— А тебя что, успокаивать народ поставили? — набросился на железнодорожника один из тех, кто молча слушал. — Да и ты, чернявый! Ты не из тех, кто мутит воду? Гляди-ка…
Стало тихо. В голосе того, кто вмешался последним, было нечто не допускающее возражений. Слышался только грохот колес, завывание вьюги и шипение дырявой трубы в головной части — от нее в вагон шел горячий пар. Даже храп прекратился. Только астматичный ребенок стонал. Приближалась остановка. Железнодорожник поднял свой замызганный чемоданчик, зажег фонарь и спрыгнул на ходу. По той торопливости, с какой он собрал свои вещи, а теперь лениво шагал по пустому перрону, стало ясно, что он внезапно принял решение сойти на этом полустанке. Повсюду вертелись сыщики, и самой малости было достаточно, чтобы ты не ночевал дома.
Тогда и он взял свою сумку и перешел в другой вагон.
Было около пяти утра, когда за мостом через Яломицу, в долине Рэзвазилор ему удалось остановить грузовик, который вез трубы. Шофер, рыжий верзила, с лапищами в огромных дырявых рукавицах, откуда выбивались вымазанные машинным маслом клочки шерсти, коротко сказал ему:
— Ну, бродяга, а петь умеешь?
— Конечно, кум, пою, танцую на проволоке, читаю стихи. Могу погадать тебе на картах, в один присест съем свинью и выучу твою тещу танцевать чарльстон… Двое суток могу анекдоты рассказывать… Слыхал про кошку, вентилятор и вдову-сироту с малярной кистью?..
— Ладно, садись… И чтоб не умолкал ни на минуту, не то высажу тебя на середине дороги… Ну, паршивка, ну, потаскуха, трогай… Буксуешь, зараза, хочешь, чтоб меня снова турнули в землекопы?.. Я выехал с вечера, вернее, должен был выехать вчера ночью, но было у меня дельце… Если к шести не буду в Моренах у старой вышки, то я погорел, хозяева выкинут меня вон, знаешь, как это теперь? И тебя никто не возьмет, будь ты хоть со звездой во лбу… Понимаешь, три ночи подряд не спал! И если засну сейчас за баранкой, то мы оба сломаем себе шеи… Ну все, пошла зараза!..
— Что же ты делал, почему не выехал вовремя?
— Гм! Что делал? А ты по какому делу здесь?
— Нужда гонит! Хоть какую работенку на промыслах хочу найти…
— Прете вы сюда, ребята, лезете все на нефть, как мухи на мед… Будто здесь калачи на деревьях растут, молочные реки в кисельных берегах… Работы нету, браток, нету… Вот уже четыре года прошло с двадцать девятого, когда кризис был, и нам, так сказать, живется все лучше и лучше… Если так будет продолжаться, на одной мамалыге придется сидеть, кошелки плести, деревянные ложки резать. Иссякла нефть в Буштенарах, а буровая в Стеле, которая коптила небо целых три года, высосала всю нефть из земли, в дым ее превратила. Ищут, все ищут, да неизвестно, чего найдут!.. Ты сам-то откуда?
— Из Гаешт, — соврал он.
— Работал уже на нефтеразработках?
— Лет пять, как этим делом занимаюсь.
— Сапой или перышком? Ты ж слабак, где тебе на буровых управиться!.. Бумажки небось перекладываешь?
— Нет, я на нефтеперегонном заводе.
— Ага!.. Значит… Может, ты сам там был?..
— Когда?
— На днях… Был в Плоештах?
— Нет, вот уж год, как в тех местах не был. Выставили меня при первой возможности: дескать, слабак, как ты сказал, я легко из сил выбиваюсь. И в армию меня не взяли: плоскостопие и ростом не вышел… Сидел я дома посиживал, да невтерпеж стало… Говорят, в Плоештах были убитые и что фабрики жгли…
— Черта с два! А я где был? У меня двоюродный брат на «Орионе»… Затеял он большую свадьбу, с подарками, весь завод пришел. Все улицы заполнили. Как узнал, что за праздник они празднуют, — сломалась моя телега на дороге…
— Ты хочешь сказать, что и машины бастовали?
Шофер засмеялся. Потом сразу вдруг умолк и с подозрением на него покосился. Остановил машину, открыл дверцу и выскочил из кабины. Пошел за кузов, пнул ногой шины. Постоял у заднего колеса, сняв рукавицу, повозился под полою куртки и, постояв с минуту спиною к машине, передернул плечами от холода. Потом протер переднее стекло рукавицей, залез в кабину и с силой прихлопнул за собой дверцу.
— «Застудился, вот и бегаю! — объяснил он, запуская мотор. — Часа не могу выдержать, хоть режь! Старый грех! Когда был мальцом, что ни ночь видел во сне Александра Македонского на белом коне, подъезжал он и спрашивал: «Ну, лапонька, ты пописал?» «Нет, ваша милость», — отвечал я ему. «Ну, так давай вместе!» — говорил он мне. И прямо в постель… Слышишь? Эй ты, слышишь меня? Погляди-ка на него, я беру его, чтобы не скучать, развлекаю бородатыми анекдотами, а он у меня в кабине спальню себе устроил! Эй ты, бродяга! Проснись, подъезжаем…
Он очнулся растерянный, не понимая, где находится. Услышав вновь собачий лай у самой вышки, осознал, что все это время не думал ни о чем другом, кроме Пумы. И теперь видит ее словно наяву, словно она здесь на вышке и пристально глядит на него из темноты фосфоресцирующими глазами. Он окаменел. Из бездны, сквозь завывание вьюги, под шорох снопов кукурузы, на него жадно уставились глаза какого-то зверя.
«Волки, — догадался он, — учуяли человечину!» И кровь ударяет в его холодеющее сердце, заставляя его бешено биться. У него есть перочинный нож, с лезвием величиной с палец, он будет защищаться, как ни смехотворна сама эта мысль. Он шарит по карманам куртки, отыскивает ножик, но его скрюченные от холода пальцы отказываются вытащить лезвие. Ему хочется завыть, закричать, отпугнуть зверя, но из горла, сдавленного ужасом, вырывается лишь глухой протяжный стон, переходящий в тихий хрип. Нет, эти горящие огненные глаза не могут быть волчьими. Будь это волчьи глаза, они бы не медлили… Волк кинулся бы и задрал бы его, как ягненка. Скорей, это та собака, что бродила поблизости и наконец решилась подойти к человеку… Но тогда — кто лает там, справа? Он швыряет сумку, но странные зеленые глаза, не шелохнувшись, продолжают пристально глядеть на него. Он осторожно приближается, протягивает руку, словно собирается схватить их и сжать в кулаке. Потом вдруг бьет по ним изо всей силы. От досок летит труха, тронутая гнилостным свечением… Он чуть не расплакался. Его душит стыд при мысли, что придется объяснить, почему он забился под навес заброшенной буровой и провел там безвылазно всю ночь… Но тут же подумал, что все это пустяки, главное — выдержать, не уснуть и невредимым выбраться отсюда.
А сон тихонько подкрадывается к нему пуховыми, свинцовыми шагами, обволакивает его сладкой дремотой.
…Он опять в полицейском застенке, вторую ночь он вместе с Пумой. Собака словно взбесилась, а у него нет сил даже веки приподнять. Он просит пощады, умоляет ее, точно она человек и способна понять его страдания, его жалобы. Но тщетно.
Укротитель приказал, чтобы в подвале была тишина, «пациент» должен в тиши предаваться «размышлениям» под бдительным присмотром Пумы. И действительно — в подвале полная тишина. Лишь порою раздается короткий отрывистый лай, и начинается глухая возня, ползанье, рычание. Человек и собака с ненавистью следят друг за другом, готовые броситься и рвать друг друга на куски. Пума вся напряглась, вот-вот прыгнет, не спускает с него горящих глаз. А он обессилел, изнемог, он поворачивается спиной, прислоняется к стене локтем и кладет голову на согнутую руку. Но, задремывая, он все же на десятую долю секунды упреждает бросок Пумы, резко оборачивается и истошно орет, глядя на нее в упор с испепеляющей, смертельной ненавистью. Но так не может продолжаться до бесконечности. Зверь не знает сна, а человек должен спать. Движения замедляются, голос слабеет, ноги обмякают, голова тяжело опускается на грудь, он уже не в силах разомкнуть глаз.
— Эй ты, что, оглох, братец? Черт знает что такое! Я уже третий раз останавливаю машину, а ты все храпишь. Ну и соня! Взял я тебя на свою голову! Да еще эта пакостная погода, вьюга, как в Сибири, в двух шагах ничего не видно!.. Ну, хватит, лизни вот снежка с рукавицы, я с окна наскреб… Вот ты какой… Я все говорил тебе про сон, а ты вошел во вкус, так, что ли?
— Прости, но я уже неделю не высыпаюсь…
— Может, и ты со свадьбы?..
— Побывал.
— На той же?
— На ней.
— Ты же говорил, что целый год не был в Плоештах. Я вроде тебя там не видал!
— Хорошо, что здесь меня видишь. Архипа знаешь? Живет по улице Ренаштерей, бурильщик, работает на «Стяуа»… — Он заметил, что шофер вздрогнул, но продолжал, не отрываясь, смотреть на дорогу. Потом шофер обернул к нему багровое, заросшее щетиной лицо, в полутьме кабины глаза его сверкнули, как у кошки:
— Никакого Архипа не знаю! Был у нас один Архип в армии, лейтенант, редкая скотина, гроза полка… Так он сдох под Мэрешештами с пулей в затылке…
Вдали мигали огни нефтяной вышки. Снежинки летели, словно мошкара на свет фар, и падали на ветровое стекло грузовика. Шофер заурчал, как медведь, песенку, повторяя: «Кто полюбит и разлюбит, пусть того господь погубит…»
У перекрестка кто-то замахал фонарем, приказывая им остановиться. Шофер сбавил скорость и, пригнувшись, пытался разглядеть, кто преградил им дорогу.
— Пахнет облавой. У тебя есть документы, парень?
— Да как сказать…
— Отвечай, есть или нет, время не терпит…
— Нету.
— Так мне и надо, идиоту. Выскочишь?
— Могу.
— Поздно, увидят. Прикуси язык и замри!
Высунув голову из окна кабины, шофер закричал:
— В сторону! Валяй в сторону! Я не могу остановить машину, — и катил прямо на человека с фонарем.
Сержант полиции вскочил на подножку машины. Стоявший посреди дороги жандарм едва успел отпрыгнуть.
— Ты чего не тормозишь? Слепой, что ли?
— У меня застыл аккумулятор, нет тока, я потом с места не тронусь! Хочешь, чтоб я тут у вас остался?
— Попадешь в кутузку, там и застрянешь!
— Не шутите, господин Мустяца, вы же сто лет меня знаете.