До сих пор мы были заняты вопросом, снизил ли капитализм издержки ведения войны. Вопрос о том, насколько он предрасположен к развязыванию боевых действий, оставался за рамками повествования. Даже если бы капитализм, наоборот, гораздо больше был склонен к миру, склонность эта была бы устойчива и сохранялась бы во времени, снижение альтернативных издержек означало бы учащение войн. Кроме того, вопрос можно поставить и более радикальным образом. Для этого стоит допустить, что капитализм, или, вернее, капиталисты могут получать от войны специфические выгоды, вследствие которых вооруженному конфликту систематически отдается предпочтение как средству разрешения внутренних или внешних проблем.
Военный лоббизм
На первый взгляд поиск связи между капитализмом и милитаризмом может показаться странным. Когда Чарльз Тилли писал «Война создала государство, а государства создали войну», он говорил о докапиталистической эпохе (Tilly 1975: 42). Еще в XVIII веке о Пруссии говорили, что это «не страна со своим войском, а войско со своей страной» (Фридрих фон Шрёттер, цит. по: Blackbourn 2003: 17). Расцвет капитализма отделил экономику от политики и привел к децентрализации экономической власти. Накопление мобильного промышленного, финансового, человеческого и социального капитала снизило значение недвижимых природных ресурсов и территорий, к которым они были привязаны. А современная торговля создала для государства большое число новых забот, помимо солдат и пушек. В силу всех этих явных причин следовало бы ожидать, что у капиталистических обществ охота сражаться пропадет.
Представление, что капитализм не только означает войну, но и стремится к ней, покоится на двух основаниях. Первое – это простой довод post hoc ergo propter hoc (лат. после – значит впоследствии): сначала возник капитализм, затем – глобальная война. Второе – это мрачный взгляд на мир, который оспаривает лежащий на поверхности факт, что капитализм приводит к децентрализации экономических решений и что демократически избранное правительство действительно осуществляет функции правления. Напротив, согласно этой точке зрения, отделение бизнеса от государства – лишь ширма, за которой невидимо от посторонних глаз плетутся заговоры и совершается лоббирование, что вредит и праву частной собственности, и демократии.
Владимир Ленин, писавший во время Первой мировой войны (Ленин 1969), полагал, что его взору предстает процесс борьбы первых транснациональных компаний за долю на мировом рынке и образования ими коалиций с целью подтолкнуть свои правительства к переделу сфер колониального влияния, выгодному частным лицам. В период между мировыми войнами, как в Германии, так и в Америке, публицисты обвиняли национальные бизнес-элиты в том, что они стремятся развязать войну ради прибылей (список обвинений против «торговцев смертью» можно найти в: Engelbrecht and Hanighen 1934). После окончания Второй мировой американский президент Дуайт Д. Эйзенхауэр (Eisenhower 1961) предупреждал о политических угрозах, которые создает в мирное время большой «военно-промышленный комплекс». Более современные представители той же традиции говорят о «нефтяных войнах» (Pelletiere 2004) и «капитализме катастроф» (Klein 2007).
Мы будем распутывать этот сложный клубок шаг за шагом. Действительно ли корпорации ждут прибылей от войны? Приносит ли она прибыли? Важны ли для бизнес-элиты связи с властью? Используются ли эти связи, чтобы посредством лоббизма заполучить военные контракты? Имеет ли такая деятельность аналоги при антикапиталистических и некапиталистических режимах?
Начнем с ожиданий: пускай война – это результат заговора капиталистов, однако на поверку выходит, что бизнесмены, как правило, не слишком довольны теми результатами, к которым приводит этот заговор. Найл Фергюссон и другие авторы, приводят данные, свидетельствующие, что внезапное начало Первой мировой войны привело к падению цен на облигации и росту безработицы в Лондоне, Париже и Берлине (Ferguson 1998: 186–197; Lawrence, Dean, and Robert 1992). На Уолл-стрит разгорелась такая паника, что Нью-Йоркская фондовая биржа не открывалась до конца года.
Если брать шире, курс акций можно рассматривать как показатель, отражающий вероятностные ожидания прибылей, существующие у владельцев капитала. Тезис о том, что владельцы акций оценивают вероятность наступления войны в положительном ключе, не находит подтверждения. Рис. 11.1 показывает значения промышленного индекса Доу-Джонса на закрытии торгов в Нью-Йорке в течение десяти дней до и десяти дней после начала восьми войн XX века (значения в день начала войны опущены). Лишь в двух случаях котировки поднялись, в пяти случаях они упали, а в двух случаях биржи закрылись (на срок более четырех месяцев после внезапного начала Первой мировой войны в Европе и на четыре дня после событий 11 сентября в США). Медианное изменение в котировках акций во всех четырех кризисных эпизодах составило минус 5,3 %.
После того как шанс наступления войны реализовался, должны реализоваться и прибыли от войны. Принесли ли войны частному бизнесу прямые выгоды? Прежде чем мы сможем понять, выступали ли корпорации за войну, нужно понять, выгодна ли она для них. Многие думали, что так оно и есть. Во время Первой мировой как в Британии, так и в Германии многие выражали недовольство военными прибылями промышленности и людьми, их получавшими. В большинстве стран крупные войны приводили к сокращению доходов и ослаблению системы социальной поддержки, как основанной на помощи родственников, так и государственной – следовательно, к тяготам для бедных и уязвимых слоев населения. Отсюда было легко сделать вывод, что богатыми война использовалась как возможность для перераспределения дохода в свою пользу (а отсюда еще легче вытекало предположение, что именно этим богатые и руководствовались, приближая начало войны).
Первыми, кто выдвинул тезис о том, что прибыли от Первой мировой войны привели к дестабилизации распределения доходов между общественными классами в Германии, были Герд Хардах (Hardach 1977: 106–107) и Юрген Кока (Kocka 1984). Хардах сделал вывод: «Эти сведения говорят не столько о порабощении большого бизнеса государственной машиной, сколько об обратном». Батен и Шульц (Baten and Schulz 2005) и Альбрехт Ритшль (Ritschl 2005) решили перепроверить истинность таких заявлений. Батен и Шульц выяснили, что видимость роста неравенства возникает из-за двух ошибок – отсутствия поправки на инфляцию при измерении прибылей и ошибки выборки в данных о прибылях. Если взять более широкую выборку больших предприятий, то выходит, что реальные прибыли крупной немецкой промышленности снизились в той же мере, что и доходы рабочих и, следовательно, доля труда в национальном доходе после небольшого повышения вернулась в 1917 году на уровень, близкий к 1913 году. К схожим выводам пришел и Ритшль, который, независимо от других исследователей, сопоставил данные о реальных доходах и реальном объеме производства. Чтобы понять, какие выводы следуют отсюда относительно доходов в вершине распределения, нужно напрямую обратиться к сравнительным историческим данным Аткинсона, Пикетти и Саеза (Atkinson, Piketty, and Saez 2011). Они показывают, что во время войн доля личных доходов сверхбогатых в каждой воюющей нации резко снижалась, и это происходило во всех странах, данными по которым мы располагаем.
РИС. 11.1
Значение промышленного индекса Доу-Джонса на закрытии торгового дня
Источник: http://measuringworth.com/datasets/DJA/
(дата обращения – 8 июня 2011).
Примечания:
28 июля 1914: Россия объявляет мобилизацию на войну с Германией.
1 марта 1917: В американских газетах опубликована телеграмма Циммермана.
1 сентября 1939: Германия вторгается в Польшу.
7 декабря 1941 года: Япония совершает налет на Перл-Харбор.
25 июня 1950: Северная Корея вторгается в Южную Корею.
7 августа 1964: Принятие Тонкинской резолюции.
2 августа 1990: Начало вторжения Ирака в Кувейт.
11 сентября 2001: «Аль-Каида» атакует города США.
Чтобы нажиться на войне, не обязательно в ней участвовать. Так, корпорации нейтральных Нидерландов сразу же после начала в 1914 году войны избавились от конкурентного давления, реальные зарплаты упали, а национальный доход на время перераспределился в пользу прибылей (Klemann 2007). То же происходило и в нейтральной Аргентине, где в период с 1940 по 1943 год доля 1 % наиболее богатого населения в совокупном личном доходе увеличилась с одной пятой до более чем одной четвертой (Atkinson, Picketty, and Saez 2011: 44). Несмотря на это, пока не нашлось человека, который обвинил бы в развязывании Первой мировой войны голландские корпорации, такие как Philips и Unilever, а Второй мировой войны – аргентинских производителей говядины.
Мнение, что владельцы корпораций способны использовать условия войны для увеличения своих прибылей, так прочно засело в популярном сознании потому, что его дополняет образ таинственного организованного военно-промышленного лобби, действующего где-то за кулисами. Следовательно, пора рассмотреть политическую деятельность корпораций, которой посвящена обширная литература. Адам Смит отмечал, что встречи «представителей одного и того же вида торговли или ремесла», как правило, заканчиваются «заговором против публики». Перейдем к фактам: лоббируют ли владельцы корпораций свои политические интересы и жертвуют ли для этого деньги тем, кто у власти? Да, постоянно (Hillman, Keim, and Schuler 2004). Важны ли для них связи с политиками? Снова да. В странах с относительно высоким уровнем коррупции, таких как Индонезия и Малайзия, наличие связей с правящей партией повышает капитализацию компании (Fisman 2000; Johnson and Mitton 2003). После президентских выборов 2000 года в США, на которых Буш победил Гора, нефтяные и табачные компании выиграли в капитализации, а правовые фирмы – потеряли. Немецкие фирмы, до 1933 года делавшие пожертвования нацистской партии или открыто ее поддерживавшие, после прихода Гитлера к власти также приобрели в стоимости (Ferguson and Voth 2008).
В капиталистических обществах кулуарное лоббирование существует. Кому в этих отношениях принадлежит инициатива: желающим получить влияние владельцам корпораций или продажным политикам? Разобраться в этом может помочь история. В частности, предвыборный фонд, позволивший Гитлеру прийти в марте 1933 года к власти, был образован именно на встрече с немецкими промышленниками. Но ведь список приглашенных определял сам Гитлер, открывший встречу с шантажа и угроз в адрес тех из присутствующих, кто откажется его поддержать (Tooze 2006: 99-106). Иными словами, его корпоративные спонсоры не упустили появившуюся возможность, однако создал ее Гитлер и он же создал условия, при которых появлялся стимул ею воспользоваться.
Две мировые войны обеспечили германскому капитализму плохую репутацию (во многом заслуженную).
И все же связь между интересами промышленников и войной сложней, чем обычно предполагается. К примеру, немецкий промышленник Хуго Штиннес во время Великой войны стоял на милитаристских и империалистических позициях, однако и до, и после нее был сторонником экономического либерализма и свободной торговли. Виной тому были, согласно Фельдману (Feldman 2000), обстоятельства:
Война диктовала Штиннесу новые внешние условия, и к ним нужно было приспосабливаться, так же как к забастовкам, разгоравшимся периодически, но уже в скором времени прекратившимся <….> Приспосабливаться – значит, встречать каждый новый эпизод в полнейшей готовности. Именно такую грандиозную задачу, полную неконтролируемых условий, и приходилось решать Штиннесу в военное время.
Изучение истории немецкой индустрии и промышленников в период Третьего рейха указывает на те же выводы. До 1930 года большой бизнес обращал мало внимания на нацистскую партию и Гитлера, который стремился лишь убедить деловых людей, что их интересам ничто не угрожает, и нейтрализовать оппозицию, исходившую из этих кругов. Затем многие ведущие предприниматели превратились в «добровольных партнеров» Гитлера по реализации его планов расширения Третьего рейха (Tooze 2006: 134). По мере того как Гитлер шаг за шагом воплощал свои планы, послушное большинство предпринимателей легко приспособилось к новым условиям, в частности согласилось с идеей, что принудительный труд можно сделать постоянным источником рабочей силы (Mommsen 2005: 182). Таким образом они смирились с все более неизбежной перспективой, а затем и фактом войны. Что касается планов развязать конфликт и решения привести их в жизнь, то они принадлежали политическим деятелям, обсуждавшим их с бизнесменами достаточно спокойно – пока власть нацистов не стала достаточно прочной.
Густав Крупп, в чьих кузницах ковались победы Гитлера и на чьих заводах подвергался эксплуатации труд до 100 тыс. рабов, поддерживал режим Гитлера уже на раннем этапе. Но до 1933 года, как показал Ричард Овери (Overy 1994: 119–143), Крупп был обычным консерватором. Его главной целью было сохранить контроль семьи над фирмой и избежать судьбы Хуго Юнкерса, которого оппозиционность нацистским планам привела к экспроприации бизнеса. Как и Хуго Штиннес, он приспосабливался к реалиям, которые не мог изменить. В своей истории I.G. Farben Питер Хайес говорит: «не так важно понять, почему зло творят плохие люди, сколько понять, почему его творят хорошие люди» (Hayes 2001: xxi). Ведущие предприниматели, раньше опасавшиеся национал-социализма и державшиеся от него в стороне, угодили к нему в нравственный плен и стали соучастниками его ужаснейших преступлений, включая холокост.
Но подчинились не все. Немногие, такие как Юнкерс, сопротивлялись исходя из соображений общественного блага. Основываясь на более практических соображениях, Ялмар Шахт, банкир, занявший пост экономического министра Гитлера, подал в отставку в 1937 году, не согласившись со стоимостью расходов на перевооружение. Сопротивляться режиму он начал лишь позднее.
И все же открытое противостояние планам нацистов в деловых кругах было редкостью. Тем показательней противоборство Германа Геринга со сталепромышленниками в 1937 году. Стремясь к автаркии, Геринг хотел, чтобы сталелитейная промышленность перестала использовать импортную железную руду. В декабре 1936 года он потребовал инвестиций в разработку внутренних месторождений, где уголь был худшего качества. Промышленники Рурской области сопротивлялись по ряду причин, в том числе и из-за опасений, что после того, как вложения будут сделаны, нацистское правительство начнет вытягивать из них деньги, диктуя более низкие цены на сталь. Хотя их коалиция быстро распалась, в результате образовался государственный сталелитейный гигант «Рейхсверке Герман Геринг». Шахт подал в отставку, победу одержал нацистский лидер (Schweitzer 1964: 537–547). РГГвпоследствии превратился в крупный конгломерат, ставший проводником немецких инвестиций на территории оккупированных европейских стран (Overy 1994: 144–174).
В Японии класс предпринимателей, при всей своей консервативности и патриотизме, стремился сохранять трезвую голову. Ведущие предприниматели были встроены в политическую систему через партийное представительство и неформальные связи с политиками (Von Staden 2008). В 1930-е годы, однако, их влияние оказалось под угрозой и стало все больше ослабевать в связи с расцветом японского «ультранационализма», враждебного по отношению к частной собственности и индустриализации. Сторонники крайнего милитаризма сформировали политическую базу в сельской местности, выдвинув план колонизации Восточной Азии, и стали наносить все более мощные удары по предводителям консерваторов, отдававших предпочтение не военным авантюрам, а финансовой ортодоксии (Collingham 2011). Представители вооруженных сил постепенно захватили контроль над правительством.
Хотя впоследствии дзайбацу (яп. «денежные кланы», ведущие японские конгломераты) прославились как столпы японского милитаризма, в этой опасной ситуации они вели себя в целом так же, как и аналогичные структуры в Германии. Японский бизнес использовал возможности, казавшиеся ему прибыльными, взваливал на свои плечи обязательства по обеспечению войны, от которых он не мог отказаться, и принимал государственное финансирование, целью которого было создать у него стимулы работать на войну. Как показал Такао Сиба (Takao Shiba 1994), в случае с корпорацией «Мицубиси» в 1930-е годы это означало постоянное откладывание планов по развитию гражданского автомобилестроения в пользу производственных директив, получаемых от военных. В то же время корпорация «Кавасаки» была готова создавать новые мощности специально под военный спрос, избегая дополнительных рисков благодаря государственному капиталу. Как только подошло время полноценной войны, руководство армии и флота ввело законодательные меры, благодаря которым частные промышленные предприятия помещались под их прямой надзор. Эти меры встречали сопротивление до тех пор, пока не стало ясно, что лишь фирмы, согласившиеся с военным надзором, получат ресурсы и рабочую силу. В то же время, полностью отвечая на военные запросы Японии, и «Мицубиси», и «Кавасаки» проводили мероприятия, позволившие им сохранить фундамент для независимой деятельности в послевоенное время.
Общим во всех этих исторических нарративах является «первичность политики» (Mason 1968). И в Японии, и в Германии инициатива принадлежала руководству страны. Действия корпораций имели ответный, оборонительный и оппортунистический характер. Пусть это и не большая заслуга, однако говорить о лоббировании войны капиталистами не приходится. Подводя итог истории с Круппами, Овери (Overy 1994: 94) пишет: «Политическая гегемония нацистов в конечном счете не позволила немецким капиталистам действовать, как капиталисты». Эти истории показывают не то, как большой бизнес изменял правительство, а как «большое» правительство переключило бизнес с извлечения прибылей в процессе конкуренции к извлечению ренты, поставив его в зависимость от государственных контрактов и субсидий.
Что касается других стран, то свидетельств о лоббистском влиянии военно-промышленного комплекса в межвоенное время мало. Уилсон и Элоранта (Wilson and Eloranta 2010) подробно разобрали практику оборонных заказов межвоенного периода в четырех демократических странах (Великобритании, Соединенных Штатах, Швеции и Финляндии). Им удалось показать, что демократические институты ставят надежные преграды получению прибыли от перевооружения. В своей ревизионистской работе Эджертон (Edgerton 2006) в качестве наиболее раннего примера военно-промышленного комплекса приводит «государство войны» (warfare state) в межвоенной Британии, во главе которого, однако, стояли эффективные технократы, а не жадные капиталисты и продажные политики. Как показал Роберт Хиггс (Higgs 1993), накануне Второй мировой войны американские деловые круги испытывали недоверие к администрации Рузвельта и не стремились осуществлять военные инвестиции, опасаясь, что после того, как они это сделают, государство начнет вмешиваться в промышленность и не позволит им заработать на своих вложениях.
Трудно найти страну, где влияние корпоративных денег на политику было бы более осязаемо, чем в Соединенных Штатах послевоенного периода. Роберт Хиггс составил модель стратегического взаимодействия в период холодной войны между американскими избирателями, производителями оборонного сектора и политиками (Higgs and Kilduff 1993; Higgs 1994). Из модели следует, что фирмы оборонного сектора обеспечивали избирателей рабочими местами, а политиков, ищущих поддержки избирателей, – средствами на избирательную кампанию. Взамен они получали раздутый военный бюджет, который приводил к разросшемуся оборонному комплексу и завышенным частным прибылям. В проигрыше оставались налогоплательщики и вооруженные силы, так как средства военного бюджета отвлекались на покупку оборудования, которое было им не нужно и которое они не могли использовать. Выгоды сосредоточивались в руках узкой группы оборонных корпораций и наемных работников и были хорошо осязаемы, а потери в эффективности рассеяны по всему обществу и плохо видны. Таким образом, возникали все необходимые условия для того, чтобы создавался эффект отклонения в сторону статус-кво[136], согласно определению Фернандеса и Родрика (Fernandez and Rodrik 1991).
Но даже теоретически этот круговорот не может продолжаться вечно. В конце концов, придя к избирательным урнам, граждане способны положить этому конец. С точки зрения эмпирических данных, баланс общественных настроений по вопросу, нужно ли повышать или снижать военные расходы, являлся ключевым фактором их действительного повышения или снижения. Одно поколение политиков за другим трудилось над тем, чтобы убедить общественность в существовании угроз ее безопасности и наличии уязвимостей в обороне, но в конечном счете им не было дано контролировать настроения избирателей. В открытом обществе поддержка военных со стороны общественности имеет пределы и сдерживается двумя обстоятельствами: во-первых, чтобы пускать больше ресурсов на военные цели, нужно повышать налоги, а во-вторых – война ведет к гибели людей. «Людские потери и налоги» – это главное, что, согласно Хиггсу, ограничивает могущество военно-промышленного комплекса.
С учетом этого вывода, что можно сказать о различных видах некапиталистического строя? Самая очевидная черта, отличавшая советский военно-промышленный рынок от рынка США, – это его непрозрачность и неподотчетность обществу. В послевоенное время советский оборонный сектор потреблял более высокую долю национальных ресурсов, чем оборонный сектор США (Firth and Noren 1998). Если верно, что корпоративное лобби в Америке добивалось выделения государственных ресурсов на военные разработки, то и советские разработчики вооружений действовали таким же образом. Конечно, при этом им нужно было проявлять большую осторожность, зная склонность Сталина везде усматривать злой умысел (Harrison 2008; Harrison and Markevich 2008b). Государственные органы, которые при Сталине отвечали за строительство оборонных предприятий, с большим размахом и желанием использовали принудительный труд (Harrison 1994; Simonov 2000). Эти беглые сравнения не позволяют нам сказать, что капитализм был более безнравственным, чем коммунизм. Напротив, прозрачность и подотчетность, характерные для демократического политического процесса, накладывали на власть военно-промышленного комплекса в Америке ограничения, которых при коммунизме не было.
Однажды Дэвид Холлуэй (Holloway 1980: 158) следующим образом прокомментировал утверждение, что «у Советского Союза нет своего ВПК, он и есть ВПК». «Пожалуй, это чересчур смелое утверждение, – писал он, – однако оно верно отмечает тот факт, что Советский Союз был поглощен созданием военной мощи до такой степени, что становится трудно говорить об отдельном ВПК, действующем внутри государства»[137]. В своей недавней статье Конторович и Вайн (Kontorovich and Wein 2009) задаются вопросом: «Что максимизировали советские лидеры?». Основываясь на выявленных предпочтениях в размещении ресурсов («высокая доля военных расходов в ВВП, низкая доля потребления, высокая доля инвестиций, направляемых преимущественно в тяжелую промышленность»), они приходят к заключению: не прогресс «социализма», не экономический рост и даже не модернизацию, а военную мощь. Иными словами, места для лоббизма не оставалось – приоритет военного комплекса лежал в самой основе коммунистического режима[138].
Подведем итог: есть ли у капиталистических корпораций политические интересы? Несомненно, есть. Занимаются ли они лоббированием своих интересов и делают ли для этого пожертвования? Да, постоянно. Заставляют ли они правительства развязывать конфликты с другими странами? Примеры, подтверждающие это, трудно найти. Охотно ли они извлекают прибыль из военных приготовлений? Да, хотя силы конкуренции и открытое общество, по-видимому, налагают разнообразные ограничения на такое поведение. Охотно ли они пользуются военной добычей и подневольной рабочей силой? Да, если для этого есть возможность. Можно ли назвать эту деятельность систематической? Этому нет подтверждений. На самом деле решающим обстоятельством представляется характер государства и самостоятельные действия политиков. Коммунизм, а не капитализм, создавал более благоприятные условия для милитаризации экономики и наращивания военной мощи.
Отвлекающие войны
Билл Притчард (пресс-секретарь премьер-министра): Позвольте мне предложить: мы не будем стараться угодить прессе. Лучше – отвлечем ее внимание. Дадим ей какую-нибудь историю.
Джим Хэккер (премьер-министр): Например?
Билл Притчард: Ну, начните войну, что-нибудь в этом роде. Джим Хэккер: Начать войну?
Бернард Вулли (личный секретарь премьер-министра): Всего лишь маленькую войну[139].
Понятие отвлекающей войны предполагает, что политические лидеры ищут конфликта с внешним противником и стремятся его использовать, чтобы сплотить вокруг себя население собственной страны. Эта мысль прочно поселилась в литературе – возможно, потому, что теория интуитивно правдоподобна, а найти подходящие исторические сюжеты для ее подтверждения не составляет труда. Эта убедительность, однако, может быть обманчивой. Джек Леви (Levy 1989) отмечает, что почти все войны объяснялись желанием политиков укрепить свое положение внутри страны.
Понятие отвлекающей войны имеет к рассмотрению капитализма отношение только в том случае, если может быть показано, что политическое устройство капиталистического общества больше способствует получению выгод от внешнеполитических авантюр. Один из доводов в подтверждение этого тезиса имеет марксистские корни: поскольку капиталистическое общество носит классовый характер, оно с большей вероятностью порождает войны, цель которых – отвлечь внимание рабочих от дела борьбы за социализм. Первая мировая война устойчиво объяснялась внутренней политикой в Германии и такое объяснение служит идеальной иллюстрацией к приведенному тезису (Berghahn 1973).
Такой взгляд не очень хорошо уживается со столь же традиционным утверждением о том, что разделенное на классы общество отправить на войну труднее. Официальные советские историки Второй мировой войны утверждали, что наличие противоположных интересов при капитализме лишает рабочих желания идти на войну за свою нацию. Поэтому подтолкнуть рабочих к участию в войне можно лишь с помощью «социальной демагогии, прямого обмана, подкупа и насилия» (История Второй мировой войны 1982: 38; схожую аргументацию см. в: История Великой Отечественной войны Советского Союза 1965: 80–82).
Столь же справедливо указание на то, что в капиталистических обществах правительствам удалось найти множество способов скрыть действительные издержки войны от электората, о чем на примере Соединенных Штатов говорит Хью Рокофф (Rockoff 2012: 24–27). Сюда можно включить контроль над ценами, карточную систему, призыв в армию и игнорирование будущих обязательств по выплате пенсий ветеранам и их семьям в государственном военном бюджете. Однако такие инструменты применяются не только в капиталистической экономике. Если уж на то пошло, они гораздо больше соответствуют тому методу преодоления дефицита и мобилизации ресурсов, который принят в экономике, где регулирующую функцию выполняет обычай.
Идея отвлекающей войны находит мало подтверждений в количественных эмпирических исследованиях (Levy 1989). Исключение составляют работы о применении вооруженной силы американским и британским правительствами после войны (Morgan and Bickers 1992, Morgan and Anderson 1999). Они приходят к выводу, что применение вооруженной силы вероятней, если у правительства высокий уровень одобрения, но коалиция, на которую оно опирается, начинает размываться. Вместе с тем, они полагают, что в такой обстановке масштабное использование вооруженной силы маловероятно («всего лишь маленькая война»), поскольку ожидание более высоких издержек от более крупной войны способно еще больше размыть политическую поддержку и поскольку при уже высоком градусе внутреннего конфликта любой внешний конфликт приведет скорее к поляризации, а не к консолидации поддержки.
Еще одно направление исследований указывает, что страны, где демократический режим появился недавно и не успел вполне устояться, особенно сильно подвержены рискованным авантюрам в процессе национального строительства (Mansfield and Snyder 2005). Одним из поводов для такой точки зрения послужил исторический путь демократий, возникших на территории бывшего Советского Союза и Югославии. Недавние события в Грузии, по-видимому, можно считать наблюдением за пределами выборки, подтверждающим этот взгляд.
Но предположим, что отвлекающие войны действительно существуют. Даже если это так, характерна ли для капитализма более высокая степень конфликтности, чем для других обществ, и, следовательно, более высокая склонность к превращению внутренних конфликтов во внешние? Сравнение с фашизмом приводит к простым и ясным выводам. Фашизм не порождал отвлекающих войн, потому что для фашистов война не служила отвлечением от чего-либо, она и составляла основной смысл.
Более интересный случай – коммунизм. Кажется, что «красные» режимы не использовали отвлекающие войны. Однако внутренняя легитимность советской власти, очевидно, держалась на образе внешнего врага, и всякий раз, когда советское государство вплотную подходило к военному конфликту, укреплялась. Власти СССР использовали внешнюю напряженность, чтобы оправдать контроль над передвижением, культурой и свободой выражения, а также существование секретных служб, цензуры и слежки. Когда в 1970-е годы они стали с терпимостью относиться к внешнеполитической разрядке, это подорвало их контроль над обществом. Как однажды ответил своему начальнику офицер восточногерманской «Штази», повторив впоследствии свои слова в разговоре с Тимоти Гартоном Эшем (Ash 1997: 159):
Могу ли я предотвратить это [бегство на Запад и разоблачения в западной прессе] после того, как мы подписали все эти международные соглашения об улучшении отношений с Западом, облегчении работы журналистов, расширении свободы передвижения, соблюдении прав человека?
Если иногда советская внешняя политика и была завоевательной, то агрессивный характер она сохраняла лишь до тех пор, пока не был достигнут желаемый уровень напряженности. Поколение большевиков, видевшее 1917 год, прекрасно знало, что слишком большие конфликты способствуют пораженческим и контрреволюционным настроениям внутри страны. По замечанию Олега Хлевнюка (Khlevniuk 1995: 174):
Сложное взаимодействие между войной и революцией, которое едва не опрокинуло царский режим в 1905 году и, наконец, привело к его свержению в 1917 году, Сталин четко осознавал. Уроки истории нужно было выучить, чтобы не допустить ее повторения.
Сталин делал все, что было в его силах, чтобы избежать войны с Германией в 1941 году (Gorodetsky 1999). Советское руководство послевоенного времени шло на риск, связанный с ведением войн чужими руками, но избегало прямых столкновений со своим «основным противником». Когда события разворачивались по неблагоприятному сценарию, оно было склонно отступить (в случае с Кубой), ничего не предпринимать (как в Польше) или втягивалось в конфликт с огромной неохотой (как в Венгрии, Чехословакии или Афганистане).
Чтобы отвлекающий эффект достигался, нужно было поддерживать напряженность, но не доходить до отвлекающей войны. Отсюда следует вывод, что капитализм в силу своей тенденции к созданию демократических структур и политической конкуренции, более склонен к развязыванию отвлекающих войн, чем другие системы. Однако эмпирические исследования и теоретический анализ, на который опирается данный вывод, говорят также и то, что такие войны в общем случае имеют малый масштаб и длятся недолго, а условия, их вызывающие, имеют либо экстраординарный, либо преходящий характер.
Этот вывод следует рассматривать в более широком контексте «демократического мира». Как писал Леви (Levy 1988): «Либеральные и демократические государства не воюют друг с другом. Этот вывод об отсутствии войн между демократиями как никакой другой близок к тому, чтобы рассматривать его как эмпирический закон международных отношений». Поскольку все либеральные демократии по определению также капиталистические, верность этого наблюдения имеет к рассматриваемому вопросу самое прямое отношение.
Войны капитализма
Самым ярким примером капиталистической страны являются Соединенные Штаты. По итогам опроса, проведенного во второй половине 2008 года с участием 21 тыс. жителей из 21 страны, в среднем люди склонны давать внешней политике США более низкую моральную оценку, чем внешней политике их собственной страны[140]. Хотя в этом опросе не производилась разбивка респондентов по уровню образования, по всей видимости, многие осведомленные люди полагают, что большинство войн в современном мире вызваны Америкой. Такое впечатление складывается у меня по опыту презентаций моих исследований о войнах, которые я делал на академических семинарах в ряде европейских стран.
Эти представления, однако, ошибочны и не согласуются с эмпирическими данными. Мы прекрасно знаем о войнах, которые вела Америка, однако они составляют лишь малую толику всех войн. Если посчитать все двусторонние конфликты в период с 1870 по 2001 год, включавшие как минимум демонстрацию вооруженной силы, то обнаружится, что среди их инициаторов есть страны с самым разным уровнем душевого дохода (Harrison and Wolf 2012). Как правило, чаще вооруженные конфликты развязывают не страны, находящиеся на более высоком уровне богатства (уровня ВВП на душу населения). Их развязывают страны с более крупной экономикой (абсолютным уровнем ВВП). Соединенные Штаты – это одновременно и большая, и богатая страна, но выясняется, что именно размер имеет значение. На самом деле, если устранить влияние размера, то воинственность Соединенных Штатов окажется ниже, чем у других стран. За критерий мы берем число конфликтов, инициированных страной в течение рассматриваемого периода. Соединенные Штаты, имеющие крупнейшую экономику, идут только на втором месте. Третье место принадлежит Китаю. На первом месте стоит Россия (в 1917–1991 годах – СССР).
Какую роль играют капиталистические институты в эмпирических закономерностях, обнаруживаемых в данных? Эрик Гарцке решил (Gartzke 2007) перепроверить гипотезу «демократического мира», отталкиваясь от предположения, что поскольку между капитализмом и демократией существует тесная корреляция как в межстрановой, так и во временной выборке, и демократия и мир, возможно, являются следствиями одной и той же скрытой причины, а именно – наличия капиталистических институтов.
Существует трудность, связанная с тем, что доступные нам наборы данных, отражающие распространение капиталистических прав собственности и экономических свобод, охватывают меньшие временные отрезки и покрывают меньшее число стран, чем данные по политическим переменным. Изучая период с 1950 по 1992 год, Гарцке использует показатели внешней финансовой и торговой либерализации как наиболее достоверный критерий устойчивости рынков и политики laissez-faire. Выясняется, что страны, в которых этот признак капитализма выражен сильнее определенного уровня, не воюют друг с другом, а следовательно, между ними сохраняется одновременно капиталистический и демократический мир. Во-вторых, после того, как сделана поправка на уровень экономического развития и показатели политической близости двух стран, либерализация экономических отношений между ними (оцениваемая по наименьшему в данной паре уровню либерализации) служит более сильным предиктором двустороннего мира, чем демократичность этих стран.
Почему тогда в мире становится больше не только капитализма и демократии, но и войн? Возможно, войн становится больше, потому что меняются их качественные характеристики. Мюнклер полагает (Munkler 2005), что «новые войны» больше похожи на Тридцатилетнюю войну (1618–1648), чем на территориальные конфликты великих держав в XX веке. Глубинной причиной новых войн, по его утверждению, являются скрытые силы глобализации, в том числе переполнение мирового рынка дешевыми автоматами Калашникова и безработными молодыми людьми. Новые войны имеют малый охват и затяжной характер, противоборствующим сторонам может быть выгодней поддерживать состояние конфликта, чем доводить до победы, в результате чего «новые войны» продолжают тлеть, не приходя к определенному итогу, о чем применительно к гражданским войнам пишет также Дэвид Кин (Keen 1998). «Новая война», по мнению Мюнклера, означает использование вооруженных конфликтов частными лицами, преследующими частные интересы. В «новых войнах» стирается грань между солдатами и гражданским населением, сражения в них уступают место кровавой резне, они скорее разрушают, чем укрепляют государственный аппарат. Среди прочего это приводит к утере контроля над вооруженным насилием со стороны государства.
Взгляд Мюнклера можно сравнить с концепцией Харрисона и Вулфа (Harrison and Wolf 2012). Оба подхода рассматривают тенденции глобализации и сокращение относительной стоимости средств разрушения в качестве скрытых действующих сил. С точки зрения Харрисона и Вулфа, эти силы меняют не качественные характеристики войн, а их количество. «Если вооруженные конфликты стали происходить чаще, – заключают они, – то, возможно, не потому, что мы этого хотим, а скорее потому, что мы можем».