Сергей Польской«Истязание по натуральной правде»: Легитимация насилия и становление рационального политического языка в России XVIII века[406]
4 августа 1762 года Франсуа Пьер Пикте адресовал Вольтеру пространное письмо, в котором не только подробно описал случившийся незадолго до этого в Петербурге переворот, но и задался вопросом: «Имеет ли Нация право распоряжаться престолом?» Можно предполагать, что за этим текстом стояла сама императрица[407]. Вольтер хорошо понял, что от него хотел его женевский знакомый, и уже через три месяца это письмо было анонимно напечатано в «Journal encyclopédique». Среди прочего рассуждая о причинах «революции» в России, Пикте писал:
Soiés sûr, Monsier, que ce n’est point L’Impératrice qui a cherché le trône, qu’en y montant elle n’a fait que céder au voeu général de la Nation, et qu’elle ne s’y est déterminée que pour sauve la Russie des maux aux quels elle sembloit destinée; mais La Nation étoit-elle en droit de disposer du Trône? Cette Question, qui paroitra peut être délicatte, ne me le paroit point de tout. Il est certain que le Gouvernement de cet Empire est Despotique, qu’on n’y connoit ni Loix fondamentales, ni Contract qui lie réciproquement le souverain et le sujet; que les Empereurs ont le Droit de disposer du Trône par ler Testament, et qu’ainsi il semble d’abord que quelque soit le souverain reconnu pour successeur, le Peuple doit lui obéir en silence et respecte ses Volontés, et ses Caprices. Mais s’il existe un Droit naturel, il est obligatoire pour tous les hommes, et indépendant de tout Etablissement humain, et ce Droit, je le demande, s’il oblige le sujet à être fidelle à son Maitre, n’oblige t’il pas aussi le souverain à protéger le sujet et à lui rendre justice; et si le souverain manque à toutes ses Obligations, le sujet ne devient-il pas par Cela même libre des siennes[408].
Для Пикте само наличие «естественного права» (Droit naturel) становится основанием для смещения любой «нацией» своего правителя[409]. Практически вторит женевцу Пикте и русский корреспондент Вольтера – Иван Иванович Шувалов, который чуть ранее писал «фернейскому патриарху» о том же праве нации, причем, как ни парадоксально, он возводил это «пробуждение нации» к заслугам Петра Великого:
A qui en est-elle redevable, qu’à Pierre le Grand notre Héros? C’est lui qui, la tirant de la Barbarie, l’instruisit à connaitre les loix de souverains et des peuples. Jalouse du Bien de la Patrie, elle entreprit tout pour faire jouir de ses droits. Voilà Monsieur une vertu, dont on privait la constitution de notre Gouvernement, et qu’on n’accordait qu’aux Républiques. S’il est permis de bien penser, partout, il l’est de même d’agir, du moins à certaines égards[410].
Шувалов, как и Пикте, рассматривает случившийся переворот исключительно в светских политических терминах, не упоминая ни божественное право, ни право наследования. Только право «нации», основанное на «естественном законе», становится легитимным обоснованием для отстранения законного императора. Шувалов отчасти прав, когда говорит о Петре Великом как о «первопричине» случившегося: при нем «нация» действительно узнала о «правах суверенах и народа» и именно благодаря ему российское самодержавие включило доктрину естественного права («натуральной правды») в официальный дискурс власти.
Дело царевича Алексея, разрешившееся 25 июня 1718 года беспрецедентным в российской истории манифестом, излагавшим «вины» и содержавшим «допросные речи» законного наследника престола, привело Петра I к изданию «Устава о наследии престола» 5 февраля 1722 года. Его объяснительная часть – первый русский политический трактат «Правда воли монаршей» (цит. по: [Правда воли монаршей 1722]) – вводит в языковое поле российской политики понятия «общественный договор» и «государственный интерес», апеллируя к теории естественного права. «Верховники» в 1730 году, решая династическую проблему и пытаясь отказаться от нелегитимного акта 1722 года, возвращаются к средневековой практике божественного и народного избрания, но обосновывают это избрание и ограничивают волю избранного монарха в терминах договорных концепций Г. Гроция, С. фон Пуфендорфа и Дж. Локка.
Моя гипотеза состоит в том, что ключевые политические тексты русского XVIII века, претендующие на «трактатное» изложение политической доктрины, – «Правда воли монаршей» (1722) и «Наказ» (1767) – были порождены схожими ситуациями – насильственными действиями против легитимного порядка: устранением законного наследника престола или монарха, которым ранее присягали подданные. Их создатели пытались преодолеть ситуацию иллегального политического действия, установив новый «законный» порядок и подробно его обосновав. Само по себе подобное действие требовало пересмотра традиции, создания нового языка и понятийного аппарата, который трудно было бы обнаружить в религиозной политической традиции русского Средневековья. Поэтому в обоих случаях законодатель обращался к европейской политической мысли и использовал ее для конструирования новой политической легитимности. Фактически и в том и в другом случае это вело к становлению и развитию светского «рационального» политического языка, в рамках которого можно было принять или оспорить аргументы и логику законодателя, дополнить или домыслить ее на основе «натурального разума». В свою очередь, это порождало альтернативные политические проекты, осуждавшие саму возможность политического произвола и требовавшие утверждения «законных» ограничений для властителя, которые связали бы его обязательствами с подданными.
Политический язык «революции» 1762 года полностью отрицал идеи петровских актов о «наследии». Низложение внука Петра I нашло оправдание в пространном манифесте от 6 июля 1762 года, завершавшемся «наиторжественнейшим» обещанием узурпировавшей престол императрицы «узаконить такие государственные установления, по которым бы правительство любезнейшего нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело так, чтоб и в потомки каждое государственное место имело свои пределы и законы к соблюдению доброго во всем порядка» [Манифесты 1869: 216]. Это обещание было специально повторено в преамбуле манифеста от 14 декабря 1766 года о создании Уложенной комиссии и порядке выборов в нее [ПСЗРИ 1830, XVII: 1092 (№ 12801)][411]. Манифесты 1762-го и 1766 годов, как и подготовленный для Уложенной комиссии «Наказ», активно использовали понятия естественного права, но по сравнению с Уставом 1722 года шли гораздо дальше, расширяя политическую проблематику и переосмысляя монархический дискурс Монтескьё для конструирования новой российской политической «реальности». Вводимый ими конструкт «закономерной монархии» (monarchie tempérée), воплощенный в «Наказе», продолжал оказывать решающее влияние на официальную риторику вплоть до середины XIX века, вызывая к жизни критические и альтернативные дискурсы в российской общественной мысли.
Общим местом в историографии стало утверждение, что в России XVIII века зарождается рациональный и светский политический язык. Очевидно, однако, что религиозная риторика не исчезла и активно использовалась в официальном дискурсе власти, но зачем понадобилась также и рационалистическая трактовка монархии в XVIII веке, а вместе с ней новый язык и новый понятийный аппарат? Нуждался ли «абсолютизм», если он когда-либо существовал [Bushkovitch 2012], в рациональном обосновании? Как формируется это новое дискурсивное поле и на каком интеллектуальном основании? Почему Феофан стремится объяснить «неразумным» политические истины? Было ли причиной тому несовпадение традиционных объяснительных моделей с новой реальностью? Или подданные тоже пережили интеллектуальную трансформацию сознания в «преображенном царстве»? Кому прежде всего была адресована официальная правительственная речь? Дать ответы на вышеперечисленные вопросы можно, лишь поместив известные тексты в языковой и понятийный контекст эпохи, выявив аргументацию авторов и распознав в нюансах полемики употребляемые ими европейские концепты.
Основная проблема нашего исследования – происхождение и становление секулярного рационального дискурса в официальном языке российской власти в XVIII веке. В рамках настоящей статьи мы остановимся, во-первых, на том, каким образом происходит дискурсивное преодоление кризиса легитимности, порожденного насильственными действиями власти в отношении наследника престола; во-вторых, на том, как решается проблема принадлежности власти и ее преемственности в рамках политического языка 1720–1760‐х годов. Кризис 1718 года, вызвав к жизни целый ряд проблем, которые невозможно было решить, опираясь на старые практики легитимации, стал, таким образом, ключевым для политической мысли XVIII века. Продуктивным ходом представляется сравнение теоретических обоснований, с помощью которых этот кризис преодолевался в 1722 году, и легитимации низложения монарха в 1762‐м. Это позволит установить, почему через сорок лет понадобились существенные изменения в новом политическом языке российской монархии.
«Сколь далеко обладательская власть распростирается…»
В августе 1718 года европейские газеты с ужасом писали о гибели «московского Царевича» от рук своего отца. Так, журнал «Меркурий исторический и политический», сравнивая деяние Петра с историей Филиппа II и Дона Карлоса, утверждал: «…Il faut convenir qu’une pareille action doit faire horreur aux Siècles à venir» [Mercure 1718: 165]. Маркиз Данжо отметил в своем дневнике 3 августа, что новость о смерти Алексея Петровича стала главной темой для разговоров в Версале и Париже[412]. 27 августа мать регента, герцогиня Елизавета-Шарлотта Орлеанская обсуждала в письме к графине Пфальцской «tragique avanture vom czaarewitz» и утверждала: «Man hatt viel in den Zeittungen, so nicht war ist. Der Czaar ist nicht mehr so barbarisch»[413]. Она считала действия царя справедливыми, ведь Алексей готовил заговор и покушался на жизнь отца [Briefe 1988: 364]. Два месяца спустя она же оправдывала Петра его «диким и зверским воспитанием» (savage et brutal education), но не могла простить ему нарушения слова, данного царевичу при его возвращении в Россию [Correspondance 1857: 176]. Сам Петр пытался опровергнуть слухи и оповещал европейское общественное мнение о деле царевича Алексея немедленной публикацией переводов своих постановлений и дипломатических писем [Пекарский 1862: 426–428]. Европейские дворы еще с января 1718 года пристально следили за происходящей трагедией в семье царя, а газетчики активно дебатировали вопрос о правомочности отстранения «первородного принца» от наследования престола.
Вопрос о праве монарха отстранять от престола своего наследника решил изучить профессор морали и политики Гельмштедтского университета – Готлиб-Самуэль Трейер (Тройер)[414]. Его небольшая диссертация «Рассмотрение вопроса на основании Естественнаго Права: может ли Государь перворожденнаго Принца от наследия державы своей исключить» была анонимно опубликована в 1718 году [Treuer1718]. Вскоре она оказалась в России и удостоилась перевода. Стоящее в заголовке «Untersuchung» («исследование» или «рассмотрение») неизвестный русский переводчик передал как «истязание»[415] в значении «вопрос», «обсуждение»[416]. Видимо, к началу 1720‐х русский перевод «Истязания по натуральной правде» лег на стол Петра I, и эта маленькая книжечка повлекла за собой значительные последствия, о которых Трейер вряд ли мог догадываться.
П. П. Пекарский впервые указал на существование этой книги и определил ее автора по изданию, сохранившемуся в Публичной библиотеке, связав появление этого сочинения в Петербурге с делом царевича Алексея, хотя Трейер прямо не назывался его автором [Пекарский 1862: 428][417]. П. О. Морозов прочел немецкий оригинал и был удивлен близости идей автора к положениям «Правды воли монаршей», однако он отрицал возможное влияние доказательств Трейера на Феофана Прокоповича, поскольку последний не читал на немецком [Морозов 1880: 304–305]. Дж. Крейкрафт впервые заметил, что среди «философов», упоминаемых в предисловии к «Правде», мог быть Трейер [Cracraft 1981: 174][418]. Однако исследователи не знали о существовании русского рукописного перевода книги Трейера, сохранившегося в составе «Библиотеки Петра I»[419]. Возможно, сам перевод не очень удовлетворял царя, который был вообще мало доволен работой русских переводчиков и специально указывал Синоду, чтобы посылаемая им книга Пуфендорфа «не по конец рук переведена была, но дабы внятна и хорошим штилем» [Воскресенский 1945: 148][420].
Когда же книга Трейера оказалась в руках Петра? Перевод не датирован, однако можно с уверенностью говорить, что он, как будет показано ниже, оказал существенное влияние на текст «Правды воли монаршей». Соответственно, датировка «Правды воли монаршей» поможет нам определить и примерное время создания перевода.
«Правда воли монаршей» была составлена по заказу Петра[421] и должна была подкрепить положения Устава о наследии престола 1722 года. Известно, что Феофан отправил первые отпечатанные экземпляры «Правды» царю 7 августа 1722 года [Lentin 1996: 113–114][422], однако одобрение и разрешение к печати последовало только 28 декабря, а книга была напечатана тиражом 1200 экземпляров и стала распространяться уже в 1723 году [Lentin 1996: 65–66, 110–111][423]. Однако среди черновиков указов Петра в фонде «Кабинета Петра I» сохранился рукописный беловой список «Правды воли монаршей»[424], который П. В. Верховской посчитал полностью соответствующим печатному изданию 1722 года [Верховской 1916: 87][425]. Между тем это не так: рукопись не имеет «Предисловия», появившегося в печатном издании, в ней отсутствует послесловие, следующее за историческими и ветхозаветными примерами, а главное, в ней есть определенные разночтения с опубликованным текстом, что явно указывает на то, что это только одна из редакций текста – вероятно, предпоследняя, ставшая основой для последних изменений непосредственно перед публикацией[426]. Самое существенное, что дает нам эта рукопись, – датировка. В ее начале содержится известный пассаж: «Главный устав Императорскаго Величества Петра Великаго Г[осу]д[а]ря нашего милостивейшаго, сего 1722 года февраля __ славно публикованный, от всех чинов народа слышан есть, любовно принят, благодарно похвален, и присягою, или клятвенным обещанием утвержден и заключен»[427]. Пропуск в тексте говорит о том, что устав уже готов, но не опубликован, поэтому переписчик не решается поставить дату.
Отсюда можно заключить, что тексты «Правды воли монаршей» и Устава о наследии престола готовились параллельно и, возможно, должны были быть опубликованы вместе, но текст «Правды» не был принят Петром сразу и оставлен для доработки. О готовности особых «изъяснений» говорит и сам опубликованный текст Устава 1722: «…Есть довольные примеры, о которых, краткости ради времени, ныне здесь не упоминаем, но впредь оные особливо выданы будут в печать» [ПСЗРИ 1830, VI: 496 (№ 3893)]. Таким образом, основной текст «Правды», скорее всего, составлялся в 1721 году и был готов к началу февраля 1722 года, а не к августу, когда Петр получил от Прокоповича печатные экземпляры. Перевод Трейера был известен Петру уже в 1721 году, он предшествовал работе над «Правдой» и, возможно, подтолкнул Петра к составлению Устава о наследии престола. Несомненно, что автор «Правды» находился не только под влиянием идей Трейера. Кроме него, в тексте присутствуют явные отсылки к сочинениям Гуго Гроция, Самуила фон Пуфендорфа, Юста Липсия и Иоганна Франца Будде[428]. Однако в основу «Правды воли монаршей» легла система доказательств, предложенная Трейером.
Готлиб-Самуэль Трейер (1683–1743) был учеником Христиана Томазия и верным последователем теории естественного права, опубликовал более сорока трактатов, посвященных политическому праву. В частности, он издал знаменитый труд «О должности человека и гражданина» Пуфендорфа со своими критическими комментариями [Pufendorf, Treuer 1717] и часто обращался к вопросам отношений суверена и подданных. Трейер также пристально интересовался российской историей: так, он напечатал за свой счет латинскую «Апологию Ивана Васильевича II Великого князя Московского, обычно в тиранстве напрасно обвиняемого» [Treuer 1711][429]. Позже Трейер выступил с «Введением в московскую историю» [Treuer 1720][430], которое было критически оценено В. Н. Татищевым в «Истории Российской». Роберт фон Фридебург характеризует Трейера как конституционалиста, обрушившегося с критикой на сочинение известного камералиста Вильгельма фон Шрёдера [Treuer, Schröder 1719]. Выступая против теоретика княжеского абсолютизма, он доказывал, что монархи являются лишь должностными лицами, чья власть всегда основана на договоре с гражданами [Friedeburg 2003]. По иронии истории, немецкий конституционалист Трейер сыграл важную роль в обосновании неограниченной власти российского самодержца, а его разработанный конституционный язык пригодился при конструировании нового дискурса российской монархии.
Петра не случайно привлекла книга Трейера. Немецкий законник не только прямо ставит вопрос, который волновал Петра, но и отвечает на него положительно: «Ежели принц какой весма злонравной, то нихто обдателю за лихо ставить не может, когда он ево престола лишит»[431]. Вопрос, сформулированный Трейером в заголовке диссертации, стал ключевым вопросом «Правды воли монаршей»: «Не противно ли сущей правде, да первородный Самодержца некоего сын, аще бы и неугоден был к толь высокому правителству, не наследит родителскаго Скипетра?» [Правда воли монаршей 1722: 22][432]. Однако почему Петр не повелел издать уже готовый перевод книги Трейера для подтверждения своего права отстранять первородного сына от наследования престола? Почему понадобилось специальное русское сочинение или почему собственно перевод книги Трейера не был издан параллельно с ним как подтверждение идей «Правды воли монаршей»?
Видимо, «Истязание» Трейера заставило задуматься о необходимости самого по себе печатного обоснования готовившегося Петром Устава о наследии престола, подвигнув царя требовать у Синода составить подобную «книжицу». Однако публиковать Трейера на русском было нельзя, поскольку кроме полезной для Петра основной идеи книга содержала много такого, что русскому «простосердечному» читателю знать, видимо, не полагалось. Для того чтобы понять, что же заставило насторожиться Петра, обратимся к русскому переводу текста Трейера и попытаемся проследить логику его рассуждения.
В предисловии автор прямо заявляет о связи своей книги с недавними событиями в России, говоря, что «сему писанию случай дал <…> примечания достойной экземпель одного болшого обладателя во Европии»[433]. В первой главе «Имеет ли перворожденный Принц по натуралному уложенью правость сукцессина (или наследия) в Г[осу]д[а]рстве претендовать» Трейер положительно отвечает на этот вопрос. Затем, однако, он обращается к нюансам теории естественного права и общественного договора, показывая, что законы у разных народов отличаются друг от друга и к ним нельзя применить некоего общего «права народов» (Völkerrecht). Он фактически предвосхищает идею Монтескьё о «духе законов», связанном с особенностями исторического развития каждого народа. Только у Трейера источником права всегда является первоначальный договор, положивший основание гражданского общества и определивший особенности политического устройства и права в каждой стране[434]. Если этот договор связал суверена определенными правовыми ограничениями, то он не может руководствоваться своей волей в назначении наследника; если же такие ограничения отсутствуют в первоначальном договоре и власть суверена является абсолютной, то он имеет полное право отстранять первородного сына и назначать наследника.
Трейер часто рассуждает в терминах Realpolitik, и с его ироничным тоном не всегда справляется русский переводчик. Так, Трейер говорит, что следовать разумному общему «уложению», описанному юристами, и назначать достойнейшего наследником
было б самое лутчее разсуждение, ежели б дело в действо произвестися так лехко могло; Пиррус которой храбрейшаго из своих с[ы]нов и Александр достоинеишаго [из] своих советников наследниками учредили, оба своего намерения достигнуть не могли; а кто судьею в таких важных делех над королевскою фамилиею будет, которой Парис здесь дерзает на такой пункт о достоинстве в короне решение чинить, ибо сей пункт еще деликатнейше как о пригожестве 3 дам.
Не требовать же в этом деле «ответа юридическа факультета», поскольку, как замечает не без иронии профессор Трейер, «они токмо изобразителную политику в головах своих имеют». В действительности «един мечь есть последнее посредство, которой в таких делах кровное решение чинить обыкл», но «чрез оное покой Г[осу]д[а]рству опровергаетца, границы обнажаютца, двери и врата разтворяютца»[435]. Таким образом, поиск «достойнейшего» наследника как монархом, так и народом одинаково может привести к гражданской войне, а постоянная ситуация выбора наследника не может способствовать стабильности государства. Именно поэтому у народов сложился «естественный» порядок наследования по праву первородства, который служит защитой от корыстолюбия и лести[436], заключает Трейер.
Однако признание принципа первородства есть только следствие «порядка натуры» и мудрости народов (которая может быть выражена в фундаментальных законах у тех народов, которые их имеют), а отнюдь не происходит из божественных повелений или естественного права. Поскольку суверен («обладатель в своем стате») поставлен от Бога и по естественному закону («натуральной правде»), то он имеет полную власть, «яко в апсолютных монархиях обыкновенно», выбрать кого угодно не только из своей «фамилии», но и «из чюждого» себе в наследники[437]. Соответственно, «в таких случаях первородный принц о учинении ему неправды никакой жалобы приносить не может», поскольку «он никакой полной правды, по которой ему сукцессион в Г[осу]д[а]рстве неотложно принадлежит, объявить не может, ибо ни натуральная, ни универсальная правда в републиках (das Gesetz der Natur und das Universel-Recht der republiquen), ниже фундаменталное примирение (fundamenteller Vertrag) своего народа сего ему не утверждает»[438].
Во второй главе Трейер обсуждает вопрос, «насколько распространяется власть Государя распоряжаться наследием в государственном правлении»[439]. Он считает, что все государи связаны условиями общественного договора и могут править только на их основании:
Те правости, которыми обладатель в своем Г[осу]д[а]рстве и народе (sein Land und Leute) во всех делах тако де и в сукцессионе диспонеровать имеет, оные единако из внутреннейшей формы стата (Form des Staats) признаватися и разсуждатися могут. Самодержавной какой Г[осу]д[а]рь (souverainer Herr) не ради того власть имеет своими подданными по своему изволению поступать, хотя и величеством (Majestät) владеет, ибо народы всегда при манере правителства болшие или меншие волности себе предъудерживали, когда они державствование своему вышнему соизволили особливые правости и привилегии (jura und privilegia) себе предудерживали и утверждать давали, и для оных с ним порядочные примирении наставили[440].
Интересно, что русский переводчик повсюду четко разделяет понятия «Государство» и «Стат»: если первое не вызывает у него сомнений, а само определение sein Land und Leute должно было казаться ему очень близким, поскольку «земля и народ», принадлежащие Государю, и есть «Государство», то русского аналога Form des Staats, как и самого понятия Staat, переводчик не может обнаружить, поэтому всегда дает кальку[441]. В этом же абзаце появляется еще одно важное понятие – «Величество» (Majestät), которому будет суждено привлечь внимание Феофана Прокоповича. Именно «Маестат» он использует для того, чтобы передать латинское понятие суверенной верховной власти, определение которой он берет у Гроция. Однако у Гроция, как отмечалось исследователями [Гурвич 1915: 47], верховная власть обозначена как summa potestas и отличается от Majestas (это только достоинство верховной власти, а не сама эта власть). Прямо в значении «суверенитет» использует Majestas Жан Боден, когда переводит французское souveraineté, а также Трейер.
Поскольку причины «вольности» народов связаны с их историческим развитием, то Трейер полагал, что
те народы которые охоту к войнам и прямой вкус своих вольностей имели <…> и не хотели все бл[а]гоизобретению одного выбранного главного подложить, ниже наследников их от приключившаго случая ожидать <…>, оные ево особливыми примирении (Verträge) окружали, и предудерживали себе разные волности[442], которыми они могли в державствовании мешатися, как сие разные немецкие народы во многих Г[осу]д[а]рствах и правинциах зело свидетелствовали[443].
Другие народы не получили подобного права, поскольку не беспокоились о своих свободах или же вручили власть над собой в те времена, когда еще «не дерзали» говорить. Однако есть и такие народы, которые не имели причины устанавливать «примирения» и «вольности»:
…Некие народы суть неволного смысла, и натура их так мизерна, что некоторые философы об них разсуждали бутто натура их за холопство учредила, таким людям чрез строгие посредствы, яко зверям обузданным быть надлежит, и ради того они себя тому без всякого кондиционна подложили, которой перво скипетр приял, и далее никакого попечения ни о чем не имели; но точию дикое свое житье в благо безопасности препровождали[444].
Читая данный пассаж, Петр понял, кого имеет в виду немецкий профессор. Судя по всему, царь-реформатор решил, что среди народов «неволного смысла» неприлично числить вновь образованный «регулярный» европейский народ. Возможно, это рассуждение и определило необходимость включения договорной концепции в «Правду воли монаршей», где все народы учреждают общества на договорной основе, кроме завоеванных. О них Трейер писал, что они «чрез власть своих неприятелей побеждены, и победитель их был страшным, и нужда их понудила его за своего обладателя признавать, и волю ево яко Уложенье почитать, а не дерзали ево на свою ползу никакими кондиционны окружать»[445]. Впрочем, Трейер предусматривает и случай, когда «некоторая земля так несчастлива стала, что их обладатель манеру Калигула следовал и сказал, чтоб помнить, что он всяческую власть над всяким имеет, и все привилегии, которыми подданные с начала републики владели, опровергнул, всю их правость снял, и основание к деспотскому державствованию приложил»[446]. Таким образом, все народы, не закрепившие свои вольности и привилегии в договорах с сувереном или потерявшие их, оказались в государствах, которые «имянуютца деспотские, абсолютные и отеческие Г[осу]д[а]рствы».
Ключевым для составителя «Правды воли монаршей» оказался 4-й параграф второй главы, где Трейер рассуждает об обязанностях абсолютного монарха:
А где деспотские и абсолютные Г[осу]д[а]рствы (Despotische und absolute Reiche), во оных дела имеют весма иные виды; монарх в таких Г[осу]д[а]рствах ни чрез какие примирении с народом своим не приобязан, но воля ево регламент и уложенье ево подданным есть, по которому им следовати; и что в ево Г[осу]д[а]рстве обретаетца, по бл[а]гоизобретению ево управлятися может; однако ж мнить не надобно бутто Г[осу]д[а]рь в таком Абсолютном Г[осу]д[а]рстве никакого регула кроме своей воли и плезира не имеет; воля ево убо есть регула Г[осу]д[а]рства; а натуральная правда и польза Г[осу]д[а]рства регулы суть воли его; и сии суть границы в которых обладатель себя содержать обязан; в своем Г[осу]д[а]рстве он уставы по своему изволению уставлять может и не должен о том с чины (Ständen) договора иметь или соизволения их ожидать; однако ж ему осматривать надлежит, чтоб уставы натуралной правде и ползе Г[осу]д[а]рства не были противными <…>. Г[осу]д[а]рь, которой Абсолютным Г[осу]д[а]рством державствует, большому ответствованию подлежит, нежели обладатель по фундаментальным уложениям и соизволениям всего народа поступать обязанной; все от учреждения и разсмотрения его зависит, чтоб Г[осу]д[а]рство, которым он по общим уложеньям републики к пользе подданных державствовать должен был, от небрежения ево не разорилось[447].
Как видим, бóльшая часть из перечисленных долженствований монарха вошла в «Правду воли монаршей», за исключением требования обязательного соответствия законодательства абсолютного монарха принципам «натуральной правды», а не только «пользе Государства». Феофан фактически отрицает подобную связь естественного права и «общей пользы» (которая совпадает у него с интересами Государя): для него последняя выше любых прав подданных, поэтому государь может «законно повелевать народу <…> не только все, что к знатной ползе отечества своего потребно, но и все что ему не понравится» [Правда воли монаршей 1722: 36]. Трейер заострил еще один вопрос, решение которого было чрезвычайно близко русскому царю, и хотя он не мог знать о беседе царя с датским послом Вестфаленом в 1715 году[448], но фактически воспроизвел аргументы Петра: «Абсолютный монарх волности не имеет, несмотря на достоинство персоны, такого наследника учредить, которой свою злонравную непотребность конечно Г[осу]д[а]рство в непорядок и крайную притчину произвести [может], а пользу оного остерегати (хотя оной до сущаго своево возраста достиг) не может». Поэтому устранить подобного наследника есть обязанность и долг монарха, руководствующегося только «пользой подданных» и правящего «в таких государствах, где чины (die Stände) никакие власти не имеют, ниже фундаментальные примирении (pacta fundamentalia) с народы приищутся, ниже Г[осу]д[а]рь чрез свою собственную волю сам себе Уложенья (ein Gesetze) не приписывает»[449].
Последняя глава диссертации называется «О лишении принца от наследия и для каких притчин оное чинитца может». Здесь Трейер прямо говорит, что эти причины «двоякие суть, обладатель иногда притчину имеет своего принца сукцессина лишить, либо яко от[е]ц, либо яко Г[осу]д[а]рь и верховнейшая Глава в републике (entweder als Vater oder als Fürst und Oberhaupt in der republique)». Подобное изложение причин полностью совпадает с логикой и структурой «Правды воли монаршей», которая делится в основной части («Резоны или доводы») по тому же принципу на два раздела: «Первыя доводы от разсуждения власти всех обще родителей» [Правда воли монаршей 1722: 3–17] и «Вторыя доводы от разсуждения власти родителей Государей» [Правда воли монаршей 1722: 17–44]. К последней, второй части «Правды» примыкают «Ексемпли, или примеры» [Правда воли монаршей 1722: 44–56], где перечисляются 47 исторических и библейских прецедентов отрешения первородных детей от наследства. Отметим, что Трейер также приводит исторические примеры лишения престола первородных наследников. Хотя этих примеров не так много, как в «Правде», но логика и построение доказательств в целом совпадают.
Трейер задается важным для Петра вопросом о том, есть ли вообще необходимость абсолютному монарху объяснять свои поступки подданным, ведь естественное право не обязывает его к этому:
Абсолютный монарх (absoluter Monarch) никаким образом ни по натуралной правде, ниже по другим Уложеньям не обязан свои притчины, которые ево к лишению своего принца принудили, публично в своем государстве или иностранном явить, и никому о том не ответствовать; доволно и того, когда б он упомянутые притчины в своем кабинете знает; и полно у притчин есть такое намерение в своем Г[осу]д[а]рстве (где подданные никакой власти не имеют о притчинах своего Г[осу]д[а]ря изумеватися) в действо произвесть[450].
Однако Трейер знает, что Петр активно публиковал и распространял известия о своем решении об отстранении Алексея, а позже о суде и приговоре. Чем же можно объяснить подобное поведение «абсолютного монарха»? Трейер приводит предположения:
А другое дело есть, что слава, интересы, мудрость и смотрение на своих соседов, иностранные дворцы и иногда требуют, ибо они монарха склонить могут, чтоб он свои притчины, которые б по правам умолчать мог, доброволно публиковал.
Интересно, что в самом начале «Правды воли монаршей» автор специально проговаривает этот довод, заимствованный у Трейера, – монарх не должен отчитываться перед своими подданными. Петр часто и много объяснял в преамбулах указов и манифестов причины того или иного нововведения, но, кажется, впервые только в «Правде» прозвучала идея, что царь не держит отчета перед подданными, а его объяснительные стратегии продиктованы исключительно заботой о них. Главная интенция публикации «Правды» – только растолкование простосердечным читателям ее положений и увещевание злоречивых; но совпадала ли эта декларация с подлинным намерением «Правды воли монаршей»? Может, Трейер был прав и Петр руководствовался своей «славой» и «смотрением на соседов»? Это предположение, на первый взгляд, подтверждается тем, что как раз в это время Петр заказывает Феофану составление собственной истории, и одновременно с этим «Правда воли монаршей» выходит в переводе на немецкий в Берлине, сразу после русской публикации, причем в типографии Амброзия Хауде – официальной типографии Прусского королевского научного общества [Lentin 1996: 66, 112–113]. Однако только ли с этими причинами было связано появление «Правды воли монаршей»?
«Устав сей есть Всероссийской Монархии аки презерватива, или предохранителное врачевство…»
Почему все же Петр решает публично обосновать свое право избирать наследника? Несомненно, официальный дискурс петровской власти претерпевает определенные изменения в ходе процесса царевича Алексея и особенно после него. Как отмечает Пол Бушкович, дело царевича Алексея «послужило мощнейшим толчком для петровских реформ за всю историю царствования, даже более важным, чем Северная война». Петру не просто пришлось искать обоснования своего династического закона – он был принужден к системной перестройке внутренней политики. Бушкович связывает это с тем, что Петр благодаря процессу над Алексеем увидел, как много противников было у его начинаний, причем занимавших высокое положение в русской элите. Осознав масштабы поддержки Алексея, царь не стал принимать радикальных мер, а ускорил реорганизацию системы управления, оставив некоторых из своих противников-аристократов у власти [Бушкович 2008: 431–432].
Отметим, что представители старой московской аристократии были не менее, а даже более знакомы с европейской политической литературой. Одним из конфидентов царевича был Дмитрий Михайлович Голицын, владелец крупнейшей библиотеки в России и заказчик переводов европейских политических сочинений[451]. О голицынском увлечении и его переводческой «мастерской» прекрасно знал Петр и запрашивал у него новые переводы[452]. В этом смысле «Предисловие» к «Правде воли монаршей» приобретает особое звучание, а его авторская интенция становится прозрачнее. «Предисловие к простосердечному читателю», появившееся после создания всего корпуса текста «Правды», было уже вторым, поскольку основной текст «Правды» содержал введение, предшествовавшее разделу «Резоны и доводы». В нем полностью определяются задачи и функция текста (как комментария к Уставу 1722 года) и ставится основной вопрос о праве монарха отстранять своего наследника. Зачем же понадобилось дополнительное предисловие к «простосердечному читателю»? Как представляется, именно в нем содержится основная авторская интенция.
Томас Консетт, капеллан британской фактории в Петербурге, сообщал, что «Предисловие» к «Правде воли монаршей» было составлено самим Петром[453]. Несмотря на то что в «Кабинете Петра» хранится готовый текст «Правды» без предисловия, Петр мог его составить отдельно. Однако стиль и особенности языка, а также «льстивые ссылки на самого государя»[454] скорее указывают на авторство Феофана Прокоповича, пусть даже общая идея предисловия и принадлежала самому царю.
Так или иначе, адресация в заголовке «к простосердечному читателю» обманчива. Во всяком случае она не единственная. Сам Петр был уверен, что повиновение власти должно быть сознательным, а не бездумным[455]. Основным адресатом комментария к Уставу 1722 года оказываются вовсе не «простосердечные», а некие «непокойные головы» и «страстию прекословия свербящие сердца». Они же фигурируют и в первом предисловии к «Правде», где наряду с «невежливыми, и недалече видящими» существуют смущающие их «прекословники». В самом Уставе говорится, «что всяк, кто сему будет противен, или инако как толковать станет, тот за изменника почтен, смертной казни и церковной клятве подлежать будет» [ПСЗРИ 1830, VI: 496–497 (№ 3893)]. Петра беспокоит неповиновение, причем не реальное, а символическое и умственное: «прекословие» рассматривается как бунт, но такой, что невозможно подавить только физическим насилием или принуждением. «Церковное проклятие» – тоже не мера, поэтому необходимо «разсудительное слово». Власть практически вступает в заочную дискуссию со своими подданными-«ропотниками», наставляя «не далече видящих», с тем чтобы «последний сумнителства сучец от мысли невежливых истребился».
Структура «Предисловия» включает в себя четыре части, в которых авторская интенция проявлена в полной мере. В первом абзаце читатель уверяется в том, что целью книги не является дискуссия с некими «в политическом учении сильными противниками», поскольку «таковые философы» не порочат положений Устава 1722 года, а, наоборот, признают, что дело это «законное и праведное». Далее, автор предисловия отрицает еще одну мнимую цель «Правды» – «дабы именуемому уставу Монаршему подала некое пособие», чтобы «увещать и преклонять подданных к приятию его». Феофан приводит здесь аргумент Трейера: абсолютные монархи «послушания у подданных своих не просят», поскольку обладают «безпрекословным повелителством».
В третьей части перечисляются основные задачи «книжицы»: во-первых, «дабы безумным, но упрямым прекословцом, уста заградити»; во-вторых, «простосердечных же, но невежливых, от вреднаго оных блазнословия сохранить невредимых»; и в-третьих, «иностранным о народе нашем порочное мнение отнять, и подать им вину лучших о нас помыслов…». На третью претензию автора историки мало обращали внимания, между тем как расчет на пропагандистский эффект сочинения был очень важен. Именно в этом ключе следует рассматривать полный немецкий перевод «Das Recht der Monarchen» [Das Recht der Monarchen 1724], который был выполнен необыкновенно точно и близко к русскому тексту (указание на титульном листе «aus der Rußischen Sprache getreulich ins Teutsche übersetzt» полностью соответствует действительности). Переводчик очень хорошо знал не только русский язык, но, видимо, и российскую реальность: его терминология выверена и не произвольна.
Наконец, последний абзац «Предисловия», самый удивительный. В этом коротком тексте, что напоминает обращения древнерусских книжников к читателю и отсылает к старой средневековой «душеполезной» и «уничижительной» традиции, которую сочинитель жанрово характеризует как «поучение», дискурс новой политической философии легко уживается с языком старого домостроевского «любомудрия». Автор, презрев гордыню, убеждает читателя в пользе своей книги в повседневной жизни, она «показует» «не токмо правду устава Монаршего», но и объясняет «должности родителей и детей». Сочинитель извиняется перед читателем, что писал «по силе нашей» и его рассуждение «несовершенно», поскольку он не имел «потребных к сему книг» и достаточного «искуства», а благоразумный и мудрый читатель должен принять «слово сие, яко вину вящшего твоего любомудрия» («ни отрини сего, хотя несовершеннаго поучения»), поскольку книжник «не много искусна и ведуща тебе знает». Этот неожиданный самоуничижительный финал предисловия, противоречащий первоначальному обращению к «простосердечным» и «невежливым», еще раз доказывает сложный композитный характер авторской интенции: предполагаемые адресаты были не так просты, и некоторые из них имели не только отсутствующие у автора «потребные многие книги», но и «вящшее любомудрие».
Определяя характер и жанр «Правды воли монаршей», ни в коем случае нельзя относить ее к законам или считать подзаконным актом. Это скорее комментарий к закону, стоящий между европейским «рассуждением», кратким политическим трактатом (тем самым Untersuchung или Disquisitio) и древнерусским «поучением», а сам автор определяет свой жанр как «разсудителное слово» [Правда воли монаршей 1722: 2] («издается сие разсудительное слово в народ»)[456]. В недавно вышедшей статье Лоренц Эррен утверждает, что «Правда воли монаршей» явилась своеобразным «фундаментальным законом» [Erren 2016], а функции этого текста выходили за рамки простого объяснения, предполагая введение правовых норм, которые не содержались в Уставе 1722 года. В частности, он вслед за Лентином считает, что обозначение в «Правде» постановления о престолонаследии 1722 года как «Главного Устава» следует понимать как «фундаментальный закон» [Lentin 1996: 17]. Лентин ссылается на немецкий перевод 1724 года, где «Главный Устав» переводится буквально как «Haupt-Verordnung» [Das Recht der Monarchen 1724: 1][457], однако переводчик здесь буквально передал русский термин, никоим образом не отсылая читателя к уже широко распространенным в немецкой юридической и политической литературе этого времени концептам Grundgesetz и Fundamental-Gesetz[458].
В «Правде» все же есть отсылка к термину «фундаментальный закон», но Устав 1722 года с ним никак не связывается, поскольку понятие lex fundamentalis дается автором через его отрицание. Феофан говорит, что в принципе для суверенного государя (самодержца) не может существовать закон, определяющий порядок наследия: «Человеческий бо закон о сем не может быти, понеже явственно показалося, что самодержцы законам человеческим не подлежат: закона же божие на сие не обретаем» [Правда воли монаршей 1722: 25]. То есть право наследования не определяется ни человеческим законом, ни божественным. Тогда почему, если Устав издан, хотя и сувереном, но человеком, ему должны следовать все правители после Петра? Следующий суверен может легко его отменить, что и было сделано в 1727 году, поскольку «Тестамент» Екатерины I фактически упразднял право завещания и устанавливал порядок наследования, а Верховный тайный совет лишь подтвердил ликвидацию Устава 1722 года указом об изъятии всех его печатных экземпляров вместе с самой «Правдой воли монаршей» [ПСЗРИ 1830, VII: 831–832 (№ 5131)][459].
Единственное достаточное основание существования Устава о наследии престола – не его правовая сила, абсолютно ничтожная для следующего суверена, а его рациональность, которую необходимо было подтверждать многочисленными доводами и резонами «Правды воли монаршей». Следующий «самодержец» должен был осознать суть петровского Устава, а не принять его на веру. Петр верил в силу человеческой рациональности: «Выше всех добродетелей разсуждение, ибо всякая добродетель без разума – пуста» [Воскресенский 1945: 152]. Самый логичный довод Устава основан на осознании необходимости передать престол достойнейшему: в основе его лежит абсолютно спинозианская идея, что свобода выбора есть осознанная необходимость принятия лучшего[460]. Таким образом, кроме образованных и необразованных подданных, адресатом «Правды» должны были выступать и последующие монархи: сочинителю казалось, что убедить их можно «рассудительными» разумными доводами, а не цитатами из Священного Писания. Эта утопическая вера в силу разума, присущая европейскому рационализму эпохи барокко, выступает очень явно в тексте «Правды». Не случайно ее автор всегда начинает с секулярных рациональных доказательств, оставляя библейские цитаты на потом. Абсолютному монарху остается только найти такого преемника, который бы внял «доводам рассудка», а это оказалось гораздо сложнее, чем изготовить «предохранительное врачевство». Поэтому Устав 1722 года, «всероссийской Монархии презерватива», как его величает автор «Правды», не только не предохранил престол от недостойных наследников, но в какой-то мере открыл возможности для «переворотства», поскольку фактически позволил подданным рассуждать о достоинствах претендентов на престол.
Возвращаясь к понятию «фундаментальный закон», отмечу, что оно все же знакомо Феофану. Он, не называя его прямо, указывает на его происхождение и особенности функционирования. Фундаментальные законы, в том числе определяющие наследование престола, возможны только в «непрямой монархии», т. е. в ограниченной. Речь о них заходит в связи с обсуждением вопроса о невозможности отмены народом «своей воли», выраженной при заключении первоначального договора. Народ не может разорвать этот договор, делегировавший власть суверену. Феофан утверждает, что вследствие этого народ должен терпеть «монарха своего нестроение, и злонравие», но есть одно исключение: «Разве бы при перваго Монарха избрании, были положенные некие договоры, самого Монарха соизволением, или и клятвою утвержденные, которых за неисполнение, уставлено бы Монарха оставляти» [Правда воли монаршей 1722: 32]. В данном случае «положенные некие договоры» – эвфемизм, поскольку скрывающиеся за ним фундаментальные законы для автора – политически почти неприличное слово, так как закон для него в принципе не может быть фундаментальным, т. е. связывающим каким-либо образом волю суверена. Отсюда и определение подобной монархии как «непрямой»: она «весьма не таковая, о яковой нам слово сие», т. е. не имеющая суверенитета, «маестата» в понимании Прокоповича. Здесь он фактически описывает ровно то, что произведут «верховники» в 1730 году, заставив Анну Иоанновну подписать договор (корона в обмен на выполнение «кондиций»), за неисполнение условий которого она соглашалась бы с лишением короны [Курукин, Плотников 2010: 36]. Анна фактически лишится «суверенства», а «прямая» монархия станет «непрямой». Соответственно, «Кондиции» и «Форма правления», составленные Верховным тайным советом, равняются фундаментальным законам государства. Прокопович, естественно, не мог принять подобного отчуждения самодержавной власти («суверенства»).
Самодержавный монарх «Правды» – это всегда суверен, носитель «маестата», который является субъектом первоначального договора, на нем фактически замыкается властная конструкция: народ делегирует ему все свои свободы и целиком отдается в его власть. Эта власть никогда не возвращается народу, за единственным исключением (пресечения династии), а переходит к следующему назначаемому монарху. В этом смысле «Правда» знает суверена, но не знает государства в «нововременном» значении этого слова. Таким образом, по Феофану, договор создает суверена, но не государство. В свое время это заметил Г. Д. Гурвич:
Для Прокоповича монарх является единственным субъектом верховной власти; он имеет на нее самостоятельное, собственное право. Понятие о государстве, как юридическом лице, в «Правде воли монаршей» совершенно отсутствует; монарх не орган государства, а собственник власти, отчужденной в его пользу прежним собственником – народом, продолжающим, однако, свое существование, как известное единство, и после договора [Гурвич 1915: 15].
Это наблюдение Г. Д. Гурвича подтверждается терминологическим анализом немецкого перевода «Правды». В нем нигде нет тех терминов, с помощью которых современные русскому автору немецкие правоведы обозначали государство как институт. Тот же Трейер отделяет термин Staat от Land и Reich, но, как мы уже видели, русский переводчик два последних термина переводит как «Государство», а вот непонятный для него Staat калькирует как «Стат». В немецком переводе «Правды» 1724 года нигде не встречается Staat. Термины «государь» и «государство» употребляются исключительно в традиционном значении, что видно из подбора слов.
Государь «Правды» – это домениальный собственник, чье государство есть вотчина, подобная «домашнему добру»: ее необходимо сохранить, приумножить и передать достойному наследнику. Феофан прямо говорит об этом понимании государства, проводя недвусмысленное сравнение: «Наследный Государь (Landes-Herrn), известный о неотъемлемой державе своей, так о целости и добром состоянии Государства (Reichs) прилежно печется, яко о домашнем добре своем, желая наследникам крепкую власть и славу оставить» [Правда воли монаршей 1722: 41]. Для обозначения «государства» переводчик в «Das Recht der Monarchen» использует исключительно Land и Reich, иногда Rußisches Reich, т. е. каждый раз речь идет о земле, владении, «царстве», но не об институте. То же самое происходит с «государем»: переводчик по большей части воспроизводит два основных термина, Landes-Herrn, обозначавший государя-вотчинника, «господина своей земли», и совершенно устаревший в XVIII веке средневековый термин Herrnhalten, встречавшийся уже только в религиозных наставлениях в сочетании «unsern Gott und Herrnhalten».
Лентин полагает, что государство в «Правде» – «автономный объект», отделенный от персоны царя, указывая, в частности, на употребление здесь понятия «славы» государства, а не только личной славы монарха [Lentin 1996: 36]. С этим утверждением можно согласиться: автономия Rußisches Reich вполне осознается Петром и Феофаном, но это не институциональная, а скорее историческая и имущественная автономия. С одной стороны, «государство» в «Правде» не равно личности монарха, оно отчуждаемо и делимо как собственность; с другой стороны, оно существует после смерти монарха, значит, не является исключительно его личной собственностью, a передается его наследникам. В этом смысле показателен пример «Правды», говорящий о некой «единой от Европских Монархий, аки бы избирателной». Имеется в виду здесь, конечно, Священная Римская империя и в связи с ней – династия Габсбургов и «Прагматическая санкция» Карла VI. Император, по словам Феофана, «многие и великие провинции общим от всего Государства (Reichs) оружием завоеванные приписал вечно дому своему». В данном случае домен императора рассматривается отдельно от «государства» (Reich) как политического сообщества немецких князей, но не как института. Такое понимание подтверждает описание цели «Прагматической санкции» в «Правде»: «Есть ли бы когда вышел из дому его скипетр, тогда домашних его областей с приписными провинциями наследник его ж <…> не был бы подчинен Монарху из иной фамилии избранному, но отдельное от Монархии (Monarchie) Государство (Reich) имел бы» [Правда воли монаршей 1722: 41]. Здесь «государство» выступает как домен государя, в рамках «германской монархии» как территориального «царства» (Reich). Можно согласиться с К. С. Ингерфломом: государство как институт не известно ни Петру, ни Феофану, а официальный дискурс петровской эпохи отмечен патримониальностью и скорее личностным, чем институциональным восприятием власти [Ингерфлом 2012: 272]. Лентин также указывает на общую семантическую связь понятий «государство», «страна» и «отечество» в тексте. Интерпретация «господарства» как «отечества» (т. е. dominium интерпретировался как patria), по мнению О. Хархордина, вела к его отделению от личности государя, «и царь и народ вместе служили этому patria». Отметим, однако, что «Отечество» (patria) в случае «Правды» есть выражение единства, общности монарха и подданных, объединенных общим прошлым, но не институциональным пониманием государства. Интерпретируя «речь Петра» к солдатам перед Полтавской битвой (еще один текст Прокоповича), Хархордин подчеркивает связь концепта «общего блага» и «отечества» в петровском дискурсе: «Если подданные отказывались выполнять царские приказы, они уже не просто противостояли воле суверена, но также предавали своих собственных отцов, предков и все сообщество», а государство, таким образом, превращалось из «личного дела господина в общее дело всех» [Хархордин 2002: 193][461].
Что же такое «общая польза» (синонимы «добро общее», «польза народная», «всенародная польза»), о которой постоянно говорят автор «Правды» и все петровское законодательство? Можно ли интерпретировать этот термин как выражение совокупного блага подданных или как «государственное дело» либо «государственный интерес»? Мог ли существовать «государственный интерес» в отсутствие государства? Кажется, что довольно полно ответил на эти вопросы еще А. С. Лаппо-Данилевский:
Итак, понятие о «всенародной пользе» находилось еще в самой тесной связи с понятием о «государственной пользе» или «государственном интересе»: в сущности, не различая «пользы его величества» от «государственной» и отождествляя их «пользу» с их «интересом», правительство делало «государственную пользу» или «государственный интерес» главным принципом, руководившим его политикой. В самом деле, законы того времени обыкновенно употребляют выражения: «польза его величества и его государства» вместе, не разделяя их. <…> В сущности для обозначения того же понятия о «монаршеской» и «государственной» пользе правительство употребляло и выражение: «интерес его величества и государства». В «толковании иностранных речей», присоединенном к «Главному регламенту», законодатель объяснял, что под «интересом» следует разуметь «прибыток и пользу»; и действительно выражения «польза его величества и его государства» и «интерес его величества и его государства» или «интерес государя и его земли» употребляются довольно безразлично или порознь[462].
Получается, что монарх прямо связывает интересы «своего государства» с собственными целями и руководствуется интересами этой «общности» в том числе в определении наследника, должного поддержать «вечное» бытие доверенного ему «Отечества» как наличного выражения исторической традиции и в то же время доходного домениального владения. В этом смысле Феофан, заявляя, что «власть верховная едину своего установления конечную вину имеет: всенародную пользу», только закрепляет идею общности интересов царствующих и подчиняющихся.
Однако народ и монарх у Прокоповича связаны друг с другом только договором о передаче суверенной власти. Как отметил Г. Д. Гурвич, отсутствие идеи «государства как юридической личности» у Прокоповича ведет к тому, что «он не делает никаких попыток приписать суверенитет государству»: сначала «суверенитет обретается <…> в руках народа, как известной совокупности, а затем переходит в руки суверенного органа, – монарха, отнюдь не воплощающего в себе народа; этот последний, как известное единство, продолжает свое существование и в монархии». Носителем суверенитета выступает каждый монарх, а не государство, и его власть одновременно происходит от бога и народа, поскольку, по словам Феофана, «воля Божия <…> волю народную двигнула и купно с оной сама действовала в установлении такой монархии», т. е. Феофан воспроизводит формулу «Omnis potestas а deo per populum», восходящую к Фоме Аквинскому. Последствия подобного рассуждения, а также учение Феофана об участии народа в определении воли покойного суверена, не оставившего распоряжения о наследстве («должен народ всякими правилными догадами испытывать, какова была или могла быть воля Государева» [Правда воли монаршей 1722: 34]), могли вести к выводам, противоположным тем, к которым пытался привести своего читателя автор «Правды воли монаршей»[463]. В частности, учение о договорной природе власти, народном суверенитете, суждение о качествах наследника и оценка его как достойного или недостойного занимать престол сыграли важную роль – возможно, помимо желания автора – в распространении и утверждении светских рациональных представлений о природе власти.
В то же время Петр вовсе не порывал с традицией наследования – ее просто не существовало[464]. Он скорее «изобретал» традицию, создавая из набора исторических прецедентов новую концепцию наследования, апеллировавшую к историческому опыту монархий, в том числе московской, а также к европейской контрактной теории. Обе концепции привлекали законодателя, поскольку укореняли и удревняли его власть, возвращая ее к истокам «обществ».
Уже ситуация 1725 года заставила подданных суверена, не оставившего завещания, действовать скорее согласно положениям «Правды», а не Устава 1722 года, где ситуация отсутствия завещания не была описана вовсе. Восшествие Екатерины I обосновывалось Уставом, но представлялось в манифесте от 28 января 1726 года как решение народа, «догадавшего» волю покойного по акту коронования («а понеже в 1724 году удостоил короной и помазанием Любезнейшую Свою Супругу <…> Императрицу Екатерину Алексеевну, за Ее к Российскому Государству мужественные труды»). При этом в качестве «народа», который «испытывал волю Государеву» «всякими догадами», согласно манифесту, выступали совокупно Синод, Сенат и генералитет. Именно они «согласно приказали <…> дабы все как духовного, так и воинского и гражданского всякого чина и достоинства люди о том ведали и Ей <…> Самодержице Всероссийской верно служили» [ПСЗРИ 1830, VII: 410 (№ 4643)]. Екатерина и ее правительство рассматривали «Правду воли монаршей» как основу легитимации своей власти, что явствует из указа от 21 апреля 1726 года о переиздании этого трактата, который был напечатан беспрецедентным для России XVIII века тиражом – 19 051 экземпляр [ПСЗРИ 1830, VII: 602–604 (№ 4870); Lentin 1996: 67].
Однако уже так называемый «Тестамент Екатерины I» порывал и с Уставом 1722 года, и с «Правдой воли монаршей», а вступление его положений в силу должно было привести к фактической отмене петровского закона. Тем не менее манифест от 7 мая 1727 года о восшествии на престол Петра II еще обосновывает его право на корону по «уставу и высокому определению тестамента», т. е. актом от 5 февраля 1722 года и завещанием Екатерины I одновременно [ПСЗРИ 1830, VII: 789 (№ 5007)]. Не менее странным выглядит и указ от 27 мая 1727 года «о винах Антона Дивиера и товарищей», которые «тайным образом совещались противу того Устава и высокого соизволения Ея Императорского Величества, в определении Нас к наследствию»; при этом законодатель предостерегал впредь «всех верных Наших подданных» говорить что-либо «противное вышепомянутым Уставу и Регламенту» [ПСЗРИ 1830, VII: 799–800 (№ 5084)]. Но вскоре последовал указ от 26 июля 1727 года об изъятии и запрете чтения всех документов, говоривших о преступлениях отца царствующего императора («ни под каким видом не держать и не читать»), и сюда были включены еще недавно защищаемые правительством Устав 1722 года и «Правда воли монаршей»[465]. Таким образом, эти акты теряли законную силу, а их упоминание полностью исчезло из законодательства до 1731 года. В манифесте от 10 октября 1727 года, сообщавшем о грядущей коронации, и вовсе было забыто о всяком завещании, власть Петра II обосновывалась исключительно «Бога милосердием» к «истинному и природному Государю». При этом автор манифеста прямо заявлял, что «от единаго токмо Вышняго Царя славы, земнии Монархи предержащую и крайнюю верховную свою власть имеют» [ПСЗРИ 1830, VII: 831–832 (№ 5131); 875 (№ 5179)][466].
Составленный Г. Ф. Бассевичем и А. Д. Меншиковым в чрезвычайной спешке[467], подписанный цесаревной Елизаветой Петровной[468] вместо умирающей Екатерины I, «Тестамент» оказался первым фундаментальным законом в России, и именно так его рассматривали европейские правоведы XVIII века[469]. Действительно, он устранял завещательное право и устанавливал четкий порядок наследования престола согласно «артикулу» 8-му:
Ежели Великий Князь без наследников преставится, то имеет по нем Цесаревна Анна с своими Десцендентами, по ней Цесаревна Елисавета и Ея Десценденты, а потом Великая Княжна и Ея Десценденты наследствовать, однакож мужеска полу Наследники пред женским предпочтены быть имеют. Однакож никто никогда Российским престолом владеть не может, которой не Греческаго закона или кто уже другую корону имеет [ПСЗРИ 1830, VII: 789–790 (№ 5007)].
Русское правительство не спешило публиковать «Тестамент», но он стал хорошо известен в Европе уже летом 1727 года благодаря «пиратской» публикации немецкого оригинала в Стокгольме и Вене, выгодной голштинскому двору и сделанной самим графом Бассевичем[470], а также благодаря публикациям французского перевода в Голландии [Mercure 1727: 770–773][471]. Немецкий текст «Тестамента» является полным текстом завещания Екатерины I, подлинник которого тщетно пыталась обнаружить императрица Елизавета, в то время как опубликованный в Полном собрании законов Российской империи русский экстракт «Тестамента» [ПСЗРИ 1830, VII: № 5007] был только кратким и частичным его изложением, передававшим общую суть статей пространного немецкого текста[472].
Текст духовной императрицы Екатерины I, как продемонстрировала Сюзан Рихтер, был построен по образцу завещаний немецких князей и идеально вписывался в юридическую практику династического наследственного права [Richter 2015]. Сохранившийся русский перевод-экстракт плохо отражает формулировки и логику немецкого подлинника, к которому русские историки практически не обращались. Первая статья подробно объясняет, как Екатерина, несмотря на свою «матернюю любовь» (Mutterlichen Liebe) и неограниченную власть «самодержавной правительницы» (eine Souveraine Herrscherin), которая могла бы дать ей право передать престол любимым дочерям, отстраняет Анну и Елизавету и вручает корону Петру Алексеевичу, поскольку «мужеска Персона таковое великое бремя Правления удобо сносить может» (eine männliche Person eine so große Regierungslast füglicher tragen). В русском переводе сохранился только отголосок этой логической посылки в 8-й статье, где уже без объяснений утверждается – «однакож мужеску полу наследники пред женским предпочтены имеются» (immer der Männliche Erbe den Vorzug for allen Weiblichen haben)[473]. Также в переводе оказалось опущено предписание Петру II от имени Екатерины «на Троне согласно Петровым и Ея уложениям действовать» (sich auf dem Thron gemäß den von Peter und ihr geschaffenen Gesetzten verhalten)[474]. Среди этих Gesetzten должен быть и ее «Тестамент», установивший династический порядок «передачи короны» (Crons-folge), дабы «избегнуть всяческого беспорядка» (Vermeidung aller Confusionen)[475]. Нигде не упоминая Устав 1722 года и «Правду воли монаршей», «Тестамент», таким образом, апеллировал исключительно к логике немецкого княжеского наследственного права.
В январе 1730-го, после смерти последнего представителя прямой мужской линии династии, ни Устав 1722 года, ни «Тестамент» 1727 года не были приняты во внимание Верховным тайным советом, фактически осуществившим «избрание» нового монарха согласно описанной в «Правде» ситуации, когда власть возвращается «народу», который устанавливает «непрямую» монархию. Анна Иоанновна, восстановив «суверенство», проигнорировала «Тестамент» и вернула к жизни Устав 1722 года своим манифестом от 7 декабря 1731 года «Об учинении присяги в верности Наследнику Всероссийского престола, который от Ее Императорского Величества будет назначен» [ПСЗРИ 1830, VIII: 601–602 (№ 5909)]. Императрица Анна не назначала наследника вплоть до конца своего царствования. Лишь 5 октября 1740 года, за 12 дней до смерти, она подписала завещание, передав престол новорожденному Иоанну Антоновичу. Однако, ссылаясь на Устав 1722 года и следуя букве закона, как верно заметил Л. Эррен, она нарушала его дух [Erren 2016: 358][476]. Императрица фактически отменяла его действие, описывая порядок наследования престола после нее, если Иоанн умрет, не оставив наследников: «…В таком случае определяем и назначаем в наследники первого по нем Принца брата его от выше означенной Любезной Нашей Племянницы <…>, а в случае и его представления других законных из того супружества рождаемых принцов всегда перваго таким порядком как выше установлено» [Внутренний быт 1880: 531]. Весь этот немецкий княжеский порядок наследования аннинской духовной весьма напоминал «Тестамент» Екатерины I. Весьма показательно, что самодержцы после Петра, используя его Устав для обоснования своей воли, начиная с 1727 года, тут же спешили пресечь завещательное право своих выбранных наследников и установить порядок наследования, и в этом смысле Павел I с его актом 1797 года оказался лишь последним монархом в этой цепочке.
Итак, «Правда воли монаршей» функционировала очень своеобразно в российской политической практике: Устав 1722 года, фактически отмененный в 1727 году, вновь получил силу в 1731‐м, но «Правда» не только не была переиздана, но и не была возвращена в продажу после изъятия в 1727‐м. Ни Анне, ни Феофану уже не было необходимости растолковывать «простосердечным» подданным «волю Государя». Окончательно Устав 1722 года теряет юридическое значение в Елизаветинскую эпоху, несмотря на существующее в историографии мнение, что он действовал до 1797 года.
Елизавета Петровна, вступив на престол в результате вооруженного переворота, совсем не принимает во внимание положения отцовского Устава. Она обосновывает свои притязания в первом манифесте от 25 ноября 1741 года двумя причинами: во-первых, по законному «праву крови» («по тому Нашему Законному праву, по близости крови к Самодержавным Нашим вседражайшим Родителям»), во-вторых, по «всеподданнейшему Наших верных единогласному прошению» [ПСЗРИ 1830, XI: № 8473][477]. Второй «обстоятельный» манифест от 28 января 1741 года разъяснял подданным, что кроме «права крови» Елизавета имела законные причины получить корону по духовной своей матери, которая была «недоброжелательными и коварными происками» графа А. И. Остермана «скрыта», а на престол не по праву была избрана Анна Иоанновна, даже не упомянутая в «Тестаменте» Екатерины I [ПСЗРИ 1830, XI: № 8476]. Таким образом, правомочность вступления Елизаветы на трон прямо противоречила Указу 1722 года и могла быть основана только на «Тестаменте», а значит, на идее «порядочного» наследования престола. Не случайно именно в Елизаветинскую эпоху появляется новый политический трактат, переосмысляющий вопросы суверенной власти и права наследования, и его анонимный автор фактически пересматривает «завещательную» концепцию «Правды воли монаршей» в пользу «наследования».
«О высочайшем наследственном повелительстве»
Елизавете Петровне требовалась новая концепция престолонаследия, которая и была обоснована манифестом от 7 ноября 1742 года «о назначении Петра, Владетельного Герцога Шлезвиг-Голштинского, наследником престола Российского Государства» со ссылкой на ее собственные манифесты о вступлении на престол [ПСЗРИ 1830, XI: 712–713 (№ 8658)]. Этим актом, впервые после 1718 года, Елизавета назначала наследника при жизни монарха, «яко по крови Нам ближайшаго». В империи появился наследник, которого поминали на ектиниях во всех храмах, и все подданные точно знали, кто вступит на престол после царствующей императрицы. Несомненно, шаг Елизаветы был продиктован стремлением к стабилизации собственного положения на престоле. Новая императрица была абсолютно уверена в той концепции происхождения своей власти, которая была изложена в манифестах 1741 года [ПСЗРИ 1830, XI: 537–538 (№ 8473); 542–544 (№ 8476)][478], – она вступала на престол по воле бога и народа, на основании законного права наследования, отнятого у нее благодаря коварству придворных. Восходящая в какой-то степени к «Правде воли монаршей» (omnis potestas а deo per populum), эта концепция явления божьей воли через народное прошение обособляет теперь еще и законное «право крови».
Императрица Елизавета не стала обосновывать свое право на престол в специально изданном «рассуждении», а право наследования «по крови» доказывали в основном придворные проповедники в широко публиковавшихся в начале ее царствования «словах» [Попов 1859; Погосян 2005; Кислова 2014; Kislova 2014]. Однако сочинение, претендовавшее на трактатное осмысление права наследования, вскоре появилось и было преподнесено великому князю Петру Федоровичу, не будучи никогда опубликовано. Эта небольшая рукописная книга, подаренная А. Ф. Малиновским Московскому архиву Коллегии иностранных дел в 1814 году, оставалась неизвестной исследователям. Ее заголовок был составлен в начале XIX века по тексту предисловия: «Краткий специмен о высочайшем наследственном повелителстве, дедикованный великому князю Петру Федоровичу всероссийского престола наследнику на четыре части разделенный, с приложением увета к всероссийскому верному подданству»[479]. Этот анонимный текст написан не ранее августа 1745-го и не позже сентября 1754 года[480], поскольку в нем упомянуты великий князь Петр Федорович и его супруга Екатерина Алексеевна, но нет упоминаний их сына Павла Петровича, зато есть пожелания супружеской чете продолжения рода[481]. Скорее всего, этот трактат можно датировать концом 1740‐х годов[482].
Автором сочинения «О высочайшем наследственном повелителстве» мог быть один из придворных проповедников, поскольку автор между прочим говорит, что Елизавета Петровна «верно-подданных, паче же ученых и Божия слова проповедников предпочитает и блажит». В числе елизаветинских проповедников, близких в то же время к Петру Федоровичу, был широко образованный епископ Симон Тодорский[483], являвшийся с 1742 года «наставником православного закона» великого князя, а также готовивший к принятию православия невесту наследника. Его можно считать наиболее вероятным автором этого трактата. Кроме проповедей Тодорского, известны его литературные опыты и переводы, которые по своим мотивам, тематике[484] и языковым особенностям[485] близки упомянутому сочинению. Впрочем, все приведенные доводы не могут служить безусловным доказательством авторства Симона Тодорского, а являются гипотетическими. Кто бы ни был автором этого сочинения, оно представляет нам интересный материал для понимания особенностей политического мышления придворного «политика» середины XVIII века.
Автор «Повелителства» фактически вступает в полемику с «Правдой воли монаршей», оспаривая и переиначивая ее положения и выводы, хотя ни «Правда», ни Устав 1722 года здесь ни разу не упомянуты. По сравнению с трактатом Феофана «Высочайшее повелителство» отличается, на первый взгляд, чрезвычайно консервативной позицией: автор не только отрицает договорной характер происхождения власти, но и возвращается к исключительно религиозной трактовке сущности и истоков господства. Но, апеллируя к религиозным текстам, он ссылается и на «политиков», ищет подтверждения у Платона, Аристотеля, Сенеки или, наоборот, критикует Гроция, Бодена, Макиавелли. Он полностью осознает и транслирует понятие суверенитета и почти приближается к современному определению государства. Очевидно, что секулярная политическая литература не просто ему знакома – он пытается использовать ее положения для закрепления своих традиционалистских идей.
Композиционно трактат «О Высочайшем наследственном повелителстве» состоит из официального посвящения, четырех частей, разбитых на отдельные «предложения», и заключительного «Увета к всероссийскому верному подданству», жанрово ближе всего стоящего к придворной проповеди. Первая часть, которая «Повелителства начало, силу и пользу содержит», должна была вести читателя к принятию тезиса, что «высочайшее повелительство царству основание есть», поэтому «Князь есть Республики или Ц[а]рства душа, и повелительство его есть соединение чрез которое Ц[а]рство соединяется, есть дух жизненный, которым многочисленныя ч[е]л[о]в[е]ков тысящи одущевляются»[486]. Характеристики, которые автор дает «Повелителству», соответствуют понятию «суверенитет», полное определение («нарицание») которого предлагается во второй части, «О прерогативе повелителства по наследству»:
Высшее повелителство, правом наследственным по окончании жизни прародителей и родителей, есть Лице Публичное Царственное, от Б[о]га имеющее существо, всегдашнее величество изрядно повеливати. В котором нарицании термин общий или род положено Лице Публичное или Ц[а]рственное, многих содержащие, от многих же разнствующее (аще не лицем), но степению, ибо всяк род в частвительные свои части разделяется, яко лице имущее существо от Б[о]га изрядно повеливати[487].
Это определение суверенитета предполагает его прямое происхождение исключительно от божественной, а не человеческой воли. Ранее автор утверждает, что «от Б[о]га уставлено было Вышнее повелителство», поэтому «безбожно и непочтенно Гугон Грот утверждал, что власть гражданская от всех граждан начало свое имеет, и для того ч[е]л[о]в[е]ч[е]ским уставлением нарицает»[488]. Таким образом, сочинитель полностью отвергает договорную теорию происхождения «власти гражданской»: ее источником является постановление («устав») бога, а не договор. И если Феофан приводит текст общественного договора, заключаемого с сувереном, то автор «Повелителства» предлагает текст подобного же божественного устава: «Вышнее повелителство для защиты протчиим ч[е]л[о]в[е]ком и ползы установленно есть от Бога, аки бы рекл Б[о]г: повинуйтеся Вышнему повелителству, ибо есть ради вашей ползы и бл[а]га предустановлено». Сама эта формулировка частично совпадает с формулой договора у Феофана, где народ говорит: «…К общей нашей ползе, владеши над нами вечно». Прокопович при этом подчеркивает, что «народная воля <…> божием мановение[м] движима действует, понеже ясно учит священное писание <…>, что несть власть еще не от бога» [Правда воли монаршей 1722: 30]. Автор «Повелителства» также приводит это высказывание апостола Павла, но у него божественная воля прямо делегирует власть правящим, буквально при их рождении, это «природное право» «благочинных» правителей, т. е. таких, чья власть происходит от бога, а не приобретается:
…Не столь приличны мнятся быти тии, которыи такое нарицание определили: Повелительство есть величайшая власть в Республике, верховное превосходство имущее, в котором нарицании многие суть несовершенства, ибо Вышнее Повелительство ничто ино, разумети потребно токмо яко повелительства сочинитель и содержатель. Определенное же нарицание: Повелительство есть власть верховное превосходство имущее, и тиранном приличное, хотя и разно есть от благочиннаго Повелительства. Ибо там вместо права желание, вместо доказов воля есть. Но благочинному Повелительству все сие не угодно, ибо оные родятся и имеют к тому природное право, и токмо истинныи к тому наследник присвоение имеет, дабы изрядно правити ц[а]рство и граждан своих[489].
Подобное утверждение ведет к полной редукции «народного суверенитета» и отделяет «природную» власть от народа[490]. Хотя «Повелительство» всегда выступает в виде конкретного лица, оно не сливается с личностью монарха, поскольку оно есть «лице публичное». Получается, что Елизавета приходит к власти, поскольку рождена для «повелительства», а ее низложенный предшественник не имел подобной божественной санкции («природного права»). При этом Елизавета не сразу получила это «Высочайшее повелительство», из чего также можно заключить, что суверенитет и его носитель разделены.
Автор, рассуждая о божественном происхождении власти, помнит о смертности правителей и бессмертии «Величества», фактически воспроизводя доводы западноевропейской средневековой концепции «двух тел» короля [Канторович 2014] – «естественном» и «политическом». При этом «политическое тело» ассоциируется у него с понятием суверенитета («Повелительством»). Таким образом, он объединяет языки схоластической юриспруденции с новейшим политическим дискурсом:
…Не всегда и при Ц[а]рях величество пребывает, а у иных и Ц[а]рей от пр[е]стола отринут, у иных отрешают. Того ради при таких и рожденные не наследствуют, а оставшие пр[е]стол из сторонних уступают, то при тех и всегдашнее Повелителство Величества не прибывает. Но нам токмо единым Б[о]жиим уставлением оное Величество дается и отнимается. Того ради не умирающий никогда не уничтожается, и никогда уничтоженное может быть Величество, аще персона и часто пременяется[491].
Также «повелительства власть» может вверяться на время должностным лицам («консулы Римские», «диктаторы Римской республики», регенты), но они не обладают ею, «ибо кто что имеет по сообщению, той тоей вещи несть Господин, и подлинно не наследник. Тое толко Величество истинное и собственно всегдашнее нарицается, которое ни в какие времена не пресекается, а не такое, которое по случаю бывает»[492].
Определяя основные характеристики «Высочайшего повелительства», автор говорит, что «Высочайшее есть, которое над всеми, ибо Величество равности между чинов не хранит», но при этом оно,
хотя имеет высочайшую власть, яко во всем народе явственно, но не надлежит по своей воли в умаление своего Империя бл[а]гая царства растощити, удручити, царство умалити, и ни во что обратити, для того во втором разнствии наречения прилично и сие речение предложити: изрядно повелевати. Что сохраняя высочайшее повелителство не токмо провинции своей Империи, но грады, села и деревни туне удалить не соизволит, и ежели б предшественник чрез какий случай так учинил, то наследнику право надлежит все отлученное паки возвратить[493].
Получается, что само «нарицание» суверенитета определяет обязанности его носителя. В то же время автор «Повелителства», несмотря на отрицание договорного происхождения власти, неожиданно близко подходит к пониманию государства как института. Кв. Скиннер, описывая «современное понятие государства», говорит, что оно носит «двоякий безличный характер», поскольку «мы отличаем власть государства от власти правителей и магистратов, которым одновременно поручено обладать его полномочиями. Но мы также отличаем власть государства от всего общества, которое подпадает под его власть» [Скиннер 2002: 45]. В схожем ключе описывается разделение «града» (общества, республики) и суверенной власти («Величества»), которая, как мы видели, отделена от личности властителя как «лице публичное»:
Того ради тяжко заблуждают тии, которыи вещество Величества сугубо быти определяют, то есть общее каждаго града, а иное собственное в единой или в многих персонах, по своим каждому народу уставом и обычаям, но сих мнение многотрудное есть протяжение сетей, ниже удобь решимое, каким бы способом моралная свободность управлением града была, яко гражданскую власть нарицают, и определяют, граду. Аще бы сие согласно правде было, то следствовало б граду град управляти, в чем противоречие есть. И ежели б тако было, то как бы град управлял град? А паче иный обычаем и разстоянием разный. Того ради явственно оных несправедливое мнение будет. Но яко Ц[е]рковная власть внутренняя не имеет общаго существа собрания Ц[е]рковнаго, ибо разделно и единым токмо Учителем по блгодати Б[о]жией сие дано, таким подобием и Величество, то есть власть политическая и повелителства свободность, яко началствующая гражданству от существа общаго отлучена и превознесена[494].
Проще говоря, по мнению автора, нельзя приписывать субстанциональные характеристики суверенитета («вещество Величества») всему обществу («граду»), ибо нельзя самому обществу управлять собой, поскольку для управления необходима особая «гражданская власть», которая обладает «моралной свободностью». Как различаются между собой власть церкви и все люди, которые к ней принадлежат («собрание Церковное»), так различны и «власть политическая» и общество («гражданство» или «существо общее»). Таким образом, автор «Повелителства» приходит к осознанию сути государства как института политической власти, минуя договорную концепцию и естественное право, о котором он умалчивает. Это, однако, только видимость: ему прекрасно знакомы работы Бодена и Гроция, а определения суверенитета, скорее всего, восходят к Гоббсу через его изложение у Пуфендорфа[495]. То есть налицо явный синтез старой схоластической концепции божественного происхождения власти и редуцированной теории суверенитета.
Также автор различает «Высочайшее повелителство» и подчиненные ему «правления», их «суть двое: церковное и политическое». Первое имеет должность в «делах истиннаго исповедания веры», второе же «на два чина разделяется, на верховнейший и нишший». «Верховнейший чин» приравнен собственно к «Повелителству», поскольку «он един над всеми содержит власть» и «сам живет собственным правом». Низшие чины, «хотя иным права подают, и повелевати могут, но именем императорским», в России это «Правительствующий Сенат и подчиненные им коллегии, и протчая». Власть церкви при этом должна быть целиком подчинена «единому Высочайшему политическому повелительству», доказательства чему являет «сам Хр[и]стос Г[оспо]дь», который «дидрахму за себе и Петра воздати повелел» и «лично и вещественно повиновения Политическому повелителству отдавал», поэтому «никому уже Хр[и]стовым примером вольности себе присвоивать не возможно, когда ж Г[оспо]дь тако сотворил, то раби весьма тако творити обязаны суть»[496].
Если «Вышнее повелительство для защиты протчиим ч[е]л[о]в[е]ком и пользы установленно есть от Бога», то носитель суверенитета имеет определенные обязанности, которые рассматриваются в части третьей – «О добродетелех и высочайшем чине Повелительства». Это самый традиционный и неоригинальный раздел, где перечислены типичные добродетели монархов – от «благочиния или побожности» до «юстиции или справедливости», причем отступление монарха от добродетелей ведет исключительно к божественным санкциям, а не к осуждению подданных. Так, царям, не желающим «справедливости имети», «не явилась бы всеистиннаго Б[о]га рука пишущая на стене, престрашные слова: мане, фекель, фарес, то есть: дни жизни твоей и ц[а]рство твое сочтено и размерено есть»[497].
Четвертая часть «О законном высочайшем Наследствии» суммирует доказательства превосходства наследственной монархии над избирательной, во многом совпадая с аргументами «Правды воли монаршей» в данном вопросе. В «Предложении четвертом» автор касается опасной темы: вступая в дискуссию с «высокими политиками»[498], он пытается доказать, что «також и жен повелительство бывает благополучно». Автор фактически создает апологию женского правления, хотя прекрасно осознает, что здесь «в терноколющий лес входим, дабы возможно оных [„политиков“] противные мнения на пространство Феатра извлещи». Противники женского правления «не с соломы сверченные, <…> но взятые из с[вя]щеннейщаго писания аргументы прекладали», основной из них – «жены возгосподствуют вами; людие мои, и которыи тебе ублажают, заблуждают» (Ис. 3:12). Противники «женского царства» этой цитатой пытались доказать, что Бог «угрожает таким начальством тому царству, котораго за прешедшие грехи ненавидит, и так дерзали: младенцы и жены, которыи наследствуют, они суть инструмент наказания народов, взведенные на пр[е]стол, которыи лутше приватные свои вещи, неже публичные дела разсудно управляют»[499]. Автор демонстрирует чудеса софистики и ловко выходит из опасной ситуации, утверждая:
Оные аргументы ни в чем нам не противны. Ибо Б[о]г рече о младенцах или женах не о таких, которыи в преизрядном разуме, но о таких, которыи совершенства еще не имеют. <…> Ибо жены, которых правом природы на высочайшем величестве Б[о]г соизволил посадить Троне, не меньше как и мужи всеми надлежащими Императорам от Б[о]га могут быти украшены добродетельми. Прилично к сему употребить слово Сенеки: никому не закрыта добродетель, всем явна, и всех к себе припущает, всех к себе призывает, не избирает богатства, ниже пола[500].
Далее он приводит многочисленные примеры знаменитых «жен» из Священного Писания и истории[501], которые венчаются закономерным утверждением: «Но не нуждно нам иностранных и заморских исторических приискивать примеров, когда видим во всепресветлейшей Августейшей Героине Г[осу]д[а]р[ы]не Императрице Елисавете Петровне живых преславных действ преславные документы; когда по благополучном возшествии на Пр[е]стол все преждние в России несогласия яко истинная законнейшая наследница, все оные неблагополучия угасила и вечно умертвила, и не токмо внутрь Отчества, но и все соседственныя брани мужественною рукою успокоила, и не токмо свое Империум миром оградила, но и иным многомощным Г[осу]д[а]рем в распространении их границ равновесия, термины и умеренность прописать соизволила»[502].
В заключительном «Увете к всероссийскому подданству» автор призывает подданных в своей «теплой молитве» желать «да всегда в безпрерывной всеавгустейшаго дому высочайшая фамилия – Отечества бл[а]гополучие, кроме злейших избраний, наследственна во веки пребудет»[503].
Таким образом, апология наследственного порядка, созданная для легитимации елизаветинского правления, отрицала вместе с «Правдой» и договорной характер происхождения власти, но вводила разделение общества и публичной власти. Причем назначенные монархом представители публичной власти, по мнению автора «Высочайшего повелителства», должны были нести ответственность перед «обществом»[504]. Традиционалистская концепция божественного происхождения власти, представленная в «Повелителстве», отказывалась от концепции естественного права и использовала новые политические понятия. Этот консервативный синтез призван был в очередной раз легитимировать политическое насилие и, отрицая любые его проявления в будущем, установить новый порядок наследования, позволяющий избежать конфликтов. Именно в принципах правильного наследования автор и видит «Отечества благополучие»[505].
Однако порядок, установленный Елизаветой, оказался довольно хрупким, и ее наследник, не вняв «увещаниям» автора «Высочайшего повелителства», на практике вновь вернулся к положениям Устава 1722 года. Хотя Петр III заявлял в своем манифесте от 25 декабря 1761 года, что вступает на «престол, ему, как, сущему наследнику по правам, преимуществам и узаконениям принадлежащий», но в присяге Петру III «подчеркивалось не его законное по крови право, а принцип завещательный: присягали Императору Петру Федоровичу и по нем „по Высочайшей его воле избираемым и определяемым наследникам“» [Зызыкин 1924: 84][506]. Таким образом, вступая на престол по наследованию, новый император возвращался к идее Устава 1722 года и «Правды воли монаршей» о назначении наследника, и эта попытка пересмотра наследственного права дорого стоила «внуку Петра Великого».
«Законы естественные» и «государственные установления»
Как известно, адресат «Высочайшего повелителства» был низложен 28 июня 1762 года своей «всеми добродетелми сияющей» супругой, и официальное оправдание ее восшествия на престол заставило вновь обратиться к теории естественного права. Пространный манифест от 6 июля 1762 года выглядел как обвинительный акт низложенному императору, выстроенный по пунктам нарушения им «естественных прав» своих подданных. Особенно примечательно то, что Петру III фактически вменялось в преступление следование букве Устава о наследии престола своего деда как противоречащего естественному праву. Именно так можно трактовать следующий пассаж:
…Презрел он и законы естественные и гражданские: ибо имея он единаго Богом дарованнаго Нам Сына, Великого Князя Павла Петровича, при самом вступлении на Всероссийский Престол, не восхотел объявить Его Наследником Престола, оставляя самовольству своему предмет, который он в погубление Нам и Сыну Нашему в сердце своем положил, а вознамерился или вовсе право ему преданное от Тетки своей испровергнуть, или Отечество в чужия руки отдать, забыв правило естественное, что никто бóльшаго права другому дать не может, как то, которое сам получил [Манифесты 1869: 218].
Екатерина обвиняет мужа и в презрении естественного права, и в том, что он нарушил принцип наследования, установленный его теткой, и в том, что он оставляет определение наследника престола «самовольству своему». Исходя из логики авторов манифеста, Петр III нарушает «законы гражданские», основанные на естественном праве, – т. е. фундаментальные законы о наследовании престола по прямой линии, установленные Екатериной I и Елизаветой Петровной. При этом Устав 1722 года не только не упоминается прямым текстом, но и фактически осуждается как проявление «самовольства», а не права.
Интересно, что Екатерина II, нарушив своим вступлением на престол прямую линию наследования, в дальнейшем пытается закрепить ее, в частности при подготовке в 1780–1790‐х годах проекта Свода государственных установлений [Омельченко 1993: 349–350; Каменский 1999: 454–456][507]. Первоначально, в раннем проекте «О узаконениях вообще» (около 1785) она устанавливает четкую линию наследования по прямой мужской линии, «дабы истребить вредную вопросы и распри о наследии Императорского Величества и установить непременное наследие в доме нашем» [Омельченко 1989]. Позже, в «Наказе Сенату» (1787) она пытается совместить завещательное право («Самодержавная и законодательная власть императорского величества назначает наследника престола» [Омельченко 1983: 48]) с принципом прямого наследования «перворожденных», ограничив круг наследников императорской семьей:
В роде императорского величества наследие по праву старшинства утверждается первородному сыну нераздельно и его законному наследнику в прямой нисходящей черты, и другому сыну не иметь никакого права, пока перворожденной и его законное наследие в живых обретается и не находится, или не подходит под статьи исклучительные.
Ближной по крови ради наследие есть сын старшей. Буде сына старшего в живых нету, то ближной по крови ради наследие есть сына старшего старейшей сын. Буде у старшего сына мужеского пола детей, ни внуков, ни правнуков мужеского покаления нету, а брат есть, то ради наследие, ближной мужеского пола есть брат. Буде нету ни единой особы мужеского пола, тогда приказывается последно умершему мужеского пола ближной по крови женского отродие, буде не подходит под исклучительных седмых статиях [Омельченко 1983: 51–52][508].
Это противоречие было, видимо, вызвано внутренним конфликтом в императорском доме. Екатерина понимала необходимость «фундаментального закона», который недвусмысленно определял бы порядок наследования, но, работая над этим законом, она была исполнена тревоги и сомнений, близких когда-то Петру I: «Не вем, ради ково тружусь, и мои труды и попеченье и горячею к пользы империи радении не будет ли тщетны, понеже вижу, что мое умоположение не могу учинить в наследственное» [Омельченко 1993: 359]. Дилемму «неизменное право» vs. «польза империи» Екатерина так и не смогла разрешить. Однако в 1788 году ее решил наследник, великий князь Павел Петрович, составивший и подписавший вместе с супругой Марией Федоровной акт о престолонаследии, узаконенный во время его коронации 5 апреля 1797 года. Здесь он в целом следовал логике матери в наследственном праве и устанавливал схожий порядок наследования, но осознанно и последовательно отвергал завещательный принцип передачи престола как противоречащий естественному праву:
…Дабы государство не было без наследников, дабы наследник был назначен всегда законом самим, дабы не было ни малейшего сомнения, кому наследовать, дабы сохранить право родов в наследствии, не нарушая права естественного, и избежать затруднений при переходе из рода в род [ПСЗРИ 1830, XXIV: 588 (№ 17909)].
Таким образом, правнук Петра Великого окончательно уничтожил принципы его Устава 1722 года, следуя логике введенного санкцией прадеда «естественного закона».
Однако еще в декабре 1761 года вопрос о наследственном праве как фундаментальном законе империи стал предметом для политической борьбы вокруг умирающей императрицы Елизаветы. Часть имперских сановников во главе с Шуваловыми пыталась убедить Елизавету Петровну передать корону через голову законного наследника его сыну Павлу Петровичу при регентстве великой княгини Екатерины Алексеевны, прекрасно знавшей об этих планах. Однако воспитатель великого князя Павла, Н. И. Панин, действуя как настоящий легалист, резко отверг эти планы. По словам Екатерины, он сказал Шуваловым: «Все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено» [Екатерина II 1907: 536].
Если верить рассказу Ж.-А. Кастера[509], основанному на французской дипломатической корреспонденции, Панин в самый день смерти императрицы добился аудиенции у великого князя Петра Федоровича и попытался убедить его в необходимости легального принятия короны. Интересно, что эта «речь Панина» в передаче Кастера чрезвычайно близка логике известных нам сочинений самого Панина:
Il est deux moyens de vous revêtir de la suprême puissance. L’un, c’est de vous faire proclamer empereur par l’armée; l’autre, de recevoir la couronne des mains du sénat. Le premier est plus prompt; le second, plus sûr <…>. Vous savez combien les révolutions ont été fréquentes dans cet empire; vous savez avec quelle facilité les troupes séduites ou mutinées ont couronné ou détrôné leurs maitres. Le moyen que je vous propose à prévenir de dangereux desseins. Le sénat vous ayant élu, se trouvera intéressé à maintenir son ouvrages; et le peuple, regardant votre personne comme plus sacrée, s’empressera toujours de la défendre [Castéra 1809: 236–237][510].
Против мнения Панина выступил князь Н. Ю. Трубецкой, заявивший, что подобное избрание не в обычаях империи и скорее напоминает Швецию или Польшу. Великий князь, дабы разрешить сомнения, отправил камергера спросить об этом свою супругу, которая ничего не знала о планах Панина и уже сочинила форму присяги, рассчитанную на гвардию, поэтому резко ответила, чтобы муж «следовал обыкновениям»[511]. Петр Федорович нарушил план Панина и был провозглашен императором не Сенатом, а гвардией[512]. Видимо, отношение Панина к этому поступку Петра III нашло отражение в его фразе из проекта манифеста об учреждении Императорского совета. Панин писал:
Кто верный и разумный сын отечества без чувствителности может себе привесть на память, в каком порядке восходил на престол бывший император Петр Третий, и не может ли сие злоключителное положение быть уподоблено тем варварским временам в которыя не токмо установленнаго правителства ниже письменных законов еще не бывало[513].
Даже Екатерину, которую трудно заподозрить в сочувствии мужу, покоробило это выражение Панина. Она подчеркнула слово «варварским» и на полях написала:
Правда, что жалеть было о том должно, но неправда то, чтоб мы потому были хуже татар и калмыков, а хотя б и были таковы, то и при том кажется мне, что употребление столь сильных слов неприлично нашей собственной славе, да и персональным интересам нашим противно такое на всю нацию и на самих предков наших указующее поношение [Соловьев 1994: 140].
Панин защищал свою формулировку в «Примечании»:
Те[м] империя или нация не постовляется хуже татар и калмык, но только уподоблен в том варварским временам тот образ, которым Петр Третий всходил на престол – не собрав Г[о]с[у]д[а]рственнаго Правительства, будто б не было в Империи никаких Уставов к Правлению Г[о]с[уд]арства, на которых и целость персоны, и самодержавная власть в своей твердости основаны быть должны[514].
Фактически он добился того, что в окончательной редакции манифеста фраза с порицанием покойного императора сохранилась; правда, оскорбительное прилагательное «варварским» было удалено[515]. Это может свидетельствовать не только о формальном осуждении беззаконного вступления на престол, но и о личной «чувствительности» Панина по поводу этого события. Когда он говорит о том, что Петр действовал так, не основываясь на «Уставах к Правлению Государства», то подразумевает и установленное «право наследования», которое нарушил Петр, не узаконив в качестве своего преемника Павла Петровича. Вероятно, это нестабильное положение его воспитанника во многом подтолкнуло «легалиста» Панина к участию в заговоре[516] и насильственном свержении законного монарха в июне 1762 года.
Именно Н. И. Панину вместе с Г. Н. Тепловым было поручено легитимировать произошедший переворот. Первый манифест о вступлении на престол Екатерины от 28 июня написан рукой Теплова – спешно и с ошибками. Второй, «обстоятельный» манифест, появившийся 6 июля 1762 года, носил программный характер, но был непосредственно связан с первым манифестом, можно говорить об их идейной преемственности. Как свидетельствовал близкий к Н. И. Панину датский посол Гакстгаузен в депеше от 19 июля 1762 года, манифест был написан камергером Г. Н. Тепловым, но «господин Панин исправил оный и придал ему окончательный вид»[517].
Для того чтобы понять смысл манифестов от 28 июня и 6 июля, нужно обратиться не только к их русскому тексту, но и к их переводам на официальный дипломатический язык эпохи. Французские тексты манифестов используют европейскую политико-правовую терминологию, и современному читателю становится яснее их суть. Итак, в манифесте от 28 июня говорится, что Российскому государству грозили разные опасности, вследствие чего подданные просили принять императрицу престол, в чем «присягу нам торжественную учинили». Здесь указаны три «опасности»: первая грозила «переменою древняго в России православия и принятием иновернаго закона», вторая вела к тому, что слава России «заключением нового мира с самым ея злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение», и, наконец, в-третьих:
…А между тем внутренние порядки, составляющие целость Нашего Отечества, совсем испровержены [Манифесты 1869: 216].
…& d’ailleurs les Constitutions intérieures, sur lesquelles le bien-être & le bonheur fondamental de notre Patrie étoient fondées, avoient été entièrement renversées[518].
То есть основными «винами» Петра III являлись нарушение естественного права его подданных на исповедание своей религии, заключение мира с врагом империи и ниспровержение государственных установлений (les Constitutions).
Эти же идеи были подробно развернуты в «обстоятельном» манифесте от 6 июля 1762 года. Здесь прямо развита идея восстановления «испроверженных» порядков. Вступая на престол, императрица, как «истинный монарх», а не своевольный деспот, приносит клятву и обещает установить фундаментальные законы и править согласно им:
…Здесь наиторжественнейше обещаем Нашим Императорским словом, узаконить такие государственные установления (les Constitutions fondamentales), по которым бы правительство любезнаго Нашего отечества в своей силе и принадлежащих границах течение свое имело так, чтоб и в потомки каждое государственное место имело свои пределы и законы к соблюдению добраго во всем порядка, и тем уповаем предохранить целость Империи и Нашей Самодержавной власти, бывшим несчастием несколько испроверженную, а прямых верноусердствующих своему отечеству вывести из уныния и оскорбления [Манифесты 1869: 222][519].
Утверждение, что самодержавная власть была «испровержена» Петром III, призвано подчеркнуть, что Екатерина II восстанавливает в России монархическую форму правления вместо деспотического режима, который ввел ее супруг. Наконец, императрица обещает здесь установить фундаментальные законы, определяющие порядок функционирования государственной системы. Клятва Екатерины очень напоминает тот пассаж «Правды воли монаршей», где монарх сам на себя берет обязательства соблюдать законы и, таким образом, устанавливает «непрямую монархию». Манифест от 6 июля 1762 года можно трактовать в терминах естественного права как своеобразный «договор», «священные обязательства», возлагаемые на себя монархом. Если принять это положение, становится яснее смысл екатерининского манифеста от 14 декабря 1766 года о созыве Уложенной комиссии, в котором снова была повторена эта торжественная клятва императрицы.
Обратим внимание, что в манифесте от 6 июля 1762 года Панин и Теплов активно использовали риторику изобличения «самовластья» и утверждали необходимость соблюдения фундаментальных законов самим монархом. Авторы манифеста обвиняют Петра Федоровича в том, что тот преступил традиции страны, посягнув на православие, «презрел он и законы естественные и гражданские» и, таким образом, перестал быть самодержавным (monarque) властителем, а стал самовластным (despote), что противоречит «установлениям» (Constitutions) империи:
…И он возмечтал о своей власти Монаршей, яко бы оная не от Бога установлена была, и не к пользе и благополучию подданных своих, но случайно к нему в руки впала для собственнаго его угождения, и для того дал самовластию своему соединиться с самовольным стремлением на все такие установления в государстве, какие только малость духа его определить могла к оскорблению народа <…> коснулся перво всего древнее Православие в народе искоренить своим самовластием <…>. [Те же, кто пытался ему напомнить о долге], едва могли избегнуть тех следствий, которыя от самовольнаго, необузданного и никакому человеческому суду неподлежащаго властителя произойти могли [Манифесты 1869: 218].
Заметим, что определение Петра III как «самовольнаго» и «никакому человеческому суду неподлежащаго властителя» прямо восходит к «Правде воли монаршей» и буквально цитирует ее текст[520], а вот добавленное сюда прилагательное «необузданный» скорее указывает на негативную трактовку этого определения. Соответственно, авторы манифеста полагали, что российский монарх не является «самовольным», поскольку связан «законами естественными и гражданскими» и договорными отношениями со своими подданными. Позже П. И. Панин, объясняя сыну низложенного монарха причины переворота, фактически даст комментарий этого положения манифеста от 6 июля 1762 года, утверждая, что благодаря Петру III
в Российской Империи издревле окоренных не только общих обычаев, ниже и из самих тех законов, которые приемлются во всех благоустроенных государствах фундаментальными законами и вернейшею твердостию держав, ни единой почти не остался в святой неприкосновенности, но все они без изъятия свержены под самовластие не только Самодержавцев, да и попраны под ноги злонамеренных людей <…>. Российские сыны не имели уже в общем государственном благосостоянии ни какого с Государями союза… [Шумигорский 1907: приложение, 20–21].
То есть самодержец сам разорвал «союз» с подданными, нарушив их естественные права, закрепленные в фундаментальных законах. Для восстановления этого «союза» необходимо «связать всех подданных с Государем неразрывным узлом утвержденных государственных фундаментальных прав и формы правления». Только это может спасти Государя от «злоключительных революций», во время которых подданные уже не отваживаются защищать своего Государя от заговорщиков, поскольку не связывают его власть с гарантией законности и соблюдением своих прав, а, наоборот, имеют «причины ожидать в новых переменах лучшаго». Только если монарх вновь установит разрушенный союз, «народ» (читай – «дворянство») будет «всегда готов защищать жизнию своею того Государя, под владением которого сохраняются во всей целости государственные фундаментальные законы и форма правления, под сению коих соблюдается общее благо, верность и безопасность каждого подданного» [Шумигорский 1907: 21][521]. На первый взгляд кажется, что братья Панины возвращаются к петровскому понятию «общего блага», но теперь оно выступает в совершенно ином смысле – не как «государственный интерес», но как права и преимущества «народа» (дворянства).
Комментируя положения манифеста от 6 июля 1762 года, К. Д. Бугров попытался доказать, что этому документу присущ «республиканский дискурс», который он противопоставляет монархическому дискурсу панинского проекта создания Императорского совета и реформы Сената. По его мнению, эти два документа находятся в плоскостях двух разных дискурсивных практик: первая имела целью осудить императора, вторая – утвердить законодательные права императрицы [Бугров 2015: 174, 183][522]. Как представляется, это неверно, поскольку проект Панина нужно рассматривать как продолжение манифеста от 6 июля, да и сам он прямо ссылается в своем тексте на обещания, данные императрицей в манифесте[523]. Манифест находится в рамках все того же монархического дискурса, его «тираноборческие» пассажи принципиально направлены на развенчание деспотизма как извращения подлинного, законного «единовластия». Фактически в манифесте утверждается, что Россия была и есть монархическое («самодержавное») государство, а Петр III пытался превратить ее в деспотию («самовластие»). Поэтому задача Екатерины – восстановить истинную монархию и укрепить ее, издав фундаментальные законы. Чуть позже Н. И. Панин, защищая собственный проект Императорского совета, раскрывает понимание «непоколебимых» законов в записке, где оспаривает замечания императрицы на свой проект учреждения Совета и реформы Сената:
…Каждой разумной с[ы]нъ отечества признать должен, что никакая великая, особливо же Российская, империя надежнее управлят[ь]ся не может, как монаршеским правлением, то есть самодержавством, но из того не следует, чтоб преемник престола мог, имея законное право, без всяких границ все нарушить, что похочет <…> [и] своего самодержавнаго предместника непоколебимо учрежденныя уставы, яко то: веру духовную, твердость и безопасность имении подданных, их разныя кондиции и состоянии, достаточно установленную их форму правител[ь]ства[524], что единственно почитается надежным ограждением престола Г[о]с[у]д[а]рева от злоключителных революцей, коих частое произшествие неизбежно, наконец, подвергает Г[о]с[у]д[а]рство бунтам, твердостию же формы правительства поставляется оное благо полисованным, как то доказател[ь]но свидетел[ь]ствуют все разныя христианския правител[ь]ства в Европе… Всякая другая тому дефиниция есть диспотизм или тирания, подвергающая погибели и Г[о]с[у]д[а]рство, и Г[о]с[у]д[а]ря[525].
Панин, так же как переводчики его эпохи, называет «самодержавством» именно монархическое правление, которое требует фундаментальных законов, как и все «благополисованные», т. е. цивилизованные, правительства. Из данного отрывка видно, чтó он подразумевает под фундаментальными законами: это не только сохранение монархического строя и православия, на которые посягал Петр III, но и зафиксированные права сословий, и неизменное сохранение «формы правительства» как «ограждение престола Государева от злоключительных революций». Собственно, такую «форму правительства» Панин и пытался разработать в проекте Императорского совета, полагая, что наличие фундаментальных законов коренным образом отличает монархию от деспотии.
Провозглашая в манифесте от 6 июля 1762 года курс на «узаконение» «государственных установлений» (les Constitutions fondamentales), императрица Екатерина II и Н. И. Панин намечали программу цельной реформы административной системы и сословного, прежде всего дворянского, законодательства. В 1762–1763 годах была создана целая группа законопроектов, исходивших от представителей «партии» Панина, которые должны были стать «непременными законами» Российской империи. Сюда следует отнести не только известный проект создания Императорского совета и реформы Сената (конец 1762 года), но и проект «Права дворянского», выработанный Комиссией о вольности дворянской уже весной 1763 года, где «твердость и безопасность» частной собственности дворян рассматривалась как основной закон империи, а также сенатский проект реформы местного управления, созданный под руководством протеже Н. И. Панина – Я. П. Шаховского, который предполагал учреждение выборных дворянских должностей для управления губерниями. Все эти проекты имели выраженный характер дворянского конституционного движения, которое должно было упрочить монархический строй установлением «законного порядка». На деле они оказались лишь частично реализованными: Екатерина, находившаяся под определенным интеллектуальным влиянием «панинской партии», хотя к 1764 году и приобрела бóльшую самостоятельность, не хотела отказываться от курса реформ, обещанных в манифесте от 6 июля 1762 года. Насильственный характер ее прихода к власти требовал не просто утверждения ее легитимности как способного и «достойного приемника дел Великого Петра»[526]. Ощущалась также необходимость системной перестройки, «испроверженное» необходимо было восстановить с помощью преобразований и узаконения «монархического порядка» à la Montesquieu. Здесь мы снова наблюдаем очередное «изобретение традиции» после акта политического насилия: реформы обосновываются через возвращение к «правильным» истокам, но несут новые идеи и принципы. Екатерина в 1764 году начинает составление «Наказа», который стал, по сути, крупнейшим политическим трактатом эпохи, суммировавшим новейшие политические и юридические идеи своего времени. Таким образом, две «чрезвычайные ситуации» в истории России XVIII века породили необходимость их секулярного рационального осмысления и представления подданным новой концепции власти.
Заключение
В Петровскую эпоху произошел ключевой переворот в политическом сознании господствующей элиты. Его следствием стало возникновение рационального объяснения политического действия, которое должно быть осмыслено теми, кто был связан с его трансляцией и кого оно непосредственно касалось. В первую очередь стала необходима легитимация действий, подразумевающих политическое насилие, поскольку они меняли status quo и приводили к «преображению» традиционного порядка. Хотя религиозная аргументация не снимается на протяжении всего имперского периода русской истории, она приобретает подсобное, второстепенное значение, равное ритуалу и риторике, даже если занимает первое место на страницах манифестов и указов. Мистическая концепция власти продолжает сохранять ореол, но отнюдь не для действующих лиц политики. Осознание представителями дворянской элиты себя как «стацких мужей», «политиков», «слуг» не только государя, но и государства ведет их к рационализации понимания власти и ее действий. Эти новые светские политические акторы начинают искать столь же светские рациональные стратегии легитимации своих действий. Во многом данный процесс оказался обусловлен не только знакомством с жизнью европейских стран, ставшим возможным благодаря образовательным поездкам представителей московского дворянства за границу, но и в связи с расширением круга их чтения за счет европейской политической литературы.
В петровское царствование начинает формироваться по-европейски образованная читающая публика. Круг этой читающей публики довольно ограничен и зачастую совпадает с теми московскими «пенсионерами», которые были отправлены на обучение за границу, и теми, кто следует установленной ими моде на чтение книг, где «начальные политицы о всякой Речи Посполитой мнят и разсуждают». Однако этот круг порождает мысли и идеи, которые не всегда совпадают с «умоначертанием» самого государя. Блестящий представитель данной «публики» – князь Д. М. Голицын, который много читает и усердно изучает европейских мыслителей. Именно из этого круга до царя доносились «роптание» и «вредное блазнословие», которые требовалось опровергнуть, но «резоны и доводы» власти необходимо было озвучить уже на новом языке, принадлежащем самим «ропотникам» и «прекословцам». Власть «присваивает» себе новый язык, ибо ничто не может заставить ее говорить по-новому, как только наличие людей, которые могут понять этот язык[527]. Причем, заметим, этот образованный слой принадлежал к старой московской элите и был социальной опорой власти, а в его консолидации был заинтересован сам царь-реформатор.
Этот новый политический дискурс также соответствовал и интересам Петра I, будучи ориентирован в том числе на европейскую публику. Одна из важных причин его возникновения – попытка создать достойный образ новой европейской державы на Западе. Об этом прямо говорит автор «Правды воли монаршей», и не случайно ее перевод на немецкий язык публикуется почти сразу после выхода трактата на русском. Возможно, однако, что главными адресатами «Правды воли монаршей» были государь и его наследники, настоящий и будущий. Правящий монарх проговаривал принципы, для того чтобы вернее оценить и рационализировать свои помыслы и планы, а будущему правителю этот текст должен был служить неизменным ориентиром, чтобы не отступить от целей, намеченных преобразователем, и верно понять его намерения. В этом смысле «Правда воли монаршей» может быть рассмотрена как политическое завещание Петра Великого, адресованное наследникам и сподвижникам.
Однако понять, как читали «Правду воли монаршей» и воспринимали ее современники и ближайшие потомки, можно, лишь обратившись к судьбе самого текста и петровского Устава о наследии престола 1722 года. Возможно, только правительство Екатерины I активно использует «Правду», переиздавая ее огромным тиражом, но уже «Тестамент» 1727 года отвергает завещательный принцип и устанавливает династический порядок наследования. Анна Иоанновна, восстанавливая Устав в 1731 году, отменяет его действие своим завещанием 1740 года, где вновь воссоздает порядок наследования престола по нисходящей прямой линии. «Дщерь Петрова» тоже не принимает идеи «рационального» выбора наследника среди «достойнейших», для нее важнее становится «право крови» и порядок наследования. Елизавета Петровна назначает наследника как «ближнего по крови» и приводит это назначение в соответствие с 8-м артикулом «Тестамента» Екатерины I. Со времени Елизаветы правительство эволюционирует в сторону изобретения новой традиции – прямого наследования, а Екатерина II в своих черновых проектах и Павел I указом 1797 года закрепляют эту идею. Не случайно Екатерина II в «Наказе Сенату», определяя порядок наследования престола, ссылается только на завещание Екатерины I и на указ Елизаветы Петровны о назначении наследника, сознательно умалчивая об Уставе 1722 года и о «Правде воли монаршей». Для нее, как и для ее образованных современников, «Правда» легитимировала «беззаконие» и произвол Устава и содержала слишком одиозные положения, к примеру право монарха отчуждать государственные земли по своей воле. Екатерина специальным пунктом отрицает саму эту возможность, так же как и «перемену» религии, хотя, если следовать логике Феофана, это тоже возможно для неограниченного монарха (пусть он и не говорит об этом прямо). Оказывается, что из правящих после Петра I монархов только его внук Петр III оказался ближе всех к принципам «Правды воли монаршей», оставляя определение наследника в своей воле и рассуждая о собственной власти в категориях «самовластного» монарха. Однако дворянская элита, продолжавшая расширять круг политического чтения и вместе с ним – свое представление о подлинном назначении «слуг Отечества», не могла уже принять устаревшей к середине XVIII века петровской концепции отношений «самовластного» монарха и подданных, при необходимости ограничив притязающего на ее возрождение монарха «удавкой»[528]. Однако это была крайность, то самое насилие, которое сама формирующаяся «публика» не принимала со стороны власти. Власть не могла постоянно находиться в «чрезвычайной ситуации» и опираться на насилие и террор, социальное согласие было необходимо для устойчивого равновесия властвующих. Прежде всего это признание требовалось от элиты, которая хотела уверенности и нуждалась в «законности». Поэтому после каждого акта «преобразования» или «революции» требовалась легитимация политического действия и того порядка, который был установлен в его результате.
Итак, становление нового политического языка власти было непосредственно связано с насильственными действиями, порывавшими с неким «нерациональным» порядком[529], и необходимостью рационального обоснования порядка устанавливаемого. Этот язык был нужен для создания единого коммуникативного поля с элитой, которая также менялась вместе с реформами. Отвергаемое языком власти не обязательно должно было быть связано со «старым порядком»: наоборот, зачастую историческая преемственность выступала как форма легитимации «новоустановленного», власть каждый раз «изобретала традицию» для восстановления связей, разорванных актом царственного насилия. Так, Петр I апеллирует в своем праве низлагать и назначать наследников к опыту предшествующих монархов Европы и Азии, поднимаясь от библейской древности к русским великим князьям. Братья Н. И. и П. И. Панины обосновывают низложение «самовластного государя» тем, что он разорвал «союз» с народом, основанный на древних фундаментальных установлениях, о которых незадолго до того узнали из трактатов Ж.-Ж. Бурламаки и Э. Ваттеля. При этом Н. И. Панин прямо заявляет императрице, что «частые перемены равно же вредителны Государству». Он говорит с горькой иронией, что «Россия нужды не имеет вне себя искать тому доказательств, у ней те уставы почти так же часто и с такою же легкостию переменялися», поэтому «она, к своему нещастию, видела не токмо почти безпрестанно престол своих Государей потрясаемым, но и на нем сидящими поляков, растриг и беглецов»[530]. Получается, что реформы, предложенные Паниным, обосновываются скорее необходимостью восстановить «ниспроверженную» традицию, чем ввести «новшество».
Сам политический дискурс власти приобретал подвижный композитный характер, сочетая различные политические понятия и концепции, восстанавливая ветхие средневековые доктрины и одновременно вводя новейшие договорные теории. Воспроизводя и увязывая друг с другом концепты разных политических языков, авторы официальных текстов использовали заимствованные понятия для защиты и обоснования очень конкретных политических задач, стоявших перед властителем в каждый конкретный момент. Показательно, как введенное Феофаном Прокоповичем понятие «Маестат», или «Величество», приобретает новые оттенки и используется для обоснования противоположных политических принципов автором «Высочайшего повелителства» в конце 1740‐х годов. «Государство» из «Правды воли монаршей» уже не совпадает с «государством» манифеста от 6 июля 1762 года, так же как «благой» и «самовластный государь» 1722 года становится в екатерининском манифесте «необузданным» тираном, а «самовластие» прямо противопоставляется своему бывшему синониму – «самодержавию». Каждый раз политическое понятие вписывается новым автором в заданный языковой и социальный контекст, меняя содержательные оттенки. На первый взгляд кажется, что связующим звеном всего правительственного дискурса в России XVIII века была теория естественного права («натуральной правды» или «закона естественного»), но если присмотреться, какие смыслы вкладываются каждый раз в ее отдельные понятия и принципы, легко обнаружить между ними существенные различия и даже противоположность. «Натуральная правда» Феофана вела его к обоснованию не подотчетного никакому человеческому праву «самовластного монарха», между тем как «закон естественный» Екатерины II не только принципиально осуждал эту трактовку, но даже обосновывал право низложения «нацией» подобного монарха.
Таким образом, обсуждение самого вопроса о правах и должностях суверена и «народа» на страницах официальных текстов вело к трансформации сознания элиты и к изменению ее политических и правовых отношений с российским «самодержавием», переживавшим, во многом благодаря этому взаимному переосмыслению социальной реальности, постепенную эволюцию в сторону «законной» монархии.
Литература
[Адрианова-Перетц 1956] – Исторический очерк и обзор фондов рукописного отдела Библиотеки Академии наук / Отв. ред. В. П. Адрианова-Перетц. Вып. 1: XVIII век. М., 1956.
[АКВ 1872] – Архив князя Воронцова: В 40 т. / Ред. П. И. Бартенев. Т. 5. М., 1872.
[Библиотека Петра I 2003] – Библиотека Петра I: Описание рукописных книг / Авт. – сост. И. Н. Лебедева. СПб., 2003.
[Бильбасов 1900] – Бильбасов В. А. История Екатерины Второй: В 2 т. Берлин, 1900.
[Брикнер 1895] – Брикнер А. Г. Россия и Дания при императрице Екатерине I // Русская мысль. 1895. № 2. С. 39–60; № 3. С. 41–56; № 7. С. 104–118; № 9. С. 24–33.
[Бугров 2015] – Бугров К. Д. Монархия и реформы: Политические взгляды Н. И. Панина. Екатеринбург, 2015.
[Бушкович 2008] – Бушкович П. Петр Великий: Борьба за власть (1671–1725) / Пер. с англ. Н. Л. Лужецкой. СПб., 2008.
[Валишевский 1911] – Валишевский К. Дочь Петра Великого. М., 1911.
[Верховской 1916] – Верховской П. В. Учреждение Духовной Коллегии и Духовный регламент: К вопросу об отношении церкви и государства в России. Т. 1: Исследование в области истории русского церковного права. Ростов-на-Дону, 1916.
[Внутренний быт 1880] – Внутренний быт Русского государства с 17‐го октября 1740 года по 25‐е ноября 1741 года, по документам, хранящимся в Московском архиве Министерства юстиции. Кн. 1. М., 1880.
[Вольперт 1975] – Вольперт Л. И. Еще о «славной шутке» госпожи де Сталь // Временник Пушкинской комиссии. 1973 / Под ред. М. П. Алексеева. Л., 1975. С. 125–126.
[Воскресенский 1945] – Воскресенский Н. А. Законодательные акты Петра I: Редакции и проекты законов, заметки, доклады, доношения, челобитья и иностранные источники. Т. 1: Акты о высших государственных установлениях / Под ред. и с предисл. Б. И. Сыромятникова. М.; Л., 1945.
[Градова, Клосс, Корецкий 1979] – Градова Б. А., Клосс Б. М., Корецкий В. И. К истории архангельской библиотеки Д. М. Голицына // Археографический ежегодник за 1978 год / Отв. ред. С. О. Шмидт. М., 1979. С. 238–253.
[Градова, Клосс, Корецкий 1981] – Градова Б. А., Клосс Б. М., Корецкий В. И. О рукописях библиотеки Д. М. Голицына в Архангельском // Археографический ежегодник за 1980 год / Отв. ред. С. О. Шмидт. М., 1981. С. 179–190.
[Гурвич 1915] – Гурвич Г. Д. «Правда воли монаршей» Феофана Прокоповича и ее западноевропейские источники. Юрьев, 1915.
[Екатерина II 1907] – Екатерина II. Записки. СПб., 1907.
[Зызыкин 1924] – Зызыкин М. Царская власть и закон о престолонаследии в России. София, 1924.
[Ингерфлом 2012] – Ингерфлом К. С. Н. Историографический миф о верности «государству» при Петре Великом: Опыт применения Begriffsgeschichte к русской истории // Эволюция понятий в свете истории русской культуры / Отв. ред. В. М. Живов и Ю. В. Кагарлицкий. М., 2012. С. 252–278.
[Каменский 1999] – Каменский А. Б. От Петра I до Павла I: Реформы в России XVIII века: (Опыт целостного анализа). М., 1999.
[Канторович 2014] – Канторович Э. Х. Два тела короля: Исследование по средневековой политической теологии / Пер. с англ. М. А. Бойцова и А. Ю. Серегиной. М., 2014.
[Кислова 2007] – Кислова Е. И. «Слово на день рождения Петра Федоровича» Симона Тодорского // Acta Philologica. 2007. № 1. С. 308–335.
[Кислова 2011] – Кислова Е. И. «Божие особое благословение» Симона Тодорского 1745 г. – проповедь на бракосочетание Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны // Ломоносовский сборник / Сост. Д. П. Ивинский и Е. И. Кислова. М., 2011. С. 133–182.
[Кислова 2014] – Кислова Е. И. Мать в эпоху дочери: Екатерина I в церковных панегириках времен Елизаветы Петровны // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Серия 3: Филология. 2014. № 3 (38). С. 36–50.
[Курукин 2003] – Курукин И. В. Эпоха «дворских бурь»: Очерки политической истории послепетровской России, 1725–1762 гг. Рязань, 2003.
[Курукин, Плотников 2010] – Курукин И. В., Плотников А. Б. 19 января – 25 февраля 1730 года: События, люди, документы. М., 2010.
[Лентин 1999] – Лентин Э. Авторство «Правды воли монаршей»: Феофан Прокопович, Афанасий Кондоиди, Петр I // XVIII век. Вып. 21 / Отв. ред. Н. Д. Кочеткова. СПб., 1999. С. 33–39.
[Лимонов 1989] – Россия XVIII в. глазами иностранцев / Под ред. Ю. А. Лимонова. Л., 1989.
[Манифесты 1869] – Манифесты по поводу восшествия на престол императрицы Екатерины II // Осмнадцатый век: Исторический сборник, издаваемый Петром Бартеневым. Кн. 4. М., 1869. С. 217–224.
[Миллер 2016] – Миллер А. И. Нация, или Могущество мифа. СПб., 2016.
[Морозов 1880] – Морозов П. О. Феофан Прокопович как писатель: Очерк из истории русской литературы в эпоху преобразования. СПб., 1880.
[Омельченко 1983] – Омельченко О. А. К проблеме правовых форм российского абсолютизма второй половины XVIII века // Проблемы истории абсолютизма / Отв. ред. К. И. Батыр. М., 1983. С. 43–62.
[Омельченко 1989] – Омельченко О. А. Идея конституционного закона и «всеобщей законности» в правовой политике «просвещенного абсолютизма» в России: Неизвестный проект Екатерины II «О узаконениях вообще» // Проблемы политической и правовой идеологии / Отв. ред. З. М. Черниловский и И. А. Исаев. М., 1989. С. 82–108.
[Омельченко 1993] – Омельченко О. А. «Законная монархия» Екатерины II: Просвещенный абсолютизм в России. М., 1993.
[Пекарский 1862] – Пекарский П. П. Наука и литература в России при Петре Великом: В 2 т. Т. 2: Описание славяно-русских книг и типографий 1698–1725 годов. СПб., 1862.
[Погосян 2005] – Погосян Е. Князь Владимир в русской официальной культуре начала правления Елизаветы Петровны // Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение: Новая серия. Вып. V / Ред. Л. Киселева. Тарту, 2005. С. 11–36.
[Польской 2010] – Польской С. В. Неизвестная записка Н. И. Панина и «Примечания» на проект Императорского совета (1762–1763 гг.) // Известия Самарского научного центра РАН. 2010. Т. 12 (38). № 6. С. 173–182.
[Польской 2012] – Польской С. В. Конституция и фундаментальные законы в русском политическом дискурсе XVIII века // «Понятия о России»: К исторической семантике имперского периода: В 2 т. / Науч. ред. А. И. Миллер, Д. Сдвижков и И. Ширле. Т. 1. М., 2012. С. 94–150.
[Попов 1859] – Попов Н. Придворные проповеди в царствование Елизаветы Петровны // Летопись русской литературы и древности. Т. 2. М., 1859. С. 1–33.
[ПСЗРИ 1830] – Полное собрание законов Российской империи. I / [Сост. под руководством М. М. Сперанского]. Т. 1–45. СПб., 1830.
[Сафонов 2001] – Сафонов М. М. Завещание Екатерины II. СПб., 2001.
[СбРИО 1871] – Сборник Русского исторического общества. Т. 7: Бумаги Императрицы Екатерины II, хранящиеся в Государственном архиве Министерства иностранных дел. Ч. 1 / Сост. П. П. Пекарский. СПб., 1871.
[СбРИО 1888] – Сборник Русского исторического общества. Т. 64: Донесения французских посланников и поверенных в делах при русском дворе. Ч. 6: Донесения французского полномочного министра при русском дворе Кампредона и агента Маньяна за 1725–1727 гг. СПб., 1888.
[СбРИО 1891] – Сборник Русского исторического общества. Т. 75: Донесения французских посланников и поверенных в делах при русском дворе. Ч. 7: Донесения французского поверенного по делам при русском дворе за 1727–1730 г. СПб., 1891.
[Скиннер 2002] – Скиннер Кв. The State / Пер. с англ. Д. Федотенко // Понятие государства в четырех языках / Под ред. О. Хархордина. СПб.; М., 2002. С. 12–74.
[Словарь русского языка 1979] – Словарь русского языка XI–XVII вв. Вып. 6: Зипун – Иянуарий. М., 1979.
[Соловьев 1994] – Соловьев С. М. Сочинения: В 18 кн. / Отв. ред. И. Д. Ковальченко. Кн. 13: История России с древнейших времен, т. 25–26 / Коммент. С. М. Каштанова. М., 1994.
[Правда воли монаршей 1722] – [Феофан Прокопович.] Правда воли монаршей. Б.м., 1722.
[Фуко 2011] – Фуко М. Безопасность, территория, население: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году / Пер. с франц. Н. В. Суслова, А. В. Шестакова и В. Ю. Быстрова. СПб., 2011.
[Хархордин 2002] – Хархордин О. Что такое «государство»? Русский термин в европейском контексте / Авториз. пер. с англ. Д. Калугина // Понятие государства в четырех языках / Под ред. О. Хархордина. СПб.; М., 2002. С. 152–217.
[Храповицкий 1874] – Дневник А. В. Храповицкого с 18 января 1782 г. по 17 сентября 1793 г.: По подлинной его рукописи, с биографической статьей и объяснительным указателем Н. Барсукова. СПб., 1874.
[Шумигорский 1907] – Шумигорский Е. С. Император Павел I: Жизнь и царствование. СПб., 1907.
[Элиас 2002] – Элиас Н. Придворное общество: Исследование по социологии короля и придворной аристократии / Пер. с нем. А. П. Кухтенкова, К. А. Левинсона, А. М. Перлова, Е. А. Прудниковой и А. К. Судакова. М., 2002.
[Allgemeines Gelehrten-Lexicon 1751] – Allgemeines Gelehrten-Lexicon. 4. Theil: S – Z. Leipzig, 1751.
[Beaulac 2004] – Beaulac S. The Power of Language in the Making of International Law: The Word Sovereignty in Bodin and Vattel and the Myth of Westphalia. Leiden, 2004.
[Bloomsbury Dictionary 2016] – The Bloomsbury Dictionary of Eighteenth-Century German Philosophers / Ed. by H. F. Klemme and M. Kuehn. London, 2016.
[Briefe 1988] – Briefe der Herzogin Elisabeth Charlotte von Orléans aus den Jahren 1676 bis 1722 / Hrsg. von W. L. Holland. Bd. 3: 1716–1718. Hildesheim; Zürich, 1988.
[Burlamaqui 1754] – [Burlamaqui J. J.] Principes du droit politique. Vol. 2. Genève, 1754.
[Bushkovitch 2004] – Bushkovitch P. Peter the Great: The Struggle for Power, 1671–1725. Cambridge, 2004.
[Bushkovitch 2012] – Bushkovitch P. Political Ideology in the Reign of Peter I: Feofan Prokopovich, Succession to the Throne and the West // DHI Moskau: Vorträge zum 18. und 19. Jahrhundert. 2012. № 11 (www.perspectivia.net/content/publikationen/vortraege-moskau/bushkovitch_ideology (accessed: 04.05.2018)).
[Castéra 1809] – Castéra J. Histoire de Catherine II, Impératrice de Russie. T. 1. Paris, 1809.
[Consett 1729] – Consett Th. The Present State and Regulations of the Church of Russia. London, 1729.
[Correspondance 1857] – Correspondance complète de madame duchesse d’Orléans, né princesse palatine, mère du régent. Т. 2. Paris, 1857.
[Cracraft 1981] – Cracraft J. Did Feofan Prokopovich Really Write Pravda voli monarshei? // Slavic Review. 1981. Vol. 40. № 2. P. 173–193.
[Das Recht der Monarchen 1724] – [Theophan Prokopowitsch.] Das Recht der Monarchen, in willkühriger Bestellung der Reichs-Folge. <…> Und aus der russischen Sprache getreulich ins Teutsch übersetzt. Berlin, 1724.
[Erren 2016] – Erren L. Feofan Prokopovich’s Pravda voli monarshei as Fundamental Law of the Russian Empire // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2016. Vol. 17. № 2. P. 333–360.
[Friedeburg 2003] – Friedeburg R. von. Natural Jurisprudence, Arguments from History and Constitutional Struggle in the Early Enlightenment: The Case of Gottlied Samuel Treuer’s Polemic Against Absolutism in 1719 // Early Modern Natural Law Theories: Contexts and Strategies in the Early Enlightenment / Ed. by T. J. Hochstrasser and P. Schröder. Dordrecht, 2003. P. 141–164.
[Gorbatov 2006] – Gorbatov I. Catherine the Great and the French Philosophers of the Enlightenment. Bethesda, 2006.
[Gryphius 1663] – Gryphius A. Carolus Stuardus, Trauerspiele // Andreae Gryphii Freuden– und Trauer-Spiele auch Oden und Sonnette. Leipzig, 1663.
[Guiomar 1990] – Guiomar J.-Y. La Nation entre l’histoire et la raison. Paris, 1990.
[Hans 1958] – Hans N. François Pierre Pictet, Secretary to Catherine II // The Slavonic and East European Review. 1958. Vol. 36. № 87. P. 481–491.
[Hildermeier 2013] – Hildermeier M. Geschichte Russlands: Vom Mittelalter bis zur Oktoberrevolution. München, 2013.
[Journal 1859] – Journal du marquis de Dangeau. T. 17: 1717–1719. Paris, 1859.
[Kislova 2014] – Kislova E. I. Sermons and Sermonizing in 18th-Century Russia: At Court and Beyond // Slověne = Словѣне: International Journal of Slavic Studies. 2014. Vol. 3. № 2. P. 175–193.
[Lentin 1996] – Lentin A. Peter the Great: His Law on the Imperial Succession in Russia, 1722: The Official Commentary. Oxford, 1996.
[Madariaga 1984] – Madariaga I. de. Portrait of an Eighteenth-Century Russian Statesman: Prince Dmitry Mykhaylovich Golitsyn // The Slavonic and East European Review. 1984. Vol. 62. № 1. P. 36–60.
[Mercure 1718] – Mercure historique et politique concernant l’état présent de l’Europe, ce qui se passe dans toutes les Cours, l’intérêt des Princes, leurs brigues, et généralement tout ce qu’il y a de curieux pour le mois d’Aout 1718, le tout accompagné de Réflexions politiques sur chaque Etat. La Haye, MDCCXVIII [1718].
[Mercure 1727] – Mercure historique et politique concernant l’état présent de l’Europe, ce qui se passe dans toutes les Cours, l’intérêt des Princes, leurs brigues, et généralement tout ce qu’il y a de curieux pour le mois de Juin 1727, le tout accompagné de Réflexions politiques sur chaque Etat. La Haye, MDCCXXVII [1727].
[Pufendorf, Treuer 1717] – [Pufendorf S. von, Treuer G. S.] De officio hominis et civis iuxta legem naturalem. Lib. 2. Lipsia, 1717.
[Rech 2013] – Rech W. Enemies of Mankind: Vattel’s Theory of Collective Security. Leiden; Boston, 2013.
[Richter 2015] – Richter S. Instruments to Ensure the Dynasty in Russia under Peter I and Ekaterina I: Co-Regency and the Role of German Testaments // Проблемы социальной истории и культуры Средних веков и раннего Нового времени. 2015. № 12. С. 308–335.
[Robinet 1783] – Robinet J.-B.-R. Dictionnaire universel des sciences morale, économique, politique et diplomatique; ou, Bibliothèque de l’homme-d’état et du citoyen. Т. 28. Londres, 1783.
[Rulhière 1797] – [Rulhière C.-C.] Histoire ou Anecdotes sur La Revolution de Russie; en l’anne 1762. Paris, 1797.
[Slimani 2004] – Slimani A. La modernité du concept de nation au XVIIIe siècle (1715–1789): Apports des thèses parlementaires et des idées politiques du temps. Aix-en-Provence, 2004.
[Toyoda 2011] – Toyoda Т. Theory and Politics of the Law of Nations: Political Bias in International Law Discourse of Seven German Court Councillors in the Seventeenth and Eighteenth Centuries. Leiden, 2011.
[Treuer 1711] – [Treuer G. S.] Apologia pro Joanne Basilide II Magno Duce Moscoviae tyrannidis vulgo falsoque insimulato. Vienna, 1711.
[Treuer 1718] – [Treuer G. S.] Untersuchung nach dem Recht der Natur, wie weit ein Fürst Macht habe, seinen erstgebohrnen Printzen von der Nachfolge in der Regierung auszuschliessen. Wolffenbüttel, 1718.
[Treuer, Schröder 1719] – [Treuer G. S., Schröder W. F. von.] Disquisitio Politica vom absoluten Fürstenrecht: Mit näthigen Anmerkungen versehen welche desselben gefährliche Irrtümer deutlich entdecken und solches praeterdice Recht gründlich untersuchen. Leipzig; Wolffenbüttel, 1719.
[Treuer 1720] – [Treuer G. S.] Einleitung Zur Moscovitischen Historie: Von der Zeit an, da Moscou aus vielen kleinen Staaten zu einem Grossen Reiche gediehen / Biß auf den Stolbovischen Frieden Mit Schweden Anno 1617. Dessen Instrument beygefüget ist; Mit unpartheyischer Feder aus denen bewährtesten Scribenten gezogen. Leipzig; Wolffenbüttel; Helmstädt, 1720.
[Vattel 1758] – Vattel Е. de. Droit des gens; ou, Principes de la loi naturelle appliqués à la conduite et aux affaires des nations et des souverains. T. 1. Londres, 1758.
[Voltaire’s Correspondence 1959] – Voltaire’s Correspondence: In 107 vols. / Ed. by Th. Besterman. Vol. 49: June – August 1762. Genève, 1959.