Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории — страница 14 из 24

Перо – могучее оружие: Квентин Скиннер анализирует политику[202]

Моя цель в этой вводной главе[203] состоит в том, чтобы рассмотреть методологические работы Квентина Скиннера и его исследования европейской политики раннего Нового времени и показать взаимосвязь между ними. Соответственно, в первом разделе я представлю и поясню пять главных компонентов его подхода, используя в качестве иллюстраций примеры его исторических трудов. Во второй части я проанализирую его главные исторические работы в свете первого раздела, предложив три оригинальных тезиса об основаниях современной политической мысли, которые, как я полагаю, следуют из его текстов. Уделяя в данной главе преобладающее внимание этим тезисам о современной политической мысли, я намерен показать, что Скиннера интересуют не только история и метод, но и возможность их применения для прояснения настоящего.

Почти с самого начала труды Скиннера вращаются вокруг трех осей: интерпретации исторических текстов, изучения формирования и изменения идеологии, а также анализа связи идеологии с политическим действием, которое она репрезентирует[204]. Его изначальный интерес к методологии развился из неудовлетворенности господствующими либеральными и марксистскими формами анализа, применявшимися для исследования этих вопросов, особенно в отношении политики раннего Нового времени. В замечательной иконоборческой статье 1969 года он утверждал, что имеющиеся текстуальные и контекстуальные процедуры являются совершенно неадекватными и что необходима новая контекстуальная практика, в большей мере учитывающая историческую специфику [Skinner 1969][205]. С 1969 года и по настоящее время он создал набор интерпретативных и аналитических инструментов, удовлетворяющих этому требованию и применимых внутри широкого спектра социальных и гуманитарных наук.

Пять шагов, из которых состоит его метод, лучше всего рассмотреть как ответы на следующие пять вопросов: а) Что делает или делал автор, когда писал свой текст, по отношению к другим имеющимся в наличии текстам, образующим идеологический контекст? b) Что делает или делал автор, когда писал свой текст, по отношению к наличному и проблематичному действию, образующему практический контекст? c) Как надо идентифицировать идеологии, а также анализировать и объяснять их формирование, критику и изменение? d) Какого рода связь между политической идеологией и политическим действием способна лучше всего объяснить распространение некоторых идеологий и какое влияние она имеет на политическое поведение? e) Какие формы политической мысли и политического действия участвуют в распространении и конвенционализации идеологических изменений?

Подход Скиннера

Первый шаг

Начав научную деятельность в рамках исторической школы (или школы Verstehen), самым ярким представителем которой в Англии в первой половине XX века был Коллингвуд, Скиннер в стремлении устранить недостатки, которые он находил в общепринятых процедурах изучения истории политики, смог опереться на возродившийся в 1960–1970‐е годы философский интерес к интерпретации. Для него также была полезна поддержка двух ученых, работавших в той же интеллектуальной среде, – историка Джона Покока и политического теоретика Джона Данна. Научный горизонт и общая направленность его трудов задавались подходом, выдвинутым Витгенштейном в работах «Философские исследования» и «О достоверности» [Wittgenstein 1978; 1984]. Этот подход основывается на том, что язык представляет собой интерсубъективное множество инструментов, используемое всеми людьми с различными целями, в котором тем не менее только некоторые элементы в любой момент открыты для субъективной критики, модификации и замены. Язык так глубоко вплетен в человеческое действие, что именно целое – включающее язык и способы действия – само создает основания, на которых осуществляются критика и замена. Однако общую рамку языковой прагматики Витгенштейна, изначально обеспечивавшую его концептуальными ресурсами, Скиннер смог применить для своих собственных целей лишь с привлечением теории речевых актов, разработанной Остином, Сёрлем и Грайсом.

Остин, Сёрль и Грайс утверждали, что если речь и письмо рассматривать прагматически, как разновидности языковой деятельности, осуществляемой говорящими и пишущими, то можно обнаружить, что они заключают в себе по крайней мере два вида действия. Во-первых, автор что-то говорит или пишет, предлагая слова, предложения, аргументы, теории и т. д. с некоторым «локутивным» или «пропозициональным» значением (т. е. определенным смыслом и референцией). Во-вторых, что более важно для Скиннера, с помощью говорения или написания слов, предложений, аргументов и т. д. автор будет что-то делать: он или она будет делать это с целью или с намеренной силой. Остин назвал это «иллокутивной силой» языкового действия, координированной с локутивным значением, и предположил, что необходимым условием понимания говорящего или пишущего является «уверенное понимание» иллокутивной силы его или ее высказывания. Эта теория, взятая на вооружение Хабермасом в целях создания универсальной прагматики [Habermas 1979], была ранее принята Скиннером-историком в качестве основания двух первых этапов его проекта (проекта, который является косвенным вызовом начинанию Хабермаса, как мы увидим ниже во втором разделе, «Анализ»). Таким образом, чтобы полностью понимать «историческое значение» текста или его частей, написанных в прошлом и рассматриваемых как языковое действие, производимое его автором, недостаточно знать его локутивное значение. Необходимо вместе с этим понимать, что именно автор делал посредством его написания, «цель» или «силу» авторского аргумента [Skinner 1972: 146].

Позвольте привести один из примеров Скиннера и затем использовать его для пояснения двух первых шагов его подхода. В 16‐й главе трактата «Государь» Макиавелли дает государю совет «знать, когда не быть добродетельным» [Skinner 1972: 144–145, 154–155; 1978, 1: xii]. Один аспект реконструкции исторического значения этого совета заключается в том, чтобы понять его локутивное значение: смысл и референцию слов, из которых он состоит. Это само по себе может быть непростым делом: надо установить, на какой именно смысл слова «добродетельный» нападает Макиавелли и от какого спектра добродетелей, согласно его рекомендации, следует отказаться государю [Skinner 1978, 1: 180–186; 1985: 31–48]. Во-вторых, что еще важнее: какова цель Макиавелли, который высказывает совет? Не только что написано, но и почему это было написано?

Путь к первому ответу на вопрос – первый шаг – состоит в том, чтобы поместить текст в его языковой или идеологический контекст, т. е. набор текстов, написанных или используемых в тот же самый период, обращающихся к тем же самым или схожим вопросам и разделяющих ряд конвенций. Идеология – это язык политики, определяемый своими конвенциями и используемый определенным количеством пишущих. Так, схоластика, гуманизм, лютеранство и кальвинизм представляют собой идеологии, и схоластика наравне с гуманизмом образует общий идеологический контекст для итальянских городов-государств в эпоху Ренессанса. В случае «Государя» Макиавелли специфический идеологический контекст создается всей литературой «советов государю», а конвенции, регламентирующие эти сочинения, представляют собой важный сегмент гуманистической идеологии. Главная роль здесь принадлежит слову «конвенция», и Скиннер использует его эвристически для обозначения значимых языковых общих мест, объединяющих ряд текстов: общего словаря, принципов, посылок, критериев для проверки притязаний на знание, проблем, концептуальных разграничений и т. д. [Skinner 1970][206]. Основание для помещения текста в его конвенциональный контекст состоит в том, что языковое действие, как и другие формы социального действия, конвенционально, и, таким образом, его значение может быть понято только с учетом «конвенций, связанных с исполнением данного социального действия в данной социальной ситуации» [Skinner 1972: 154].

В примере с Макиавелли одна из конвенций литературы, содержащей «советы государю», состоит в том, чтобы всегда советовать ему поступать добродетельно. Прочитывая совет Макиавелли в свете этой конвенции, мы можем понять, что именно он делает, предлагая его: он «оспаривает и отвергает общее место морали» [Skinner 1972: 145]. Поэтому, обобщенно говоря, такая техника позволяет историку или представителю социальных наук понять не только «аргументы» этих авторов, «но и вопросы, которые они поднимали и на которые старались найти ответ, а также в какой мере они принимали и приветствовали, оспаривали и отвергали или, возможно, полемически игнорировали расхожие допущения и конвенции политической дискуссии» [Skinner 1978, 1: xiii; Скиннер 2018, 1: 14]. Скиннер называет эту деятельность манипуляцией конвенциями сложившейся идеологии.

Скиннер высказал ряд утверждений об этом способе объяснения, первое из которых, как мы видели, состоит в том, что оно является элементом исторического значения текста: это то, что автор «имел в виду» при его написании. В свою очередь, если следовать Сёрлю и Грайсу, речь идет об эквиваленте одной из авторских интенций при написании текста [Skinner 1972: 142]. Во-вторых, означенная форма объяснения является некаузальной, поскольку представляет собой новое описание характеристики языкового действия в категориях идеологической позиции, а не в категориях независимо определяемых условий. Объясняющей является интенция при совершении языкового действия, а не предшествующее намерение совершить его [Skinner 1972: 146]. В-третьих, этот шаг позволяет исследователю установить оригинальность – в смысле неконвенциональности – изучаемого текста [Skinner 1974a: 287]. Также очевидно, что такой вид понимания текста отсутствует у тех, кто практикует исключительно текстуальный подход, и у тех контекстуалистов, которые игнорируют языковой контекст.

Я бы хотел ввести различие между идеологической позицией (point) или позициями текста, которые возникают в связи со сложившимися конвенциями, и идеологической позицией или позициями автора при его написании. Первое не обязательно то же самое, что второе, и для устранения разрыва между ними обычно требуется ряд исторических свидетельств. Скиннер эксплицитно осознает это различие, хотя иногда пишет так, как если бы эти смыслы совпадали [Skinner 1969: 33–35; 1972: 155; 1974a: 288–289].

Второй шаг

Второй вопрос, если его перефразировать в категориях первого шага, звучит так: что именно делает автор при манипулировании наличными идеологическими конвенциями? То есть, в нашем примере, какова позиция Макиавелли, с которой он оспаривает и отвергает издавна существующий политический совет? Первый вопрос ставится в отношении характера текста как идеологического маневра; второй касается характера идеологического маневра как маневра политического. Осуществление второго шага, соответственно, предполагает помещение текста в его практический контекст; им являются проблематизированная политическая деятельность или «значимые характеристики» общества, к которым обращается автор и реакцией на которые служит текст. Скиннер считает, что, предлагая свои ответы на вопросы, возникающие в ходе идеологических дебатов, политический теоретик реагирует на политические проблемы эпохи. Как он пишет об этом в своей оригинальной манере: «Я имею в виду, что политическая жизнь сама ставит главные проблемы для политического теоретика, придавая проблемный характер определенному спектру вопросов и превращая в главный предмет дебатов соответствующий спектр ответов» [Skinner 1978, 1: xi]. Поэтому политическая теория, как сказали бы Аристотель и Маркс, является частью политики, а вопросы, которые она рассматривает, – следствиями политического действия.

Если вернуться к нашему примеру, то практический контекст – это крах Флорентийской республики в 1512 году, разобщенность североитальянских городов-государств, присутствие в Италии относительно больших французской и испанской армий, а в то же время, по стечению обстоятельств, – сильный правитель из рода Медичи во Флоренции при столь же сильном папе из этой же семьи в Риме. Таким образом, по мнению Макиавелли, для семьи Медичи существовала возможность объединить Северную Италию, изгнать французских и испанских варваров и даже заложить фундамент для возрождения Римской республики. Однако тот вид деятельности, который Макиавелли считал необходимым для успеха, – расчетливое насилие, ложь и обман – был «порочным», совершенно неоправданным и нелегитимным в виду общераспространенного убеждения, что государь должен всегда поступать добродетельно. Поэтому, коль скоро Макиавелли собирался убедить правителя и гуманистическую элиту в том, что эта деятельность является не только необходимой, но и оправданной, он должен был переформулировать ее в морально нейтральных или даже в хвалебных терминах. Препятствием здесь была конвенция, запрещающая государю любые порочные поступки, а значит, ему было необходимо оспорить и отвергнуть ее, чтобы утвердить свою политическую позицию, извиняющую и одобряющую деятельность такого рода со стороны государя. Манипулируя идеологическими конвенциями, он пытался оправдать и тем самым представить легитимной предосудительную политическую деятельность [Skinner 1978, 1: 113–139].

Этого беглого наброска достаточно для иллюстрации методологического положения Скиннера. Поскольку политическая идеология репрезентирует политическое действие (институции, практики и т. д.), изменить ряд идеологических конвенций значит изменить способ, которым репрезентируется нечто в этом политическом действии. Конвенции, с которыми осуществляется манипуляция, переописывают политическое действие и по-новому его характеризуют. Поэтому второй шаг состоит в том, чтобы сравнить, как значимое политическое действие передается идеологическими конвенциями и как оно переиначивается с помощью манипуляции этими конвенциями в данном тексте. Новая характеристика будет ключом к политической позиции текста.

Позвольте мне предложить еще один пример, чтобы пояснить первый и второй шаги. Итак, во-первых, Бартоло, теоретик-юрист начала XIV века, хорошо известен в истории права и политики тем, что поставил под вопрос главную конвенцию школы римского права глоссаторов, согласно которой факты всегда необходимо приводить в соответствие с правом, поскольку право – римское право – являет собой неизменный стандарт. В 1320‐х годах Бартоло перевернул эту конвенцию и стал утверждать, что, когда право и факты вступают в конфликт, необходимо изменить право, дабы оно соответствовало новым фактам, – тем самым заложив методологическое основание для постглоссаторного изучения права. Во-вторых, фактами, о которых идет речь, де-факто оказывается независимость коммун Северной Италии от Священной Римской империи, а правом – римское право, основываясь на котором можно было утверждать, что нынешний император простирает свою власть (imperium) над Северной Италией. Таким образом, переиначивая глоссаторную конвенцию, Бартоло делегитимирует имперские претензии и обосновывает войны коммун за де-юре независимость от императора, в то время как аргументы его оппонентов служат тому, чтобы легитимировать имперские претензии. Бартоло, как заключает Скиннер, «определенно намеревался реинтерпретировать римский гражданский кодекс таким образом, чтобы коммуны Ломбардии и Тосканы могли защищать свою свободу, как с помощью риторики, так и с помощью права» [Skinner 1978, 1: 9; Скиннер 2018, 1: 32]. Подобно тому как, не поместив тексты Бартоло в лингвистический контекст юридических сочинений XIII и начала XIV века, невозможно представить, что он делает идеологически, точно так же невозможно понять и то, что он делает политически, не поместив этот идеологический жест в практический контекст войн, которые коммуны вели против империи за свою независимость.

Применительно ко второму шагу возникает то же самое разграничение, что и в случае шага первого. Из того, что текст внутри своего практического контекста отстаивает политическую позицию, необязательно следует, что именно это и делал автор, когда его писал. Данный вывод требуется подкрепить рядом разнообразных исторических свидетельств. «Государь» служит легитимации порочного правителя, но из этого необязательно следует, что такова была политическая позиция Макиавелли при создании трактата. Поэтому я считаю нужным провести разграничение между политической позицией, которой текст служит в своем политическом контексте, и политической позицией автора при его написании. Скиннер всегда разводит эти позиции.

Третий шаг

Введя понятие состоящей из конвенций идеологии как инструмента для реконструкции смысла представляющего ее текста, Скиннер обратил внимание на изучение самих идеологий. С пыльных полок теперь извлекаются второстепенные тексты эпохи, которые исследуются, чтобы определить содержательные и нормативные конвенции правящих идеологий и их взаимосвязи, а затем использовать их в качестве критериев, позволяющих судить о конвенциональных и неконвенциональных аспектах и тем самым – об идеологических смещениях в наиболее влиятельных текстах. Таким образом, рассматривая первый и второй шаги из перспективы интерсубъективной идеологии, можно точно установить ту самую точку в истории, где предпринимается и, возможно, осуществляется изменение (или укрепление) идеологии, и ответить на вопрос, почему, в политическом плане, возникает такая попытка.

Монография «Основания современной политической мысли» представляет собой не только карту великих политических идеологий Европы раннего Нового времени, но еще и пособие, в котором локализованы, а также идеологически и политически истолкованы постепенные манипуляции с этими идеологиями и их радикальные трансформации. Этот третий шаг – практика совершенно противоположная установкам тех, кто, следуя Гегелю, считает классические тексты выражением сознания или идей эпохи. Обзор Скиннера постоянно демонстрирует, что великие тексты почти всегда являются худшим учебником конвенциональной мудрости: они часто оказываются классическими именно потому, что оспаривают общие места своего времени. В любом случае установить истину можно, лишь занимаясь терпеливым сопоставлением второстепенных и часто забытых языковых фактов, окружающих классику.

Четвертый шаг

Подобно тому как второй шаг проясняет определенное отношение между политической мыслью и политическим действием в случае отдельного текста, четвертый шаг вводится, чтобы проделать ту же операцию в случае идеологии. В основании здесь находится утверждение, согласно которому всякий политический словарь будет содержать ряд понятий, являющихся интерсубъективно нормативными: слова, которые не только описывают, но, описывая, одновременно и оценивают. Данное оценочное измерение называется присущим слову потенциалом речевого акта и может быть позитивным или негативным, позволяя хвалить и запрещать, одобрять и осуждать [Skinner 1974a; 1980a]. Эти слова являются «интерсубъективными» в том смысле, что не только критерии для их применения (смысла) и их референция, но и их оценочные значения являются устойчивыми в их стандартном использовании, а не чем-то, придаваемым им индивидуальным пользователем. Класс таких описательных / оценочных слов в словаре общественных самохарактеристик или идеологий чрезвычайно широк – это показывает даже поверхностная рефлексия о том, какую роль в наших либерально-технократических обществах играют слова «демократия», «объективный», «эффективный», «рациональный», «толерантный» или «диктатура», «субъективный», «неэффективный», «иррациональный», «догматический». Из этого следует, что политический словарь в стандартном употреблении описывает и оценивает политическое действие или, по словам Скиннера, «помогает конституировать характер <…> практик» [Skinner 1980a: 576]. Под «конституированием характера» он понимает одновременно описание и нормативную оценку, которые «характеризуют» практику. А это как раз равнозначно выводу, что одна из ролей политических идеологий заключается в том, чтобы «помогать легитимировать социальное действие», или что одно из отношений между идеологией и действием – это отношение легитимации [Skinner 1980a: 576].

«Главным образом за счет манипулирования этим набором слов, – говорит Скиннер, прибегая к грамшистскому тезису, – любому обществу удается учреждать и изменять моральную идентичность» [Skinner 1974a: 294]. Использование таких слов конвенциональным образом служит легитимации обычных практик. Однако манипулирование конвенциями преобладающей идеологии подразумевает изменение конвенций, управляющих смыслом, референцией или потенциалом речевого акта некоторых из нормативных слов. Если рассматривать политические теории из номиналистской перспективы Скиннера, то их можно анализировать как оправдание изменения или укрепления конвенций, управляющих использованием слов. Изменение смысла, референции или оценочной силы слов идеологии будет, таким образом, служить созданию новой характеристики или переоценке политической ситуации, которую она репрезентирует, легитимации нового спектра деятельности или убеждений, делегитимации или укреплению status quo и т. д. Политические теории связаны с современными им кризисами легитимации, которые вызываются изменяющимися политическими отношениями, и это является не следствием выбора или интенции теоретиков, но того, что язык, которым они написаны, «характеризует» политические отношения. Поэтому из‐за того, что идеологические конвенции присоединяются к политическим отношениям, разумно анализировать политические теории как вклад в идеологические споры и как оружие оправдания или ниспровержения позиций в стратегиях локальных сил – независимо от того, имеет ли такое намерение автор и признает ли он его[207].

Второй аспект четвертого шага состоит в том, чтобы установить два вида воздействия, которое идеология как казуальный фактор оказывает на поведение, чьей легитимации она служит: воздействие репрессивное и созидательное. Прежде всего, конвенциями использования, управляющими господствующим нормативным словарем, нельзя манипулировать неограниченно и поэтому их нельзя применять для легитимации любой необычной практики. Пределом и каузальным ограничением для легитимных нестандартных акций будет то, до какой степени может быть оправданна идеологическая манипуляция [Skinner 1974a: 299–300][208]. Скиннер резюмирует:

Поэтому проблема, которая встает перед тем, кто желает легитимировать свои действия и одновременно добиться того, что он хочет, не может быть просто инструментальной проблемой приспособления нормативного языка к его проекту. Это отчасти и проблема приспособления его проектов к имеющемуся нормативному словарю [Skinner 1978, 1: xii – xiii; Скиннер 2018, 1: 13].

Ограничение здесь имеет два аспекта: идеологический и политический. Попытка «растянуть» идеологические конвенции нуждается в оправдании, и оно, как правило, принимает форму обоснования изменения в категориях того, что уже является общепринятым и само собой разумеющимся. Идеолог меняет одну часть идеологии, придерживаясь другой ее части, апеллируя к конвенции и тем самым укрепляя ее. Например, главным оправданием Бартоло для приведения права в соответствие с фактами был конвенциональный аргумент, что долговременный обычай или практика обычно являются основаниями для претензии на правовое признание. Макиавелли оправдывал свой совет, что государю нет необходимости всегда поступать добродетельно, тем, что это позволит ему добиться того, чего, по всеобщему убеждению, и должен достигать государь, – т. е. он должен поступать добродетельно, создавая хорошее войско и хорошие законы, и тем самым снискать похвалу, честь и славу. Поскольку Макиавелли обычно считается одним из самых радикальных теоретиков, анализ Скиннера наглядно показывает конвенциональные пределы идеологических инноваций.

Вторым ограничением является то, до какой степени идеология ограничивает политическое поведение, легитимации которого она служит. Это можно пояснить на одном из множества примеров Скиннера. Немецкие правители использовали учение Лютера, что церковь – это институция, не имеющая юридической власти и права на значительное имущество, чтобы легитимировать свое сопротивление авторитету и богатству папства. Даже если они верили не в сами принципы Лютера, но лишь в то, что поддержка этих принципов выгодна для них (самый плохой случай для проверки гипотезы Скиннера), они тем не менее, стремясь выглядеть легитимными, были вынуждены провозглашать их и действовать в соответствии с лютеровской идеологией: «Независимо от стоявших за этим мотивов, результатом в каждом случае было одно и то же; платой за разрыв с Римом служило распространение лютеранской ереси» [Skinner 1978, 2: 64; Скиннер 2018, 2: 97]. Скиннер объединяет оба этих репрессивных аспекта в лаконичном заключении: «В этом смысле каждому революционеру приходится возвращаться на поле битвы» [Skinner 1974a: 294–295].

Во-вторых, идеология действует как материальная сила в качестве не репрессивного, а созидательного инструмента, порождая изменения в сознании. Работа Скиннера здесь еще носит предварительный характер; несмотря на это, он предлагает три гипотезы. Успешное манипулирование критериями для применения слова (манипулирование, которое становится конвенциональным) вызывает изменения «в общественных убеждениях и теориях». Конвенционализация изменения референции становится причиной изменения в «общественных представлениях и сознании». И, наконец, успешная модификация оценочной силы слова производит изменения в «общественных ценностях и установках» [Skinner 1980a]. Скиннер работает над изучением того, до какой степени капиталистическое поведение одновременно ограничивалось и порождалось протестантским словарем, который изначально его легитимировал. Таким образом, хотя политический контекст первичен, идеологический контекст, как мы видели, не является исключительно надстройкой. Он, в свою очередь, воздействует на базис по крайней мере двумя означенными способами, и это, по иронии, есть результат его надстроечной легитимирующей роли.

Пятый шаг

Наконец, пятый шаг является ключевым для всего подхода: он объясняет, как идеологическое изменение начинает вплетаться в способы действия, как оно становится конвенциональным. Это исторический вопрос, на который в подходе Скиннера и в его исследованиях обнаруживаются два варианта ответа: идеологический и практический. В идеологическом плане распространение концептуальной инновации отчасти зависит от того, насколько хорошо она корреспондирует с другими школами мысли. Как показывает Скиннер в случае распространения лютеранства [Skinner 1978, 2: 20–113], Лютер мог привлечь идеологических последователей из числа сторонников оккамизма, гуманизма и других интеллектуальных и народных течений, поскольку его критика в большой степени сближалась с критическими элементами в этих традициях. Второй фактор – это способность идеологий контролировать инструменты распространения, такие, как университет, церковь, а к XVI веку – печать. Этих факторов достаточно, чтобы транслировать идеологическое изменение и оказывать воздействие, к примеру, на поколения студентов, но они сами по себе недостаточны, чтобы произвести соответствующее изменение на практике. Первичным агентом масштабного изменения как в мысли, так и в действии является неустойчивая конфигурация властных отношений, которая образует практический контекст и которую репрезентируют идеологические дебаты. Идеологическое изменение становится общепринятым и авторитетным в той мере, в какой столкновение политических сил влечет за собой защиту или учреждение практик, для характеристики и легитимации которых используется идеологическая манипуляция. Как показывают исследования Скиннера, речь здесь в большинстве случаев идет не о непосредственной политической борьбе, но о распространении идеологии и ее приспособлении к стратегиям борьбы более широкого спектра, благодаря которым становится возможным ее закрепление и гегемония. Инновация Бартоло распространилась не только потому, что была полезна в войнах за независимость городов-коммун, но и потому, что подходила для той же самой цели французской монархии и немецким феодалам. Успех лютеранства зависел не только от немецких правителей и крестьянства как их политической опоры, но и от его использования в европейских войнах XVI века, и именно поэтому оно способствовало идеологическим и практическим союзам, составившим Реформацию. Сила аргумента отчасти может служить объяснением его изменения и сохранения в политической мысли и политическом действии в Европе, но важнее оказывается столкновение политических сил – сила оружия.

Анализ

Первый тезис

Я хотел бы теперь обратиться к анализу подхода Скиннера и предложить три тезиса о современной политической мысли, которые можно извлечь из его работ. Предваряя дальнейшее обсуждение, я хочу подчеркнуть, что работы Скиннера по философии социальной науки и метода всегда опирались на его исторические исследования и наоборот. Подобно Мишелю Фуко позднего периода, занимавшему сопоставимую позицию в Коллеж де Франс, Скиннер внес большой вклад как в социальную теорию, так и в историю, и его достижения в каждой из этих областей являются результатом его исследований. Сознательное игнорирование обоими авторами академического разделения труда между философами, методологами и теоретиками, с одной стороны, и историками и социологами – с другой, объясняет, как я полагаю, оригинальность их трудов в обеих областях.

Соответственно, и мои три тезиса выходят за рамки обозначенных академических разделений, каждый из них является как теоретическим, так и историческим. Первый, который я назову историей настоящего, чтобы подчеркнуть его сходство с генеалогией Фуко, представляет собой разъяснение слов Скиннера, что его подход дает «подлинно исторический» взгляд на политическую мысль и политическое действие, к которым применяется [Skinner 1978, 1: xi; Скиннер 2018, 1: 11]. Это утверждение включает в себя два элемента, первым из которых, как было отчасти признано в обзорах исследований Скиннера, является рассмотрение автора, текста, идеологии и практики таким образом, о котором говорилось выше в разделе «Подход Скиннера». Второй же элемент, хотя он почти не был отмечен – и, возможно, осознан – многими комментаторами[209], имеет первостепенное значение.

Ключевым для этого второго измерения является само название: основания современной политической мысли. В политической мысли и политическом действии Средневековья, Ренессанса и Реформации Скиннер стремится обнаружить, каким образом в указанные периоды были созданы те разнородные конвенции, которые позже, «от Гроция до Маркса», стали основополагающими для современной политической мысли. Его в первую очередь интересуют не сами описываемые им основания политической мысли, являющиеся либо классическими, либо теологическими, а тот лексический репертуар, который возник в то время на определенных основаниях и стал фундаментальным для нас (современных людей), после того как в XVII, XVIII и XIX веках классические и теологические основания оказались отброшены.

О своей ориентации на настоящее Скиннер говорит в предисловии: «Я надеюсь обрисовать процесс, в ходе которого оформилось <…> понятие государства», – и добавляет, что эта задача устанавливает хронологические границы его исследования. Именно в этот период «понятие государства приобретает узнаваемые нововременные черты», и именно это, заявляет Скиннер, «я постараюсь показать» [Skinner 1978, 1: ix; Скиннер 2018, 1: 8][210]. Он отмечает, что отношения между элементами понятия не были четко очерчены, и заключает, что современная теория государства так и не была написана, но был создан словарь, ставший в конечном счете для нас основополагающим. К XVII веку в центре политического анализа оказалось понятие государства – «его природы, власти, права требовать повиновения». «Одна из главных целей этой книги, – повторяет Скиннер, – состояла в том, чтобы высказать предположение о том, как проходило это развитие» [Skinner 1978, 2: 349; Скиннер 2018, 2: 519[211]]. «Подлинно историческим», таким образом, оказывается одновременно изучение политической мысли и политического действия в прошлом и изучение «постепенного возникновения словаря современной политической мысли» [Skinner 1978, 1–2: текст на задней обложке издания в мягком переплете].

Скиннер всегда утверждал, что история политической теории руководствуется (как оно и полагается) суждениями и интересами практиков. В 1974 году он писал: «Решения о том, что изучать, должны быть нашими собственными решениями, к которым мы пришли, применяя наши собственные критерии того, что рационально и значимо» [Skinner 1974a: 281]. Я хочу теперь задаться вопросом: совместимо ли внешне анахроничное стремление Скиннера представить генеалогию возникновения современного политического словаря с его же целью дать учитывающее историческую специфику описание политической мысли и политического действия, из которых возник наш современный политический язык? Для ответа на этот вопрос я обращусь к тому, что он считает основополагающим словарем современной политической мысли.

Основаниями современной политической мысли, на которых до последнего времени были сконцентрированы исследования Скиннера, оказываются одна господствующая идеология и одна подчиненная ей контридеология[212]. (Подчиненная идеология, к которой я вернусь позже, – это республиканский гуманизм, лучше всего представленный «Рассуждениями» Макиавелли.) Господствующая идеология, которую я буду называть юридической, чтобы подчеркнуть сходство с Фуко, содержит определенный набор элементов [Foucault 1980a]. Государство репрезентируется в ней как независимая, территориальная монополия политической власти. Политическая власть – это право убивать, позволяющее навязать универсальное правление либо объективного права, либо субъективных прав, таких, как личные свободы, естественный закон, общее благо, традиция, воля большинства, модернизация или конституция. Политическая власть осуществляется либо напрямую неким сувереном (монархом, гражданами в целом, элитой), либо неким представителем (парламентом, штатами, советами), которому власть делегирована или же отчуждена в его пользу сувереном (народом – либо каждым индивидом по отдельности, либо коллективно). Кроме того, политическая власть осуществляется посредством закона над юридически недифференцированным населением и ограничена стандартом права. Если политическая власть делегирована, то когда она выходит за пределы права, власть возвращается обратно к суверенному народу, и народ ее осуществляет, свергая правительство и учреждая новое.

Главный вопрос, на который отвечают «Основания современной политической мысли», таков: как были созданы гетерогенные элементы, которые заключают в себе эту великую юридическую систему, доминирующую над консервативной, либеральной и марксистской социальной теорией от Бодена и Бьюкенена до Ролза и Хабермаса и вплетенную в современные политические и правовые институции и практики от абсолютной монархии до прямой демократии?[213] Хотя конечный вывод присутствует в заключении, полный ответ дается в ходе самого двухтомного исследования. Так происходит, во-первых, потому, что юридическая идеология состоит из компонентов всех описанных в книге идеологий. Типичной иллюстрацией этого тезиса является вариант правовой идеологии, говорящий о суверенитете народа и представленный в современной форме Марианой в «Королевстве и образовании короля» в 1590‐х годах. Как отмечает Скиннер, «иезуит Мариана, таким образом, протягивает руку протестанту Бьюкенену, формулируя теорию народного суверенитета, которая, будучи схоластической по происхождению и кальвинистской в своем дальнейшем развитии, существовала, по сути дела, независимо от того и другого вероисповедания…» [Skinner 1978, 2: 347; Скиннер 2018, 2: 516].

Во-вторых, как собираются вместе эти элементы, чтобы образовать современную юридическую идеологию? Ответ Скиннера заключается в том, что основания современной политической мысли – это непреднамеренный и по большей части неосознанный результат 400-летней работы политической мысли и политического действия. Каждая тактическая манипуляция конвенцией внутри локальных идеологических дебатов и каждое использование ее в качестве уловки в местных политических сражениях фактически добавляли очередной элемент в конструкцию юридической формы политической репрезентации[214]. Иллюстрацией этого утверждения может служить один из шагов, посредством которых входит в оборот и конвенционализируется суждение, что господство права, одновременно оправдывающего и ограничивающего отправление политической власти, является и должно быть светским [Skinner 1978, 2: 302–349] (см. также: [Skinner 1980b]).

Одной из групп, выдвигавших утверждение, что политическая власть имеет светские цели, были гугеноты, заявившие об этом в ходе французских религиозных войн конца XVI века. В отличие от кальвинистов в Шотландии, они составляли меньшинство французского общества, так что шанс на успех им давало только такое обоснование их сопротивления преследованиям со стороны католического правителя, которое апеллировало бы к некоторому сегменту самого католического большинства и, таким образом, расширяло бы их политическую базу. Действительно, классические гугенотские теории оправдывали сопротивление, говоря о злоупотреблении монархом своей властью в чисто светских, конституционных терминах, без апелляции к каким-либо религиозным обязанностям со стороны правителей или подданных, как обычно поступали протестанты, что могло бы лишить их поддержки католиков. Суть здесь в том, что, во-первых, эта формулировка термина была доступна для них в оккамовской традиции, где использовалась в совершенно других идеологических и политических баталиях (чтобы подчинить светскую власть католической церкви). Во-вторых, введение нерелигиозного стандарта для отправления политической власти может быть полностью объяснено в терминах локального контекста. Тем не менее этот жест в соединении с другими непреднамеренно задавал стандарт, который в последующие двести лет мог использоваться как абсолютистами, так и конституционалистами для легитимации гражданских войн и в результате стал характерной особенностью правовых и политических институций современного светского государства.

В ходе сотни локальных идеологических маневров и контрманевров, подобных этому, политические мыслители постепенно и непреднамеренно создавали компоненты юридической идеологии. В процессе использования этих компонентов как элементов легитимации в различных локальных стратегиях они закрепились и образовали основания современной политической рациональности. Таким образом, две цели Скиннера – предложить учитывающий историческую специфику анализ политической мысли и политического действия начала Нового времени и проследить происхождение правовой идеологии – не вступают в противоречие, а взаимно дополняют друг друга – первое открывает второе.

В этом отношении книга 1978 года служит подтверждением высказанного в 1969 году тезиса Скиннера, что существует такой способ изучения истории политики, который может научить нас «отличать необходимое от того, что порождено лишь нашими собственными условными порядками» в настоящем, не подразумевая при этом трансисторической рациональности или субъективности [Skinner 1969: 53][215]. Как и Ницше, Скиннер показывает, что то, что мы считаем необходимым и основополагающим, политически представляет собой незапланированный результат случайных дебатов и баталий. Все это анализируется им в мельчайших подробностях, без апелляций к каким-то скрытым силам, коварству разума или воле к власти, с рассмотрением последствий локальных политических конфликтов, постепенно ведущих к возникновению юридической идеологии, которая, образуя характер современных политических и правовых институций, во всем своем суверенном великолепии управляет сегодня нашей политической мыслью и политическим действием. В той же самой статье Скиннер обещал, что этот вид анализа даст «ключ к самосознанию как таковому». Суть в том, что мы, как современные политические личности, как политические субъекты с индивидуальными правами, являемся подданными этого современного суверена.

Второй тезис

Второй тезис я буду называть исторической прагматикой, чтобы подчеркнуть его отличие от универсальной прагматики Хабермаса, т. е. от его теории универсально действующих условий, при которых могут быть выдвинуты и рационально истолкованы претензии на знание того, что правильно и что истинно. Скиннер не рассматривает политические теории исключительно как рациональные аргументы, претензии на истинность и правильность которых надо оценивать. Главный вопрос, с которым он приступает к исследованиям, заключается не в том, что является политически истинным и правильным. Как мы видели, вопрос этот состоит скорее в том, что считается политически истинным и правильным или что считать основаниями для проверки претензий на политическое знание в различных идеологиях и контекстах, а также как мы объясняем их использование, конвенционализацию и контексты. То есть это историческая, а не универсальная прагматика. Я полагаю, что уже вскользь проиллюстрировал эту установку, но хочу вкратце продемонстрировать, как само исследование Скиннера дает ее обоснование.

Детально анализируя шаги, которые вели к созданию гуманизма, Скиннер обозначает в качестве рубежа постепенную конвенционализацию в XIV–XV веках ныне общепризнанного убеждения, что классическое прошлое значительно отличается от настоящего. Петрарка вывел главное положение, которому фактически предстояло легитимировать гуманистический проект на шестьсот лет вперед: если различие между прошлым и настоящим существует, тогда, чтобы понимать это прошлое, требуется особое искусство – интерпретация – и особое обучение риторики и философии [Skinner 1978, 1: 86–89; Скиннер 2018, 1: 150–154]. Следствием постепенного принятия убеждения в этом значимом различии – от его гетеродоксального выражения у Петрарки до его ортодоксального статуса в среде гуманистической интеллектуальной и политической элиты к 1450‐м годам – было формирование исторического сознания.

Как эти утверждения стали общепризнанными? Ответ Скиннера, опять же, гласит: в ходе идеологических дебатов в университетах и политических баталий в городах-государствах. Гуманисты использовали конвенцию значимого исторического различия в сочетании с другими утверждениями, чтобы обосновать обвинения в анахронизме схоластов – знатоков римского права с их универсалистскими притязаниями и чтобы легитимировать учреждение гуманитарных наук и правового гуманизма. Эти же аргументы использовались, чтобы подорвать имперские претензии на господство над городами-государствами и тем самым легитимировать вооруженное сопротивление. Оружием анахронизма затем пользовался Валла для доказательства того, что Константинов дар был подделкой, подрывая притязания пап на суверенитет над светскими правителями и оправдывая военное сопротивление против папских сил. В свою очередь, утверждение гуманистов, что история циклична, санкционировало обучение политиков гуманитарным наукам и появление советов им в этой области, тем самым исполняя пророчество о возрождении классического республиканизма [Skinner 1978, 1: 69–112].

Прежде всего, этот пример должен прояснить, что критерии проверки притязаний на знание обычно зависимы от идеологии. Утверждение Валлы, что Константинов дар – это подделка, может быть проверено только тогда, когда уже принято понятие анахронизма, что, в свою очередь, подразумевает главную гуманистическую конвенцию значимого исторического различия между классическим прошлым и настоящим. Если этого допущения нет, то апеллировать будут к другим критериям, – критериям, по которым утверждение Валлы выглядит безосновательным. Например: документ следует читать в свете того, что об этом вопросе говорили папы, советы при королевских дворах и традиционные авторитеты, а также в свете их высказываний о том, что история от смерти Христа и до второго пришествия, по существу, является одной и той же. В случае римского права схоласт будет читать его в свете того, что о нем говорили великие комментаторы, и предполагая, что перед ним – непосредственное воплощение универсальных правовых стандартов. То, что в данном случае делает гуманист, – это не просто выдвижение аргумента, но выдвижение нового правила для предъявления аргумента, а именно учитывающей историческую специфику интерпретации, осуществляемой тем, кто имеет гуманитарное образование, исходя из конвенций и осознания значимого исторического различия. Как только ключевые элементы идеологии получают распространение, изменения, которые их появление производит в «формах общественного восприятия», «установках», «ценностях», поведении и основных мотивах, помогают укоренить упомянутые элементы в повседневном опыте [Skinner 1980a].

Это не значит, что понятие идеологии у Скиннера – это понятие закрытого набора конвенций. Он показывает, сколь рациональным был переход от одной идеологии к другой, когда, например, некоторые оккамисты и гуманисты стали лютеранами. Гипотеза, которую подтверждает исследование Скиннера, состоит скорее в том, что рациональная оценка имеет место внутри управляемых конвенцией контекстов, которые сами всегда оспариваются и изменяются в ходе рациональной оценки, как способом, проиллюстрированным выше, так и изложенным ранее в скиннеровском анализе идеологической инновации. Критический разум, таким образом, циркулирует внутри конвенций, в которых претензия на знание возникла изначально, или внутри некоторых других налагаемых конвенций – как, скажем, когда сегодня политические философы, работая в рамках юридического подхода, исследуют эти ранние тексты в свете уже собственных конвенций [Skinner 1969: 51–52].

В целом историческая прагматика представляет собой подход, продиктованный природой политического знания на Западе. Основаниям современной политической мысли, как юридической, так и гуманистической, не хватает рациональной базы, и причина этого в том, что у нас нет языка, каждая конвенция которого была бы обоснована совершенно независимо и в терминах которого мы могли бы оценивать любые конвенции всех наших идеологий.

Этот тезис, как мне кажется, в одном важном отношении отличается от универсальной версии антифундаментализма, выдвигаемой Ричардом Рорти в «Философии и зеркале природы» [Rorty 1979]. Он утверждает, что любое знание представляет собой мнение с прибавлением разумного обоснования; разумное обоснование показывает, что претензия на знание соответствует интерсубъективным убеждениям, в которых аудитория в данное время не имеет причин сомневаться; эти интерсубъективные убеждения нельзя проверить, поскольку это подразумевало бы другой кластер фоновых убеждений и т. д., и эти фоновые убеждения изменяются во времени, варьируются исторически, кросскультурно и интракультурно. Этот общий тезис о знании зависим от приведенного выше четвертого утверждения о варьируемости убеждений, определяющих критерии истинности, но такое утверждение кажется разумным, потому что мы принимаем, inter alia, гуманистическую конвенцию значимого исторического различия. (Другие важные факторы – это спор о «правиле веры», возрождение скептицизма и борьба за терпимость в XVI веке.)

Антифундаментализм кажется разумным вследствие того случайного исторического факта, что гуманитарные науки и их конвенции стали институционализироваться в европейских университетах к концу XVI века и что на протяжении трех сотен лет гуманисты, включая Рорти и некоторых из его читателей, преподавали и давали советы европейским правящим классам. Однако он не кажется очень разумным тем, кто получил образование на факультетах, продолжающих универсальные традиции схоластики: логики, математики, чистой философии. Он также противоречит интуиции тех, кто обучался социальным наукам, поскольку эти дисциплины использовали универсалистские конвенции естественных наук, чтобы легитимировать переход от своей области исследования – государственных административных учреждений, тюрем, армий, фабрик и бюрократии – к гегемонии в университетах; это те самые универсалистские конвенции, которые естественные науки первоначально заимствовали в XVII веке из схоластического естественного права, чтобы защитить собственные исследования от противодействия церкви. Наконец, он не выглядит обоснованно и для тех, кто получил образование или работает внутри юридической «идеологии», т. е. большинства из нас, занимающихся правовой и политической деятельностью, и для тех, кто изучал моральную, политическую философию, философию права и социальную теорию, как ее обычно преподают. Юридическая мысль имеет тенденцию сохранять строгие, универсалистские конвенции. Люди, получившие образование в этих областях, подобно своим предшественникам-схоластам, которые возражали первым гуманистам, вполне обоснованно говорят, что варьирующиеся критерии не обладают значимыми различиями, а если все же обладают, то тогда они, вероятно, неверны. (У нас есть и другая современная идеология, гегельянство, представляющая собой сцепление юридической «идеологии», сциентизма, схоластики и гуманизма; но все-таки это лишь еще одна идеология.) Для каждого, кто читал полемику гуманистов и схоластов, сегодняшние идеологические дебаты в философии социальных наук звучат – что совсем неудивительно – похоже, и на практике, но необязательно по интенции, они, несомненно, служат тем же самым целям, что и легитимирующий контроль той или другой образовательной программы.

По этой причине антифундаменталистский тезис Рорти не является универсальным, но скорее представляет собой еще один идеологический маневр, направленный на распространение интеллектуальной империи гуманизма. Его основания являются столь же случайными и рационально необоснованными, сколь, согласно его утверждениям, и все остальные. С точки зрения скиннеровской истории гуманизма антифундаменталистская перспектива стала возможной благодаря возникновению и сохранению гуманизма, и это единственное, чем поддерживается исторический прагматизм. Но если современной политической мысли не хватает рациональных оснований, то какого рода основаниями она обладает? Теперь я перехожу к финальному тезису.

Третий тезис

Третий тезис, который я называю превосходством практического конфликта, является одновременно и темой книги, и оправданием подхода Скиннера. Большинство приверженцев интерпретирующего гуманизма, от Валлы до Гирца, заняты тем, что реконструируют и воспроизводят различные языковые игры, традиции, парадигмы или идеологии, прослеживая ту или иную траекторию в их границах, очерчивая их трансформации и, возможно, переходя затем к сравнению, противопоставлению и оценке их с точки зрения наших собственных горизонтов. Интерес Скиннера никогда не сводился лишь к этому, поскольку он всегда стремился открыть отношение или отношения между политической мыслью и политическим действием.

Витгенштейн оставил нам возвышенно-обобщенное описание данного отношения: в основе языковой игры лежит действие, форма жизни. Под этим он подразумевал, что, хотя языковым играм не хватает рациональных оснований, они имеют практические основания; они мотивированы тем, что вплетены в человеческую деятельность и в практики [Wittgenstein 1978: 204–205; 1984: 10]. Как это должно быть конкретизировано? Один ответ состоит в том, что сама языковая игра представляет собой лучшее описание той деятельности, которая ее поддерживает, что деятельность соответствует языку или «внутренне» связана с ним. Теми, кто, подобно Гадамеру и Тейлору, работает в рамках историзированного кантианского идеализма, это было сформулировано в виде тезиса, что язык «конституирует» человеческие практики, социальную реальность [Gadamer 1975: 345–431; Taylor 1977: 117]. Хотя столь чрезмерный акцент на конститутивной роли языка был оспорен Хабермасом и Рорти [Habermas 1977; Rorty 1979: 343–356], он по-прежнему вдохновляет и поддерживает точку зрения, что язык должен быть наилучшим и часто единственным источником сведений о деятельности, которую он описывает. Скиннер соглашается с этой герменевтической конвенцией лишь в ее негативной форме, подразумевающей отказ от взгляда, согласно которому язык описания акторов не имеет влияния на практику их взаимодействия. Как мы видели, цитируя Тейлора, он приходит к выводу, что, описывая и оценивая практики, язык конституирует не их самих, а их «характер». Отсюда следует, что идеология – это лишь очень приблизительный источник сведений о тех формах жизни, которые она характеризует: границы растяжимости имеющихся идеологий устанавливают границы легитимного действия. Кроме того, изучение самих идеологий или традиций наихудшим образом позволяет судить обо всех значимых подробностях происходящего, поскольку компоненты идеологий постоянно приспосабливаются к тому, чтобы под видом самых обычных действий маскировать те поступки, которые в противном случае считались бы необоснованными, аморальными или незаконными.

Сосредоточившись на отношениях легитимации между идеологией и действием, Скиннер сумел обойти методологическое предписание сторонников точки зрения, согласно которой необходимо оставаться внутри языковой игры акторов (или быть каким-либо образом привязанными к ней). Таким образом, он смог изучить, какие практические формы деятельности устанавливают и поддерживают идеологии. Ответ, который дает его исследование, состоит в том, что в обществе начала Нового времени меняющиеся властные отношения в целом объясняют сохранение и смену идеологий, а изменения в идеологических конвенциях в ответ на эти перемены и в качестве их легитимации детально объясняют характер, который принимают конфигурации властных отношений. При этом преобладающей формой практической деятельности, которая дестабилизирует, перераспределяет и кодифицирует меняющиеся политические отношения в этот период, остаются военные действия. Бывают моменты, когда оружие откладывается, но тогда при королевских дворах, в советах, в университетах и церквях борьба продолжается политическими средствами, внося в политическую жизнь отношения войны и конфликта. Содержательные изменения в политической мысли и политическом действии в Европе того периода являются следствиями войн и практических баталий и только во вторую очередь – результатом идеологического ответа на кризисы легитимации, вызванные меняющимися властными отношениями, которые провоцируют сражения. Я не могу найти ни одного противоположного примера в двух томах «Оснований» – от окончательной победы томизма над оккамизмом на Тридентском соборе, от появления гуманизма до его маргинализации как политической силы к 1520‐м годам, от постепенных изменений в лютеранстве и кальвинизме до юридических оснований современной политической мысли. Гегемония юридической идеологии в основном является результатом ее участия в легитимации как войн, которые привели к централизации современного государства, так и конституционных революционных войн, которые произошли в противовес его абсолютистскому характеру [Skinner 1978, 2: 347–348; Foucault 1980a: 103]. Таким образом, в основании современной политической мысли лежат практический конфликт и война: не война всех против всех и не война экономических классов, но война постоянно меняющихся и все-таки поддающихся анализу союзов.

Таким образом, превосходство практического конфликта может объяснить, почему Скиннер концептуализирует политическую теорию и аргументы на языке войны – используя такие понятия, как «тактики», «стратегии», «противники», «баталии», «споры» и т. д., – и этот язык в равной мере является языком рациональных дебатов. И дело здесь не в том, что политические теоретики обязательно концептуализируют свою деятельность подобным образом, а в том, что политическое письмо в европейском обществе вследствие своей легитимирующей функции неизбежно оказывается во власти и несет на себе печать более фундаментальных политических отношений, которые и сами отчасти сформированы отношениями конфронтации и вооруженной борьбы. Мы могли бы переиначить вопрос Клаузевица: «Не есть ли война продолжение политики с привлечением иных средств?» [Clausewitz 1974: 402]. В конечном счете война – это очевидный факт европейского общества, но марксистский, рационалистический и интерпретативный подходы долгое время затемняли для нас ее связь с политической мыслью и политическим действием. Как мне представляется, в трудах Скиннера предлагается гипотеза для дальнейших исследований, сходная с той, что высказывал Фуко: «Я думаю, что надо говорить не о великой модели языка (langue) и знака, но о модели войны и битвы. История, которая вовлекает нас в свое течение и определяет нас, имеет скорее форму войны, чем языка: она есть арена отношений власти, а не отношений значения» [Foucault 1980b: 114][216]. Но хотя эта цитата призвана подчеркнуть общий поворот от герменевтики к практическому конфликту, она может вводить в заблуждение. Фуко в дальнейшем продолжал модифицировать и уточнять свой взгляд, проводя различие между отношениями власти и отношениями войны [Foucault 1982: 219–226]. Формулируя третий тезис, я исходил из этого различия. Это не означает, что сам Скиннер сформулировал бы собственные выводы именно таким образом, – речь идет лишь о том, что в его работе намечается такой поиск. Если его труды вдохновят исследования в данном направлении, это будет важный и обнадеживающий шаг вперед. Трудно сегодня найти в политической философии подход, который по крайней мере признавал бы, что война – наряду с языком, трудом и политикой – это (увы) фундаментальная человеческая деятельность, не говоря уже о таком подходе, в котором предпринималась бы попытка проанализировать сложные отношения между войной, с одной стороны, и политической мыслью и политическим действием – с другой[217].

Пять методологических шагов и три гипотезы в их методологических и политических аспектах нуждаются в значительно большем уточнении, распространении и применении, что, несомненно, в дальнейшем и будет иметь место. Это особенно относится к анализу властных отношений, которые образуют практический контекст. Кроме того, аналитические приемы Скиннера должны применяться и к современному миру, где отношения между пером и оружием остаются по меньшей мере столь же сложными и опасными, как и в прежние времена[218]. Мне представляется, что у Скиннера мы находим один из самых оригинальных и многообещающих способов анализа политической мысли, какие имеются сегодня в нашем распоряжении. Сколь бы приблизительно и неадекватно я ни представил подход Скиннера, я надеюсь, что мне в какой-то мере удалось передать ту интеллектуальную широту и эрудицию, с которыми связано это обещание.

© Пер. с англ. Натальи Мовниной

Литература

[Скиннер 2002] – Скиннер Кв. The State / Пер. с англ. Д. Федотенко // Понятие государства в четырех языках / Под ред. О. Хархордина. СПб.: ЕУСПБ; Летний сад, 2002. С. 12–74.

[Скиннер 2018] – Скиннер Кв. Истоки современной политической мысли: В 2 т. Т. 1: Эпоха Ренессанса / Пер. с англ. А. Олейникова; Т. 2: Эпоха Реформации / Пер. с англ. А. Яковлева. М.: Дело, 2018.

[Clausewitz 1974] – Clausewitz C. von. On War / Ed. by A. Rapoport. Harmondsworth: Penguin, 1974.

[Dunn 1979] – Dunn J. The Cage of Politics: [Review of: Skinner Q. The Foundations of Modern Political Thought: In 2 vols. Vol. I: The Renaissance; Vol. II: The Age of Reformation. Cambridge: Cambridge University Press, 1978] // The Listener. 1979. March 15. P. 389–390.

[Foucault 1980a] – Foucault M. Two Lectures. Lecture Two: 14 January 1976 // Foucault M. Power/Knowledge: Selected Interviews and Other Writings, 1972–1977 / Ed. by C. Gordon. New York: Pantheon Books, 1980. P. 92–108.

[Foucault 1980b] – Foucault M. Truth and Power // Foucault M. Power/Knowledge: Selected Interviews and Other Writings, 1972–1977 / Ed. by C. Gordon. New York: Pantheon Books, 1980. P. 109–133.

[Foucault 1982] – Foucault M. The Subject and Power // Michel Foucault: Beyond Structuralism and Hermeneutics / Ed. by H. L. Drefus and P. Rabinow. Chicago: University of Chicago Press, 1982. P. 208–226.

[Gadamer 1975] – Gadamer H.-G. Truth and Method / Transl. by W. Glen-Doepel. London: Sheed and Ward, 1975.

[Habermas 1977] – Habermas J. A Review of Gadamer’s Truth and Method // Understanding and Social Inquiry / Ed. by F. R. Dallmayr and T. A. McCarthy. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1977. P. 335–363.

[Habermas 1979] – Habermas J. What is Universal Pragmatics? // Habermas J. Communications and the Evolution of Society / Transl. by Th. McCarthy. Boston: Beacon Press, 1979. P. 1–68.

[Rawls 1981] – Rawls J. A Theory of Justice. Oxford: Oxford University Press, 1981.

[Rorty 1979] – Rorty R. Philosophy and the Mirror of Nature. Princeton: Princeton University Press, 1979.

[Skinner 1965] – Skinner Q. History and Ideology in the English Revolution // Historical Journal. 1965. Vol. 8. № 2. P. 151–178.

[Skinner 1969] – Skinner Q. Meaning and Understanding in the History of Ideas // History and Theory. 1969. Vol. 8. № 1. P. 3–53.

[Skinner 1970] – Skinner Q. Conventions and the Understanding of Speech Acts // Philosophical Quarterly. 1970. Vol. 20. № 79. P. 118–138.

[Skinner 1972] – Skinner Q. “Social Meaning” and the Explanation of Social Action // Philosophy, Politics and Society. 4th series / Ed. by P. Laslett, W. G. Runciman, and Q. Skinner. Oxford: Blackwell, 1972. P. 136–157.

[Skinner 1973] – Skinner Q. The Empirical Theorists of Democracy and Their Critics: A Plague on Both Their Houses // Political Theory. 1973. Vol. 1. № 3. P. 287–306.

[Skinner 1974a] – Skinner Q. Some Problems in the Analysis of Political Thought and Action // Political Theory. 1974. Vol. 2. № 3. P. 277–303.

[Skinner 1974b] – Skinner Q. The Principles and Practice of Opposition: The Case of Bolingbroke versus Walpole // Historical Perspectives: Essays in Honour of J. H. Plumb / Ed. by N. McKendrick. London: Europa Publications, 1974. P. 93–128.

[Skinner 1978] – Skinner Q. The Foundations of Modern Political Thought: In 2 vols. Vol. 1: The Renaissance; Vol. 2: The Age of Reformation. Cambridge: Cambridge University Press, 1978.

[Skinner 1980a] – Skinner Q. Language and Social Change // The State of the Language / Ed. by L. Michaels and Ch. Ricks. Berkeley: University of California Press, 1980. P. 562–578.

[Skinner 1980b] – Skinner Q. The Origins of the Calvinist Theory of Revolution // After the Reformation: Essays in Honor of J. H. Hexter / Ed. by B. Malament. Manchester: Manchester University Press, 1980. P. 309–330.

[Skinner 1983] – Skinner Q. Machiavelli on the Maintenance of Liberty // Politics. 1983. Vol. 18. № 2. P. 3–15.

[Skinner 1984] – Skinner Q. The Idea of Negative Liberty: Philosophical and Historical Perspectives // Philosophy in History: Essays on the Historiography of Philosophy / Ed. by R. Rorty, J. B. Schneewind, and Q. Skinner. Cambridge: Cambridge University Press, 1984. P. 193–221.

[Skinner 1985] – Skinner Q. Machiavelli [1981]. Rev. ed. Oxford: Oxford University Press, 1985.

[Skinner 1989] – Skinner Q. The State // Political Innovation and Conceptual Change / Ed. by T. Ball, J. Farr, and R. L. Hanson. Cambridge: Cambridge University Press, 1989. P. 90–131.

[Taylor 1977] – Taylor Ch. Interpretation and the Sciences of Man // Understanding and Social Inquiry / Ed. by F. R. Dallmayr and T. A. McCarthy. Notre Dame: University of Notre Dame Press, 1977. P. 101–131.

[Taylor 1988] – Taylor Ch. The Hermeneutics of Conflict // Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton: Princeton University Press, 1988. P. 218–228.

[Wittgenstein 1978] – Wittgenstein L. On Certainty. Oxford: Basil Blackwell, 1978.

[Wittgenstein 1984] – Wittgenstein L. Philosophical Investigations. Oxford: Basil Blackwell, 1984.

Квентин Скиннер