Между Кембриджем и Гейдельбергом: Понятия, языки и образы в интеллектуальной истории[389]
В ноябре 1595 года Генеральные штаты Голландии выделили деньги на изготовление нового витража для собора в Вассенаре. Штаты постановили, что витраж в Вассенаре, которому предстояло занять центральное место в соборе, должен изображать «сад Голландии» [Resolutien 1595: 580]. Этот мотив был популярен, его воспроизводили на монетах, гравюрах, картинах и витражах. Он входил в серию стандартных образов, сформировавших патриотическую иконологию новой Нидерландской республики. В 1596 году один из старейших голландских городов, Дордрехт, почтил собор святого Яна в Гауде витражами, содержащими в себе все конвенциональные элементы изображения «сада Голландии» [Van Winter 1957; Schama 1987: 69–71; Gelderblom 1995]. Они представляют деву Дордрехта, сидящую в саду с пальмовой ветвью в руках. Цветущий сад обнесен тщательно сплетенной изгородью. Сад и изгородь помещены внутрь классической триумфальной арки, окруженной главными добродетелями: Мудростью (вверху слева), Справедливостью (внизу слева), Стойкостью (внизу справа) и Умеренностью (вверху справа).
Как и в иных случаях, образ сада использовался в Гауде для изображения триумфа процветающей, свободной и единой республики Голландия, управляемой классическими добродетелями, которые олицетворяют хорошее правление. Символы сада, изгороди, цветов и пальмовой ветви можно считать визуальными репрезентациями политических понятий свободы, согласия и процветания, которые доминировали в политической литературе Нидерландской революции. Таким образом, витражи Вассенара или Гауды можно интерпретировать как художественные репрезентации понятий, имевших первостепенное значение для интеллектуальной истории Нидерландской революции и Нидерландской республики, и как иллюстрацию того, что в политической культуре Нидерландов визуальные и текстуальные репрезентации очевидным образом переплетались друг с другом.
Витражи Вассенара и Гауды также указывают на существовавшую в Голландии конца XVI века тесную взаимосвязь понятий свободы, согласия и процветания. Наряду с такими концептами, как суверенитет, представительство, привилегии и гражданская добродетель, понятия свободы, согласия и процветания были конститутивными для политического языка, служившего интеллектуальным основанием Нидерландской революции и Нидерландской республики начального периода [Van Gelderen 1992; 1993]. В этом языке свобода была представлена как преимущественно политическая ценность, «дочь Нидерландов», источник процветания и справедливости. Нидерландская революция, по существу, сама интерпретировалась как защита свободы, которой угрожают жажда власти и тиранические амбиции правительства Филиппа II. К счастью, политический порядок Нидерландов являлся вполне осознанным творением классических и средневековых мудрых предков, эксплицитной целью которого было сохранение свободы. Обеспечить достижение этой цели были призваны конституционные рамки, создаваемые основополагающими законами, привилегиями, хартиями и обычаями нидерландских провинций и рядом ключевых институций, таких, как Генеральные штаты. Функционирование и процветание древней конституции требовало от всех уровней общества гражданских добродетелей, в том числе согласия. Кусты в саду Голландии могли цвести, только если за ними ухаживали с добродетельным усердием.
Эта интерпретация витражей в соборах Вассенара и Гауды ставит вопросы, имеющие первостепенное значение для развития нидерландского подхода к истории понятий. От Кембриджа до Гейдельберга исследователи интеллектуальной истории в той или иной мере склоняются либо к немецкой Begriffsgeschichte, либо к истории политических языков, как ее практикуют от Кембриджа в Англии до Кембриджа в штате Массачусетс. Возникающие при этом проблемы являются разнообразными и сложными, затрагивающими одновременно онтологию, эпистемологию и методологию. Как показывают статьи Теренса Болла, Ханса Эриха Бёдекера, Иена Хемпшер-Монка и Райнхарта Козеллека [Ball 1998; Bödeker 1998; Hampsher-Monk 1998; Koselleck 1998], на высшем уровне абстракции споры вызывает сама природа «бытия» понятий и языков. Это заводит нас в лабиринт вопросов, касающихся отношений языка и материальной реальности и, как следствие, отношений политической мысли и политического действия. Кроме того, постоянно всплывающей темой, порождающей сомнения в методологической ясности и состоятельности как Begriffsgeschichte, так и истории политических языков, остается вопрос о взаимосвязи понятия и политического языка, временами граничащий с банальностью о курице и яйце. Наконец, как показано в статьях Эдди де Йонга, Брэма Кемперса и Рольфа Райхардта [Jongh 1998; Kempers 1998; Reichardt 1998], истории понятий, истории политических языков и истории искусства в равной мере бросает вызов интерпретация визуальных источников. Размышления об искусстве в истории и об истории в искусстве должны начинаться с эпистемологии визуальных образов как источника исторического знания и с вопроса о том, являются ли рассматривание образов и чтение текстов схожими и/или несхожими видами герменевтического опыта.
Герменевтический поворот и искусство интерпретации
Фридрих Шлейермахер и Вильгельм Дильтей, отцы-основатели романтической герменевтики, строили свои теории интерпретации на базе «гуманистического историзма» [Ermarth 1981: 177]. Главная цель герменевтики состояла в реконструкции генезиса, Konzeptionsentschluss, и эволюции человеческого действия, чтобы достичь его истинного понимания. Этот процесс интерпретации включал в себя понимание языка. Шлейермахер не считал тексты всего лишь механическим применением социолингвистических правил. Кроме того, он признавал важность языковой оригинальности и индивидуальной новации. Поэтому он считал необходимым, чтобы ученые выходили за пределы «грамматической интерпретации» к психологическому пониманию. Язык рассматривался Шлейермахером как экстернализация идей, как посредник vorsprachlichen Idee – идеи, существующей до языка. Понимать текст значило понимать «дух, который породил и контролировал (это) сочинение и для репрезентации которого это сочинение существует» [Howard 1982: 9] (ср.: [Böhler 1981: 497]). Традиционным ключевым герменевтическим понятием была эмпатия. Для Шлейермахера и Дильтея текст являлся «выражением», Ausdruck, мыслей и интенций его автора; для понимания текста интерпретатор должен был переместить себя в горизонт автора, чтобы воссоздать его творческий акт [Hoy 1978: 11].
Begriffsgeschichte и история политического языка далеко ушли от наследия традиционной герменевтики. Гуманитарные и социальные науки в последние два десятилетия испытали сильное влияние лингвистического поворота, на протяжении этого столетия проходившего в философии. Язык, прежде считавшийся инструментом, которым мы пользуемся для выражения идей или отражения реальности, был возведен в категорию «среды, в которой мы живем» [Bernstein 1983: 145]. Онтологическое понимание языка как дома бытия, das Haus des Seins, говоря словами Хайдеггера, привело к серьезным эпистемологическим и методологическим дебатам в интеллектуальной истории. Как писал Дональд Келли, «даже история идей, как бы она ни стремилась к непрерывной длительности, на практике вынуждена вести дела в валюте преходящего – начинать свой путь из пещеры человеческого дискурса и в конце концов опять возвращаться в нее» [Kelley 1987: 143][390].
Внутри собственного исторического и интеллектуального контекста Begriffsgeschichte и история политических языков оказались поглощены лингвистическим поворотом. Begriffsgeschichte опирается на основные элементы философской герменевтики Ханса-Георга Гадамера и подвергает ее критике [Koselleck, Gadamer 1987; Richter 1990: 44–45; 1995: 35]. Помимо непосредственного участия Хайдеггера и Гадамера в философской Begriffsgeschichte, как об этом свидетельствует Archiv für Begriffsgeschichte, проект Geschichtliche Grundbegriffe «исходил из исторического исследования, которое делает акцент на герменевтике и, следовательно, важности концептуального аппарата, горизонтов и самопонимания исторических акторов» [Richter 1995: 35]. Теория Begriffsgeschichte Козеллека во многом представляет собой осознанную попытку опустить философскую герменевтику Гадамера с ее онтологических и эпистемологических высот и сделать релевантной для практики истории.
Исходя из классической аристотелевской позиции, согласно которой люди – изначально социальные и общающиеся между собой существа, Козеллек утверждает, что общество и язык являются метаисторическими априори, без которых история была бы непостижимой. Соответственно, история понятий и социальная история претендуют на независимую универсальность, что распространяется и на такие исторические субдисциплины, как культурная, экономическая и интеллектуальная история[391]. Однако в концепции немецкой Begriffsgeschichte независимость истории понятий и социальной истории не ведет к унификации, поскольку Козеллек настаивает, что «язык и историю следует аналитически разграничивать, так как ни одна из этих сфер в своей целостности не может зависеть от другой». Признавая онтологическую важность языка, он, используя гадамеровскую терминологию, утверждает: есть нечто, что является домом бытия в большей мере, чем язык: «История в актуальном ходе ее происшествий является иным модусом бытия, нежели модус языка, на котором о ней говорят (будь то до, после или одновременно с происходящими событиями)» [Koselleck 1989: 649]. Хороший пример – любовь, поскольку Козеллек утверждает, что фигуры речи двух влюбленных не обязательно отражают любовь между двумя индивидами [Koselleck 1998: 26]. Как любовь не может быть сведена к языку влюбленных, так и общество не может быть сведено к языку его членов. История понятий должна начаться с онтологического признания, что язык и общество являются двумя разными этажами дома бытия.
Переплетенная с социальной историей, история понятий «занимается взаимоотношениями между длительностями, изменениями и новациями в значении и применении политических и социальных понятий, с одной стороны, и масштабной структурной трансформацией государства, общества и экономики, с другой» [Richter 1986: 610] (см. также: [Richter 1995: 10]). В основе Begriffsgeschichte лежит творческое напряжение между социальной реальностью и языком. Как объясняет это напряжение Козеллек, «реальность вполне может измениться до ее концептуализации. Так же и возникающие понятия могут вызвать к жизни новые реальности» [Koselleck 1978: 28–30]. Поэтому в центре внимания здесь оказывается диахроническое изучение таких процессов, как Demokratisierung (демократизация), Ideologiesierbarkeit (идеологизированность) и Politisierung (политизация) понятий. Конфликты, связанные с применением понятий, указывают на структурные изменения в политике и обществе. Поскольку язык конститутивен для нашего «горизонта», нашего «поля зрения, включающего все то, что может быть увидено с конкретной точки обзора» [Gadamer 1975: 269], понятия тоже формируют политические и социальные изменения [Koselleck 1978: 29; Richter 1990: 41]. Изучение языка как агента и индикатора структурного изменения является определяющим моментом Begriffsgeschichte.
Основываясь на изначальной лингвистичности и социальности человеческих существ, Begriffsgeschichte осуществила важнейшую инновацию в немецком изучении истории. Снятая с хайдеггерианских высот, она оказалась связана с социальной историей. Следствием этого стал великий отход от традиционной истории идей, какой ее предложил Фридрих Майнеке, Geistesgeschichte которого концентрировалась на вечной мудрости бесконечных идей. В то же самое время Begriffsgeschichte стала спасением для интеллектуальной истории, которая была почти полностью захвачена социальными историками из Билефельда и прочих мест, жаждавшими жесткой версии исторической социальной науки, historische Sozialwissenschaft.
В те же самые десятилетия, когда происходило формирование Begriffsgeschichte, появился и новый, «кембриджский» подход к истории политической мысли, представленный в работах Джона Покока и Квентина Скиннера. Подобно Begriffsgeschichte, развитие истории политических языков началось с отказа от доминирующих «ортодоксий» в истории идей. В классической статье «Значение и понимание в истории идей» Скиннер одновременно отвергает как «текстуализм», утверждающий, что текст «сам в себе содержит единственный ключ к своему пониманию», так и «контекстуализм», настаивающий, что именно контекст, образованный религиозными, политическими и экономическими факторами, определяет значение любого данного текста [Skinner 1988b: 29][392]. Сходясь в необходимости отказа от старой истории идей, какой ее практикуют Майнеке и Лавджой, Begriffsgeschichte и новый кембриджский подход весьма различались по своим философским основаниям. В то время как Begriffsgeschichte развивалась в горизонтах немецкой традиции историографии и герменевтики, история политических языков вела происхождение от англосаксонских традиций Коллингвуда, философии языка и теории речевых актов Дж. Остина. Так, Скиннер отвергает текстуализм, поскольку последний не признает историческую лингвистичность текстов. Вдохновляясь Остином и Витгенштейном, он утверждает, что текст является воплощением определенного использования языка определенным актором в определенное время.
Со своей стороны, «контекстуализм» не видит, что объяснение того, почему автор написал текст, не равно пониманию самого текста[393]. Таким образом, если текстуализм игнорирует историчность человеческого действия, то контекстуализм неверно понимает отношения между текстом и контекстом или создает неправильное представление о них. Если цель в том, чтобы «восстановить историческую идентичность» текстов, тогда «герменевтический» проект в интеллектуальной истории должен руководствоваться тем, что Скиннер называл «историческим и интертекстуальным подходом» [Skinner 1988a: 232][394].
Пытаясь создать такой подход, который учитывает как историчность текстов, так и отношения между текстом и контекстом, Покок и Скиннер подчеркивают важность лингвистического и интертекстуального контекста. Принципиальным исходным пунктом их подходов является признание того, что каждый политический автор должен, по выражению Покока, использующего терминологию Соссюра, рассматриваться как «живущий во вселенной langues, которые придают смысл тем paroles, что он в них реализует» [Pocock 1985: 5][395]. Важно признать нормативный характер langues, языков, используемых в политическом дискурсе. Согласно Пококу, langues «будут приводить в действие определенную силу, которую можно назвать парадигматической <…> – т. е. каждый язык будет избирательно представлять информацию как релевантную для проведения и характера политики и будет способствовать определению политических проблем и ценностей именно таким, а не каким-либо другим способом» [Pocock 1985: 8]. Политические теоретики – и другие славные люди – живут внутри нормативного словаря политических языков. Политические акторы выполняют речевые акты внутри лингвистического и интеллектуального контекста своих нормативных словарей. Отношение между языком и речевым актом, между langue и parole следует рассматривать в категориях дуальности. С одной стороны, нормативный словарь позволяет индивидам структурировать и интерпретировать мир, в котором они живут, как в эмпирическом, так и в нормативном отношении; он позволяет им наделять смыслом и оценивать меняющийся мир вокруг них. Так производятся индивидуальные речевые акты, которые, с другой стороны, воспроизводят или трансформируют нормативный словарь в целом и один или более политических языков в частности. Изучение политических идей в очень большой степени оказывается сфокусированным на «ходах», которые акторы совершают внутри политических языков, на том, как они поддерживают, отвергают, разрабатывают или игнорируют «расхожие допущения и конвенции политической дискуссии» [Skinner 1978, 1: xiii; Скиннер 2018, 1: 14], или, иначе говоря, на том, как акторы принимают, модифицируют и производят новации в политических языках. История политической мысли становится историей continua политического дискурса [Pocock 1985: 28].
Как указывает Иен Хемпшер-Монк [Hampsher-Monk 1998], одно из главных достоинств новой истории политических языков состоит в том, что вместо структур и процессов, проходящих сквозь Begriffsgeschichte, она в качестве главного двигателя истории выводит на первый план человеческое поведение. История – это история творческих индивидов, тех, кто трансформирует политический язык и тем самым политику и чья лингвистичность подчеркивается у всех представителей англоязычного подхода. Однако, сосредоточивая внимание на том, «как совершать действия при помощи слов», придавая особое значение витгенштейновским языковым играм как «дому бытия», англоязычные теоретики рискуют оказаться в положении тех философов, которых в «Похвале Глупости» Эразма описывает сама Глупость. Говоря ее словами, эти теоретики языка, будучи захвачены «сущностями» и «особливостями» языковых игр, «не замечают ям и камней у себя под ногами» [Эразм Роттердамский 1960: 70]. И в этом отношении тем, кто хочет изучать «идеи в контексте», требуется быть внимательным к творческому напряжению между языком и обществом, как его понимает Козеллек и подчеркивает Ханс Эрих Бёдекер [Bödeker 1998].
В то же время онтологическое различие между языком и обществом, которое лежит в основании Begriffsgeschichte, является глубоко проблематичным. Согласно Козеллеку, «язык и история не могут в своей целостности зависеть друг от друга» в силу «таких долингвистических, метаисторических условий человеческой истории, как время, граница между внутренним и внешним и иерархия». Когда неустойчивое разграничение между «внутренним» и «внешним» «отвердевает в бурных конфликтах между другом и врагом», когда иерархия «ведет к порабощению и постоянному подчинению», тогда, пишет Козеллек, «будут происходить события, или цепочки событий, или даже потоки событий, которые находятся за пределами языка». В то время как над немецкой историей нависает тень Холокоста, Козеллек утверждает, что «есть такие события, для которых у нас нет слов, которые оставляют нас немыми и на которые, вероятно, мы можем реагировать лишь в тишине» [Koselleck 1989: 652].
Источник, вдохновивший концепцию истории Козеллека, может быть найден в классических трудах Геродота и Фукидида. Ее лейтмотив происходит из Геродота: «…Есть много вещей, которые нельзя объяснить словами, но только делами. Но есть и другие, и их можно объяснить, но от этого не бывает какого-то хорошего результата» [Koselleck 1989: 653][396]. А превращая «напряжение между речью и действием в центральную методологическую ось» изучения истории, Козеллек следует Фукидиду [Koselleck 1989: 655]. В то же время он признает, что долингвистические условия человеческой истории и конфликты, которые они порождают, не только «схватываются человеком лингвистически», но и «социально преобразуются или политически регулируются посредством языка» [Koselleck 1989: 652]. Таким образом, как утверждает Иен Хемпшер-Монк, экстра– или долингвистичность политики и общества серьезным образом нуждаются в уточнении [Hampsher-Monk 1998]. Социальные структуры являются лингвистическими структурами; политическое действие является лингвистическим действием. Признать, что человек – социальное и коллективное существо, значит признать его лингвистическим существом. История языка включает в себя социальную и политическую историю.
В этом отношении оказывается неясно, почему следствием онтологического различия между языком и обществом должны стать отдельные дисциплины, занимающиеся изучением истории. Неясно, чем эпистемология и методология социальной истории отличается от истории понятий; неясно, чем социально-историческое изучение любви эпистемологически и методологически отличается от историко-понятийного изучения того же явления. Любовь может быть чем-то бóльшим, нежели дискурс влюбленных, и она может иметь долингвистические условия, но все, что остается от нее увлеченному историку, – это язык. Для изучения истории язык – это эпистемологический дом бытия, поскольку, как утверждает Козеллек, «все, что соединялось друг с другом in eventu, может быть передано только через вербальное свидетельство post eventum» [Hampsher-Monk, Tilmans, van Vree 1998: 7]. Поскольку, если процитировать Гадамера, мир представляет себя только через язык [Gadamer 1975: 426] (см. также: [Koselleck 1998]), изначальные методологические и эпистемологические затруднения, вероятно, одни и те же для всех видов исторических исследований. Онтологические отношения между языком и реальностью озадачивают не только философов, о которых говорит Глупость в «Похвале» Эразма. Они глубоко релевантны и для историков-практиков.
Практика
Для изучения политических и социальных понятий Begriffsgeschichte предлагает использовать методы, разработанные в таких областях, как историческая семантика, лингвистика и филология, в их творческом и напряженном взаимодействии с методами социальной истории. Она провозглашает взаимодействие между семасиологией, ономасиологией и многими другими «логиями». В результате она сделалась методологической «мешаниной», которая серьезным образом нуждается в прояснении методологии. За исключением таких известных ученых, как Козеллек, Ханс-Ульрих Гумбрехт, и некоторых других авторов, Begriffsgeschichte в том виде, как ее практикуют в Geschichtliche Grundbegriffe, представляет собой, по выражению Ханса Эриха Бёдекера[397], старомодную «прогулку по верхам истории идей». В поисках решения историки понятий стремятся сформулировать более методологический подход. Одна из наиболее примечательных попыток в этом направлении присутствует в работах Рольфа Райхардта, который составил для практики Begriffsgeschichte перечень установок, Arbeitsregeln. Эти установки касаются выбора и социальных характеристик главных источников, а также реконструкции понятийных полей, Begriffsfelder. Подчеркивая социальную природу языка и взаимодействие между историей идей и социально-исторической семантикой, Райхардт настаивает на том, что Begriffsgeschichte должна дифференцировать источники в зависимости от степеней социальной репрезентативности (soziale Representativitätsgrad), областей практического использования (Praxisbereiche) и жанров текста, таких, как словари, газеты или памфлеты. Чтобы реконструировать историческое значение понятий внутри их социального, политического и интертекстуального контекста, Райхардт предлагает посмотреть на слова и предложения, которые определяют это понятие, на сопутствующие слова, которые его дополняют, объясняют или дифференцируют, и на противоположные понятия (funktionale Antonyme) [Reichardt 1982; 1985: 82–85].
Составленный под редакцией Райхардта «Handbuch politisch-sozialer Grundbegriffe in Frankreich, 1680–1820» [Handbuch 1985–2017] тяготеет к пониманию понятий как социальных норм, отражающих и составляющих повседневную жизнь в обществе, от кофейни до большой теории. Установки Райхардта сфокусированы на реконструкции социального измерения использования понятий. Однако его «метод» не затрагивает наиболее фундаментальных вопросов, касающихся методологической ясности «практики Begriffsgeschichte», не говоря уже об их решении. Он не касается серьезных сомнений, возникающих по поводу концептуализации дисциплиной ее собственного предмета – понятий. Понятия больше, чем слова, но каким образом они встраиваются между словами, дискурсами, языками и словарем – эта проблема остается нерешенной.
Как подчеркивает Ханс Эрих Бёдекер, в «практике Begriffsgeschichte» внимание традиционно концентрировалось на определенных ключевых словах, на заглавных словах при дорого обходившемся невнимании к их семантике. В результате «дискурсивная взаимосвязь отдельных ключевых слов остается, в общем и целом, без анализа»[398]. Сужая изучение языка до изучения понятий, Begriffsgeschichte теряет из виду риторику, стратегии коммуникации и убеждения, которые существенны для понимания коммуникации как социального и политического процесса.
Признание необходимости интерпретировать понятия в рамках дискурсов находится в центре проекта «критической истории понятий», и наиболее красноречивые призывы к этому содержатся в публикациях Джеймса Фарра и Теренса Болла [Farr 1989; Ball 1998]. Как пишет Болл, задача критической истории понятий состоит в том, чтобы «наметить изменения в понятиях, образующих дискурсы живых и мертвых политических акторов» [Ball 1998]. Таким образом, история понятий выдвигает на первый план «язык – понятия и категории, метафоры и риторические стратегии, – на котором партизаны всех политических лагерей формулируют, обсуждают, превращают в предмет споров и иногда даже решают политические проблемы» [Ball 1998].
Begriffsgeschichte и история политических языков совпадают во внимании к критической истории понятий. Благородные цели, однако, необязательно влекут за собой методологическую ясность. До сих пор остается неясным, как могут соединяться методологические и эпистемологические горизонты истории понятий и истории политических языков. Со своей стороны, Квентин Скиннер отвергает саму возможность истории понятий как таковой. С его точки зрения, понятия являются витгенштейновскими инструментами, и это означает, что для того, «чтобы объяснить какое-то понятие, необходимо установить не только значения слов, которые его выражают, но и набор действий, который можно совершать при помощи него» [Skinner 1988a: 283]. Понимать понятия, согласно Скиннеру, значит понимать «историю их употребления». Их историческое понимание требует понимания их использования в политических языках. Например, интерпретация понятий согласия и гармонии, репрезентированных в витражах в Вассенаре и Гауде, требует понимания того, как слова, образующие эти понятия, используются в политическом языке Нидерландской революции. Для того чтобы понять изменения понятий, необходимо определить их функцию в нормативном словаре [Farr 1989: 38; Ball 1998; Hampsher-Monk 1998].
Реконструкция нормативного словаря – это, по мнению Скиннера, один из главных шагов в процессе интерпретации[399]. Восстановление нормативного словаря является предварительным условием для понимания того, что автор исторически «делал» при помощи определенного понятия в определенном высказывании, в определенном тексте в определенное время. Понимание иллокутивной силы речевого акта, если использовать терминологию Остина, требует сложного процесса интерпретации, который включает восстановление конвенционального ряда и референции слов, соотнесения речевого акта с его социальным контекстом и убеждениями актора.
Успех кембриджского подхода, каким его демонстрируют серии «Ideas in Context» и «Cambridge Texts in the History of Political Thought», не вызывает сомнений. Тем не менее его методологические приемы продолжают вызывать споры [Tully 1988]. Один из вопросов касается того, как восстанавливать нормативный словарь прошлого, политические языки прошлого. В этом пункте история понятий и история политических языков оказываются участниками языковой игры в курицу и яйцо. Там, где понимание понятий требует воссоздания дискурсивных условий их использования, восстановление политического языка и политического словаря должно основываться на понимании составляющих их элементов, таких, как сами эти понятия. История понятий и история политических языков могут встретиться на нейтральной методологической территории, конвенционально описываемой как семантическая область. Для того чтобы уяснить историческое значение понятий, необходимо изучить их использование в предложениях и фрагментах текстов, изучить, как слова, фразы, метафоры и риторические топосы, обозначающие понятия, используются в аргументе, изучить связанные и противоположные понятия, изучить структуру аргументации. Например, чтобы понять историческое значение понятия согласия в Нидерландской революции, надо исследовать использование слов и фраз, обозначающих это понятие в соотношении с другими, такими, как свобода и добродетель, и в связи с риторическими приемами, происходящими преимущественно из классических источников, в особенности из сочинений Саллюстия и Цицерона. Аналогично и воссоздание политического языка Нидерландской революции требует изучения взаимосвязанных значений фраз, понятий и ключевых слов, в том числе «свободы», «согласия» и «добродетели». История понятий и история политического языка переплетаются в герменевтическом круге, охватывающем семантические поля.
Образы, понятия и языки
Как демонстрируют витражи соборов в Вассенаре и Гауде, в период Нидерландской революции репрезентации и формулировки понятия согласия не ограничивались текстуальным материалом. Полное понимание исторического значения «согласия» требует выхода за пределы текстов и подключения политических образов революции.
Как утверждает Пим де Бур [Boer 1998], история нидерландских понятий должна начинаться в XVI веке, когда такие ученые, как Симон Стевин, и такие гуманисты, как Дирк Волькертсен Коорнгерт, стали инициаторами великих проектов по учреждению, очищению и прославлению нидерландского языка по классическим моделям Цицерона и Сенеки [Van den Branden 1956; Gelderblom 1989]. Возникновение нидерландского языка совпало с «зарей золотой эры» нидерландской (фламандской) живописи, чему Коорнгерт способствовал как гравировщик [Veldman 1989; Luijten et al. 1993].
С тех самых пор, когда были написаны классические работы Йохана Хёйзинги о культуре бургундских Нидерландов и Нидерландской республики, историки считают нидерландскую живопись золотого века отличительным знаком голландской нации, самым известным вкладом Голландии в европейскую цивилизацию [Huizinga 1968; Kossmann 1992]. Важность нидерландской живописи подтверждается ее огромной популярностью на протяжении самого золотого века. По недавним оценкам, между 1580‐м и 1700 годами в Нидерландской республике было создано около 6 миллионов картин. Это означает, что в среднем в неделю художник создавал 1,6 картины. Самые состоятельные слои нидерландского общества украшали свои дома в среднем не менее чем 53 картинами; самые мелкие собственники имели в среднем 7 картин [Van der Woude 1991].
Интерпретация нидерландской живописи – это вопрос, вызывающий многочисленные споры. В последние несколько десятилетий появился иконологический подход к нидерландскому искусству, вдохновляемый и возглавляемый Эдди де Йонгом [Jongh 1971; 1991; 1992; 1995; 1998; Jongh et al. 1976][400]. По его мнению, «иконологи» «стремятся найти квинтэссенцию произведения искусства в лежащих в его основе идеях, облеченных в иконографические и культурологические определения» [Jongh 1998]. Иконологический подход стремится «дешифровать пласты значений и литературных аллюзий, скрытые в живописи, и связать значение жанровой живописи с классическим понятием docere et delectare (наставлять и услаждать)» [Sluijter 1991: 175]. Подчеркивая Sprachlichkeit, лингвистичность нидерландской живописи, он пытается дешифровать моральное и юмористическое значение образов, связывая их с текстуальным материалом, включая книги эмблем, поэзию, этическую и политическую литературу, например такую, как сочинения Якоба Катса и Йоста ван ден Вондела. Результаты иконологического подхода позволяют на многое пролить свет и оказываются довольно занимательными. Последняя яркая работа, в которой этот подход заявил о себе, – «Смущение богатых» Саймона Шамы, изобретательно и эклектично использующего иконологические приемы для развития тезиса, что в силу становления коммерческого общества представители нидерландской культуры были охвачены моральным беспокойством [Schama 1987].
Иконологический подход подвергается критике с разных позиций. Наиболее активно его атакует Светлана Альперс, отвергающая нидерландскую иконологию из‐за «редукционистского взгляда», согласно которому на первом месте для нидерландского искусства оказываются тема, сообщение и значение, а картины – лишь средство делать эти значение и сообщение видимыми [Alpers 1989: 229]. В книге «Искусство описания» она утверждает, что нидерландское искусство не имело цели шутить или преподавать мораль, но было направлено на то, чтобы получать и сообщать знание через наблюдение и максимально подробное визуальное описание мира. С помощью нового типа «опытного наблюдения» оно стремилось тревожить (vex) природу. Альперс пытается связать возникновение нидерландской живописи как искусства наблюдения с ключевыми тенденциями в науке и философии. «Искусство описания» содержит многословную и неудачную попытку связать фламандскую живопись с философией Комениуса и эмпиризмом Фрэнсиса Бэкона. Как указал Дэвид Фридберг, Альперс оставляет в стороне такие поразительные события в нидерландской науке, как публикации Рашель Рюйш, Юдит Лейстер и Марии Сибиллы Мериан, чьи в высшей степени реалистичные иллюстрации цветов и насекомых ознаменовали мощный подъем естественной истории. В действительности произведения Мериан, Лейстер и Рюйш представляют собой ключевые примеры взаимосвязи художественной и научной деятельности в Нидерландской республике, придавая достоверность тезису Альперс, что нидерландский золотой век был великой визуальной культурой, девиз которой гласил: «Видеть значит верить» [Freedberg 1991: 377–406].
Столкновение между иконологическим подходом и натуралистическим пониманием нидерландского искусства Альперс хорошо иллюстрируется весьма различными интерпретациями «Натюрморта» Давида Байи 1651 года. Альперс хвалит это произведение как прекрасный образец «экспериментального наблюдения». Картина изображает «набор материалов, созданных природой и обработанных человеком», чтобы выявить их природу: «Дереву придана форма, бумага свернута, камень покрыт резьбой, жемчужины отполированы и нанизаны». Природа подвергнута формованию и сдавливанию в духе Бэкона – «чтобы она обнаружила себя» [Alpers 1989: 103]. С точки зрения де Йонга, картина Байи – это типичный пример натюрморта на тему «суеты сует». Такие предметы, как череп, песочные часы, мыльные пузыри и текст из «Экклесиаста» («Vanitas vanitatum et omnia vanitas»), – все это символы морального суждения о том, что человек – смертное существо, которому следует беречься суеты [Jongh 1998].
Иконологические интерпретации де Йонга и натуралистический подход Альперс позволяют сделать важные выводы, касающиеся интеллектуальной истории Нидерландской республики и истории понятий в Голландии. Оба подхода влекут за собой масштабные, но весьма различающиеся интерпретации культуры и интеллектуального наследия нидерландского золотого века. Альперс представляет этот период как новаторский пример визуальной культуры. Де Йонг подчеркивает многообразный характер символизма в нидерландской живописи и его моральную амбивалентность. В обоих случаях история искусства произвольным образом связывается с анализом философских и литературных текстов. В обоих случаях очевидны проблемы соотнесения истории искусства с интеллектуальной историей нидерландской литературы и философии.
Представителей интеллектуальной истории и истории культуры, идущих по следам Хёйзинги, продолжают преследовать вопросы положения истории искусства в более широких рамках истории как дисциплины.
Размышления Хёйзинги 1905–1935 годов об истории и искусстве изначально были в большой мере вдохновлены попытками Дильтея и других немецких философов и историков отстаивать историю как отдельную дисциплину, занимающую особое место между искусством и естественными науками[401]. Вдохновляясь работами Дильтея, Зиммеля и позже Ротхакера, Хёйзинга утверждал, что историческое понимание существенно отличается от каузального объяснения, господствующего в естественных науках. С его точки зрения, главная цель историка состоит в том, чтобы понять индивидуальные акты и, таким образом, заложить основания для более полных репрезентаций прошлого. Отталкиваясь от немецкого анализа эмпатии, Хёйзинга подчеркивал конститутивную роль, которую искусство играет для дисциплины история. Разрабатывая «малую феноменологию»[402] практики историка, он утверждал, что взаимодействие между искусством и историческим воображением является чрезвычайно важным для истории как дисциплины[403]. С точки зрения Хёйзинги, как искусство, так и история в значительной мере состоят в вызывании образов в воображении. Образы – это исходный момент в историческом исследовании, они дают начальный стимул для дальнейшего исследования.
Книга «Осень Средневековья», шедевр культурной и интеллектуальной истории самого Хёйзинги, начиналась вполне буквально «в зеркале ван Эйка», и первоначально он хотел дать своему исследованию культуры бургундских Нидерландов именно такое название. Благодаря своей эстетической интуиции Хёйзинга заинтересовался отсутствием гармонии в произведениях ван Эйка, его пристрастием к деталям и безупречным натурализмом. Эта эстетическая оценка ставила фундаментальные вопросы, касающиеся средневекового сознания, и подразумевала образ клонящейся к упадку культуры. Аналогично оценка Вермеера и Рембрандта формировала образы, которые лежат в основе созданного Хёйзингой важного исследования «Культура Нидерландов в XVII веке». Отталкиваясь от ван Эйка, Вермеера и Рембрандта, он отправлялся в странствие путями исторического воображения и тщательного изучения впечатляющего набора первостепенных источников. Цель здесь заключалась не в достижении миметической репрезентации прошлой реальности бургундской и нидерландской культуры; Хёйзинга утверждал, что задача культурной истории состоит в творческой реконструкции образов, открывающих горизонты исторического понимания. По его словам, если история хочет достичь цели «воскрешения прошлого <…>, она должна сознательно выходить за пределы того, что можно узнать с помощью понятий». Если ученый, занимающийся естественными науками, стремится заключить знание о природе в «строгие понятия», то историк выходит за пределы данной области, чтобы «представлять себе» и создавать образы прошлого [Huizinga 1995: 27].
Преобладание оптических метафор в размышлениях Хёйзинги и его взгляд на основополагающую роль искусства в истории не означали, что искусство включается в дисциплину история. Напротив, он очень остро осознавал методологические проблемы, связанные с использованием в культурной истории визуальных источников[404]. На протяжении десятилетий, пока исполненные энтузиазма историки позволяли себе использовать визуальные источники, осторожность и подозрения самого Хёйзинги возрастали. Он утверждал, что изучение произведений искусства открывает для историка культуры только ограниченные перспективы. По его мнению, «представление, которое произведения искусства дают нам об эпохе, гораздо светлее и счастливее, чем то, которое мы получаем при чтении хроник, документов или даже литературы» [Haskell 1993: 490]. С этой точки зрения «ви́дение эпохи, возникающее в результате созерцания произведений искусства, всегда неполно, всегда слишком благоприятно и поэтому неверно». Таким образом, как заметил Фридберг, историки, использующие нидерландские произведения искусства как исторические источники, должны больше знать о видах знания, воплощенных в нидерландских картинах, гравюрах и книжных иллюстрациях». Необходимо, снова цитируя Фридберга, «идентифицировать отношения, которые могут (или не могут) существовать между конкретными видами знания, с одной стороны, и отдельными репрезентирующими жанрами, с другой». Историки должны изучать произведения искусства внутри соответствующих художественных и эпистемологических традиций, обращая внимание как на художественные, так и на социально-экономические факторы и условия [Freedberg 1991: 414–415].
Помимо этого, использование произведений искусства самим Хёйзингой поднимает важный вопрос: можно ли читать образы как тексты, или образы требуют новой герменевтики, отличающейся от герменевтики текстуальной? Как заметил Франк Анкерсмит, «любой, кто изучает современную литературу об этом соотношении в надежде обрести интуитивную уверенность насчет различий между тем и другим, может не сомневаться, что его ждет разочарование» [Ankersmit 1995: 219]. Начиная с «Размышлений на излюбленную тему» Гомбриха и вплоть до «Языков искусства» Гудмана теоретики и историки двигаются в сторону семиотического подхода к образам, соответствующим образом квалифицируя, если не преодолевая вообще, различия в интерпретации визуальных и текстуальных источников [Gombrich 1963; Goodman 1985]. Сам Хёйзинга, соотнося визуальные и текстуальные источники, видимо, отдает предпочтение герменевтическому кругу [Kempers 1992: 45]. Так, «Осень Средневековья» кружится вокруг ван Эйка. Поскольку произведения ван Эйка ставят фундаментальные вопросы, касающиеся средневековых мышления и культуры, Хёйзинга переходит к анализу текстуальных источников и вновь возвращается к ван Эйку в кульминационный момент своего усилия понять культуру бургундских Нидерландов. Однако он настаивает на значительных различиях между текстами и образами как историческими источниками. Несмотря на преобладающее внимание в его книге к ван Эйку, Вермееру и Рембрандту, Хёйзинга утверждает, что «литературные произведения дают нам на один критерий больше, чем визуальные искусства: они позволяют нам оценивать как форму, так и дух» [Haskell 1993: 492].
За некоторыми показательными исключениями, включая работы Райхардта и Скиннера [Skinner 1986; Reichardt 1998], Begriffsgeschichte и история политического языка систематически воздерживаются от изучения визуального ряда. Визуальное изобилие и слава золотого века ставят историков нидерландских понятий перед грандиозной задачей связать изучение визуального и текстового материала и следовать по герменевтическому пути, проложенному Хёйзингой. Однако, как говорил Платон, Гермес «и вороват, и ловок в речах»[405]. Дева Голландии ожидает в саду.
Литература
[Скиннер 2018] – Скиннер Кв. Истоки современной политической мысли: В 2 т. / Пер. А. Олейникова и А. Яковлева. М., 2018.
[Эразм Роттердамский 1960] – Эразм Роттердамский. Похвала Глупости / Пер. с лат. П. К. Губера. М., 1960.
[Alpers 1989] – Alpers S. The Art of Describing: Dutch Art in the Seventeenth Century. London, 1989.
[Ankersmit 1995] – Ankersmit F. R. Statements, Texts and Pictures // A New Philosophy of History / Ed. by F. Ankersmit and H. Kellner. London, 1995. P. 212–240.
[Ball 1998] – Ball T. Conceptual History and the History of Political Thought // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 75–86.
[Bernstein 1983] – Bernstein R. Beyond Objectivism and Relativism: Science, Hermeneutics and Praxis. Philadelphia, 1983.
[Bödeker 1998] – Bödeker H. E. Concept – Meaning – Discourse: Begriffsgeschichte Reconsidered // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 51–64.
[Boer 1998] – Boer P. den. The Historiography of German Begriffsgeschichte and the Dutch Project of Conceptual History // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 13–22.
[Böhler 1981] – Böhler D. Philosophische hermeneutik und hermeneutische Methode // Text und Applikation: Theologie, Jurisprudenz und Literaturwissenschaft im hermeneutischen Gespräch / Hrsg. von M. Fuhrmann, H. R. Jauß und W. Pannenberg. München, 1981. S. 483–511.
[Ermarth 1981] – Ermarth M. The Transformation of Hermeneutics: 19th Century Ancients and 20th Century Moderns // The Monist. 1981. Vol. 64. № 2. P. 175–194.
[Farr 1989] – Farr J. Understanding Conceptual Change Politically // Political Innovation and Conceptual Change / Ed. by T. Ball, J. Farr, and R. L. Hanson. Cambridge, 1989. P. 24–49.
[Franits 1997] – Looking at Seventeenth-Century Dutch Art: Realism Reconsidered / Ed. by W. Franits. Cambridge, 1997.
[Freedberg 1991] – Freedberg D. Science, Commerce, and Art: Neglected Topics at the Junction of History and Art History // Art in History / History in Art: Studies in Seventeenth-Century Dutch Culture / Ed. by J. de Vries and D. Freedberg. Santa Monica, Ca., 1991. P. 376–428.
[Gadamer 1975] – Gadamer H.-G. Truth and Method / Transl. by W. Glen-Doepel. London: Sheed and Ward, 1975.
[Gelderblom 1989] – Gelderblom A.-J. “Nieuwe stof in Neerlandsch”: Een karakteristiek van Coornherts proza // Dirck Volckertszoon Coornhert: Dwars maar Recht / Onder red. van H. Bonger, J. R. H. Hoogervorst, M. E. H. N. Mout, I. Schöffer en J. J. Woltjer. Zutphen, 1989. Blz. 98–114.
[Gelderblom 1995] – Gelderblom A.-J. In Hollands tuin. Gouda, 1995.
[Gombrich 1963] – Gombrich E. H. Meditations on a Hobby Horse. London, 1963.
[Goodman 1985] – Goodman N. Languages of Art: An Approach to a Theory of Symbols. Indianapolis; New York, 1985.
[Hampsher-Monk 1998] – Hampsher-Monk I. Speech Acts, Languages or Conceptual History? // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 37–50.
[Hampsher-Monk, Tilmans, van Vree 1998] – Hampsher-Monk I., Tilmans K., van Vree F. A Comparative Perspective on Conceptual History: An Introduction // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 1–10.
[Handbuch 1985–2017] – Handbuch politisch-sozialer Grundbegriffe in Frankreich, 1680–1820: Heft 1–21 / Hrsg. von R. Reichardt, E. Schmitt, H. J. Lüsebrink und J. Leonhard in Verbindung mit G. van den Heuvel und A. Höfer. München, 1985–2017.
[Haskell 1993] – Haskell F. Huizinga and the “Flemish Renaissance” // Haskell F. History and Its Images: Art and the Interpretation of the Past. New Haven, 1993. P. 431–495.
[Howard 1982] – Howard R. J. Three Faces of Hermeneutics. Berkeley, 1982.
[Hoy 1978] – Hoy D. C. The Critical Circle: Literature, History and Philosophical Hermeneutics. Berkeley, 1978.
[Huizinga 1968] – Huizinga J. Dutch Civilization in the Seventeenth Century. London, 1968.
[Huizinga 1995] – Huizinga J. Het esthetische bestanddeel van geschiedkundige voorstellingen // Huizinga J. De taak der cultuurgeschiedenis / Onder red. van W. E. Krul. Groningen, 1995.
[Jongh 1971] – Jongh E. de. Realisme en schijnrealisme in de Hollandse schilderkunst van de zeventiende eeuw // Rembrandt en zijn tijd: Paleis voor Schone Kunsten, Brussel, 23 september 1971 – 21 november 1971. Brussel, 1971. Blz. 143–194.
[Jongh 1991] – Jongh E. de. Some Notes on Interpretation // Art in History / History in Art: Studies in Seventeenth-Century Dutch Culture / Ed. by J. de Vries and D. Freedberg. Santa Monica, Ca., 1991. P. 119–136.
[Jongh 1992] – Jongh E. de. De iconologische benadering van de zeventiende-eeuwse Nederlandse schilderkunst // De Gouden Eeuw in perspectief: Het beeld van de Nederlandse zeventiende-eeuwse shilderkunst in later tijd / Onder red. van F. Grijzenhout and H. van Veen. Heerlen, 1992. Blz. 299–329.
[Jongh 1995] – Jongh E. de. Kwesties van betekenis: Thema en motief in de Nederlandse schilderkunst van de zeventiende eeuw. Leiden, 1995.
[Jongh 1998] – Jongh E. de. Painted Words in Dutch Art of the Seventeenth Century // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 167–190.
[Jongh et al. 1976] – Jongh E. de, Becker J., Bedaux J. B., Hecht P., Stumpel J., Vos R. Tot lering en vermaak: betekenissen van Hollandse genrevoorstellingen uit de zeventiende eeuw. Amsterdam, 1976.
[Kelley 1987] – Kelley D. R. Horizons of Intellectual History: Retrospect, Circumspect, Prospect // Journal of the History of Ideas. 1987. Vol. 48. № 1. P. 143–169.
[Kempers 1992] – Kempers B. De verleiding van het beeld: Het visuele als blijvende bron van inspiratie in het werk van Huizinga // Tijdschrift voor Geschiedenis. 1992. Vol. 105. № 1. Blz. 30–50.
[Kempers 1998] – Kempers B. Words, Images, and All the Pope’s Men: Raphael’s Stanza della Segnatura and the Synthesis of Devine Wisdom // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 131–166.
[Koselleck 1978] – Koselleck R. Begriffsgeschichte und Sozialgeschichte // Koselleck R. Historische Semantik und Begriffsgeschichte. Stuttgart, 1978. S. 19–36.
[Koselleck 1989] – Koselleck R. Linguistic Change and the History of Events // Journal of Modern History. 1989. Vol. 61. № 4. P. 649–666.
[Koselleck 1998] – Koselleck R. Social History and Begriffsgeschichte // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 23–36.
[Koselleck, Gadamer 1987] – Koselleck R., Gadamer H.-G. Hermeneutik und Historik. Heidelberg, 1987 (Sitzungsberichte der Heidelberger Akademie. Bericht 1. Vorgelegt am 6. Dezember 1986).
[Kossmann 1992] – Kossmann E. H. De Nederlandse zeventiende eeuwse-schilderkunst bij de historici // De Gouden Eeuw in perspectief: Het beeld van de Nederlandse zeventiende-eeuwse shilderkunst in later tijd / Onder red. van F. Grijzenhout and H. van Veen. Heerlen, 1992. Blz. 280–298.
[Krul 1990] – Krul W. E. Hirtoricus tegen de tijd: Opstellen over leven en werk van J. Huizinga. Groningen, 1990.
[Krul 1995] – Krul W. E. Huizinga’s definitie van de geschiedenis // Huizinga J. Het esthetische bestanddeel van geschiedkundige voorstellingen // Huizinga J. De taak der cultuurgeschiedenis / Onder red. van W. E. Krul. Groningen, 1995. Blz. 241–339.
[Luijten et al. 1993] – Dawn of the Golden Age: Northern Netherlandish Art, 1580–1620 / Ed. by G. Luijten, A. van Suchtelen, R. Baarsen, W. Kloek, and M. Schapelhouman. Amsterdam; Zwolle, 1993.
[Pocock 1985] – Pocock J. G. A. Introduction: The State of the Art // Pocock J. G. A. Virtue, Commerce and History: Essays on Political Thought and History, Chiefly in the Eighteenth Century. Cambridge, 1985. P. 1–34.
[Reichardt 1982] – Reichardt R. Zur Geschichte politisch-sozialer Begriffe in Frankreich zwischen Absolutismus und Restauration: Vorstellung eines Forschungsvorhabens // Zeitschrift für Literaturwissenschaft und Linguistik. 1982. Bd. 47. S. 49–74.
[Reichardt 1985] – Reichardt R. Einleitung // Handbuch politisch-sozialer Grundbegriffe in Frankreich, 1680–1820: Heft 1/2 / Hrsg. von R. Reichardt und B. Schlieben-Lange. München, 1985. S. 39–148.
[Reichardt 1998] – Reichardt R. Historical Semantics and Political Iconography: The Case of the Game of the French Revolution (1791/92) // History of Concepts: Comparative Perspectives / Ed. by I. Hampsher-Monk, K. Tilmans, and F. van Vree. Amsterdam, 1998. P. 191–226.
[Resolutien 1595] – Resolutien van de Heeren Staaten van Holland en Westvriesland, in haar Edele Groot Mog. Vergadering. 1595.
[Richter 1986] – Richter M. Conceptual History (Begriffsgeschichte) and Political Theory // Political Theory. 1986. Vol. 14. № 4. P. 604–637.
[Richter 1990] – Richter M. Reconstructing the History of Political Languages: Pocock, Skinner, and the Geschichtliche Grundbegriffe // History and Theory. 1990. Vol. 29. № 1. P. 38–70.
[Richter 1995] – Richter M. The History of Political and Social Concepts: A Critical Introduction / Ed. by M. Richter. New York; Oxford, 1995.
[Schama 1987] – Schama S. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. London, 1987.
[Skinner 1978] – Skinner Q. The Foundations of Modern Political Thought: In 2 vols. Vol. 1: The Renaissance; Vol. 2: The Age of Reformation. Cambridge, 1978.
[Skinner 1986] – Skinner Q. Ambrogio Lorenzetti: The Artist as Political Philosopher. London, 1986.
[Skinner 1988a] – Skinner Q. A Reply to My Critics // Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton, 1988. P. 231–288.
[Skinner 1988b] – Skinner Q. Meaning and Understanding in the History of Ideas // Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton, 1988. P. 29–67.
[Skinner 1988c] – Skinner Q. Motives, Intentions and the Interpretation of Texts // Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton, 1988. P. 68–78.
[Skinner 1988d] – Skinner Q. “Social Meaning” and the Explanation of Social Action // Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton, 1988. P. 79–96.
[Sluijter 1991] – Sluijter E. J. Didactic and Disguised Meanings? Several Seventeenth-Century Texts on Painting and the Iconological Approach to Northern Dutch Paintings of This Period // Art in History / History in Art: Studies in Seventeenth-Century Dutch Culture / Ed. by J. de Vries and D. Freedberg. Santa Monica, Ca., 1991. P. 175–207.
[Toews 1987] – Toews J. E. Review: Intellectual History after the Linguistic Turn: The Autonomy of Meaning and the Irreducibility of Experience // The American Historical Review. 1987. Vol. 92. № 4. P. 879–907.
[Tollebeek 1990] – Tollebeek J. Huizinga: vernieuwer binnen een cultuurtraditie // Tollebeek J. De Toga van Fruin: Denken over geschiedenis in Nederland sinds 1860. Amsterdam, 1990. Blz. 197–257.
[Tully 1988] – Meaning and Context: Quentin Skinner and His Critics / Ed. by J. Tully. Princeton, 1988. P. 7–25.
[Van den Branden 1956] – Van den Branden L. Het streven naar verheerlijking, zuivering en opbouw van het Nederlands in de 16e eeuw. Gent, 1956.
[Van der Woude 1991] – Van der Woude A. The Volume and Value of Paintings in Holland at the Time of the Dutch Republic // Art in History / History in Art: Studies in Seventeenth-Century Dutch Culture / Ed. by J. de Vries and D. Freedberg. Santa Monica, Ca., 1991. P. 285–329.
[Van Gelderen 1992] – Van Gelderen M. The Political Thought of the Dutch Revolt, 1555–1590. Cambridge, 1992.
[Van Gelderen 1993] – The Dutch Revolt / Ed. by M. van Gelderen. Cambridge, 1993.
[Van Vree 1988] – Van Vree F. Beeld en verhaal – de historicus als kunstenaar // Verhaal en relaas / Onder red. van P. W. M. de Meijer, F. van Vree, A. Reitsma, W. C. M. Gelens, D. A. van Stekelenburg en M. Buning. Muiderberg, 1988. Blz. 19–35.
[Van Winter 1957] – Van Winter P. J. De Hollandse Tuin // Nederlands Kunsthistorisch Jaarboek. 1957. Vol. 8. № 1. Blz. 29–121.
[Veldman 1989] – Veldman I. M. Coornhert en de prentkunst // Dirck Volckertszoon Coornhert: Dwars maar Recht / Onder red. van H. Bonger, J. R. H. Hoogervorst, M. E. H. N. Mout, I. Schöffer en J. J. Woltjer. Zutphen, 1989. Blz. 115–143.
[Zammito 1993] – Zammito J. H. Review: Are We Being Theoretical Yet? The New Historicism, the New Philosophy of History, and “Practicing Historians” // Journal of Modern History. 1993. Vol. 65. № 4. P. 783–814.