, племенными вождями и деревенскими властями, которые составляли властные структуры неоднородных и обширных империй. Выход из-под имперского управления мог сдерживаться спорадическим применением военной силы, но обычно этот вопрос решался неохотной, но оперативной передачей власти над фискальным, экономическим и даже военным принуждением множеству местных и практически автономных чиновников и/или укоренившимся, традиционным и вооруженным властям, которые в условиях военной угрозы соглашались сотрудничать в имперских проектах.
Правители и даже династии сменяли друг друга, а империи часто оставались более или менее незатронутыми на протяжении всей эпохи европейского меркантилизма, но предоставление ими общественных товаров, инвестиций в инфраструктурный капитал и поддержка институтов, необходимых для трансформации имперских политических образований в эффективно интегрированные и скоординированные рынки с продуктивными уровнями региональной специализации, выглядит недостаточным по сравнению с более мелкими морскими экономиками Европы. К концу периода расцвета империй (1776–1815) империи Запада (в том числе Британская империя) уже перестали существовать. На Востоке империя Великих Моголов была захвачена западной корпорацией. Османская и Сефевидская империи сжались в размерах и распались на конфедерации свободно соединенных, местных и более или менее автономных политических образований (Bayly 2004). Даже Китайская империя может быть представлена как еще одна свободная конфедерация местных властных структур, удерживаемых вместе мягким маньчжурским режимом, который следовал традиционным китайским принципам и образу действий (Deng 2011). «Просвещенные» императоры режима Цин и их конфуцианские ханьские советники молчаливо соглашались со своей недостаточно проникающей властью, позволив фискальному и военному потенциалу имперского государства деградировать до такой степени, что их последователи не имели возможности справиться с более чем столетием в высшей степени разрушительных внутренних беспорядков и внешних атак, посягавших на целостность и суверенитет этой великой империи (Deng 2011; Rowe 2009).
Меж тем на море британский королевский флот завоевал и удерживал власть в океанах, что создало условия для окончания долгой эпохи меркантилизма и начала либерального международного экономического порядка для следующего цикла, или новой стадии в истории евразийского капитализма, который стал политически, институционально и технологически лучшей основой для продвижения материального прогресса.
Допустимые заключения
Кроме определений и конкретизации, в предисловиях к историям капитализма существенна хронология. Мой рассказ посвящен этапу, или такому стечению обстоятельств в мировой истории экономики, когда Британия, а за ней и несколько других экономик материковой Западной Европы, прошли переходный этап и превратились в современные индустриальные рыночные экономики на три или более века раньше имперских экономик Западной, Южной и Восточной Азии.
Это аналитическое исследование основано на главном допущении, общем для поколений историков экономики, работавших в исследовательских парадигмах немецкой исторической школы, выдающаяся позиция которых недавно была восстановлена новой институциональной экономикой и экономической историей (Chang 2007; Helpman 2004; Hodgson 2000; Menard and Shirley 2005; North 1981, 1990; Норт 1997).
Эта традиционная предпосылка заключается в том, что вариативность институтов во времени и пространстве может быть самой значимой частью аналитических исследований, рассчитанных на объяснение различий в результатах евразийских экономик в длительной перспективе. Тем не менее в моем исследовании присутствуют и допущения критики новой институциональной экономики, которая отмечает, что вариативность институтов, задававших рамки и условия для экономической деятельности в доиндустриальной Евразии, может быть объяснена следующими факторами (если не сведена к ним): различия в географических характеристиках, объяснимые различия в религиозных и других господствующих убеждениях или культурах и, прежде всего, действие или бездействие государства. Таким образом, моя глава в томе по истории капитализма написана в одном ключе с работами той «школы» историков и недавно возникшей группы экономистов и социологов, которые настаивают на том, что институциональные различия могут быть осознаны и стать убедительными только в контексте (о чем сказал нам Шмоллер) истории государства и его формирования (Andrade 2010; Arrighi 2005; Bernholz and Vaubel 2004; Chang 2007; Downing 1992; Elias 1982; Epstein 2000; Ferguson 2002; Genet and Le Mene 1987; Hall and Shroeder 2006; Herbst 2000; Landers 2003; Perlin 1985; Reinert 1999; Stasa-vage 2011; Thompson 2000; Wade 2004; White 2009 и др.).
Много лет назад Шумпетер предложил в качестве самого эвристически эффективного способа получения некоторого понимания связей между государствами, их формированием и подъемом капитализма историческое исследование фискальных систем этих государств и их сравнение. Его подход обещает получение некоторых статистических индикаторов отличных друг от друга и развивающихся потенциалов государств для эффективных действий в сфере политической экономии. Вне зависимости от различающихся конституционных форм этих государств фискальная проблема, безусловно, фигурирует в исторических свидетельствах в качестве главного занятия для элит, управлявших империями, странами, республиками, королевствами и княжествами по всей Евразии как в Новое время, так и в предшествующий период.
Сравнения и контрасты в формировании фискальных и, в более широком контексте, финансовых систем, могут выявляться и анализироваться при обращении к опубликованным историческим исследованиям, содержащим свидетельства и анализ актуальности в вопросе о том, когда, как и почему британское государство получало достаточные ресурсы (налоги и займы) для осуществления первого перехода к индустриальной рыночной экономике. Что задержало государства, управлявшие странами в материковой Европе, в движении по этому пути? Почему имперские государства Западной, Южной и Восточной Азии после многообещающих интерлюдий расцвета в ранние периоды их истории были все менее и менее успешны в провозглашении и продвижении экономического прогресса?
Теория неизменно полезна в уточнении вопросов. Но, увы, появления общей теории, которая могла бы покрыть все разнообразие европейских стран и примеров, по всей видимости, не предвидится. Причина этого заключается в том, что не может быть компактной модели, которая охватывала бы и взвешивала географические, геополитические и политические силы и факторы формирования фискального потенциала для целенаправленных, постоянных и централизованных действий, направленных на обеспечение того необходимого и достаточного ряда общественных товаров (в том числе эффективных институтов) для продвижения и поддержания капитализма.
Это печально агностическое по своему характеру наблюдение можно только укрепить дальнейшим чтением политической истории, которая показывает, как часто фискальный потенциал фундаментально изменялся в результате непредсказуемых политических событий, таких как гражданская война в Англии, завоевание Декана Великими Моголами, вспышки восстаний Белого лотоса или тайпинов при династии Цин в Китае. Начиная с раннего Нового времени формирование государства так явно и убедительно представлялось как процесс, испещренный непредсказуемыми событиями, что историки экономики могут только согласиться с тем, что, хотя необходимость существования эффективных институтов для экономического роста очевидна, у них нет никакого способа узнать, когда, как и почему государства могут устанавливать, поддерживать или подавлять такие институты. Взгляды Ш моллера на меркантилизм, безусловно, проливают больше света на этот предмет, чем позиция Хекшера, однако ни у одного из них нет какой-либо теории о том, когда, как и почему могут произойти трансформации государств и их институтов (Findlay 2006; Schmoller 1967).
В ретроспективе представляется случайным и удачным, что формирование мощной и хорошо обеспеченной Британии произошло в результате двух столетий изоляции от войн на материке, кровавой гражданской войны и решительных морских побед над ее главными экономическими соперниками — сначала Нидерландами, а затем Францией (Baugh 2011; Jones 1999; Neal 1977; O’Brien 2005, 2011b).
Британские историки, однако, укажут на то, что без роста финансирования со стороны английских налогоплательщиков королевский военно-морской флот едва ли смог бы завоевать и удерживать власть над океанами до самого 1941 года. Тем не менее одна решительная и окончательная победа при Трафальгаре создала условия для окончания долгой эпохи «неэффективного» меркантилизма, Навигационных актов, пиратства и каперства. Исход этого знаменитого морского сражения удержал промышленную революцию на ее пути и ознаменовал либеральный международный экономический порядок как новый продолжительный цикл в истории евразийского капитализма, ставший и до сих пор являющийся политически, институционально и технологически наилучшей основой для продвижения капитализма и материального прогресса.