Кенар и вьюга — страница 23 из 44

— Не давай собаке есть или, лучше, сам сожри ее харч, ведь ей подсыпают что-то такое, что сон отбивает. Потому и не спит зверюга и тебе спать не дает и нам в этом сыром, вонючем погребе.

— А ты кто?

— Тот, кто носит тебе жратву, но, если настучишь на меня, я тебя измордую, забью тебе между ног осиновый кол, так, что ни в жизнь не вытащишь, понял? Хватит с меня трех ночей лая этой сучки, и ежели ты никак не желаешь сказать то, чего от тебя хотят, то давай хоть поспим часок-другой по-людски, иначе сойдем с ума, взбесимся, полезем на стены и прикончим вас обоих, лишь бы стало наконец тихо!

— Оставь, у меня другой метод…

— Какой?

— Увидишь. А теперь иди… Мы поспим… Поспим!..

Пума из полутьмы камеры глядит на него глазами-гнилушками, скалит желтые клыки, свернувшись клубком, как турчанка-одалиска, на соломенной подстилке. А он теперь следит за ней так же, как она следила за ним. Он ждет, когда она забудется, задремлет. И тогда он кидается вперед, бьет по стене жестяной кастрюлей или бросает в нее твердую, словно камень, подушку, и сучка вскакивает как ужаленная и рычит с перепугу. Добрика гоняется за ней по камере, преследует ее беспощадно и неотступно, как дикий зверь. Сучка глядит на него неподвижными мутными глазами, ощерив пасть, показывая свои сине-багровые десны, полосатое, как змеиный живот, нёбо. И по мере того как убывают силы, его желание сломить эту зверюгу становится все тверже и злее. Он отчаянно борется с одуряющим сном, который упрямо давит ему на веки, притупляет движения, туманит мысли, парализует волю.

Открыв дверь, дрессировщик видит, что он все еще на ногах, и с недоумением глядит на него:

— Сударь мой, либо ты — феномен, либо я кретин. Либо ты весьма и весьма поде зрительный феномен, либо я последний в мире кретин, обманувшийся в своих расчетах. Либо, что уже совершенно невероятно, эта подлая тварь позабыла многолетние мои уроки и заслуживает лишь пули в затылок. Но это исключено, хоть мне и кажется, что она, идиотка, какая-то сонная. Я оставлю ее с тобой еще на одну ночь, и если завтра увижу опять, что ты ржешь, как дурак, при последнем издыхании, то все равно тебе придется обливаться слезами от жалости к себе, потому что я приведу сюда ее сестренку Цумпи, она совсем свеженькая! Она ведет себя, как строптивая девушка, я еще не использовал ее в деле, пора не пришла, поэтому ей и разрешаются всякие выходки. Почему бы тебе не образумиться? Ты ведь знаешь, что в конце концов все будет по-моему! Послушай, друг, тебе уже ясно — меня не переупрямишь. Эта ночь будет для тебя решающей. Я уже отправил одного прямиком в сумасшедший дом после такой ночки, он до сих пор считает себя жестянкой, мотается по двору и гремит, а как увидит собаку, тут же начинает копать яму, лезет в нее и засыпает себя землей. Неужели ты, болван несчастный, хочешь этого, неужели хочешь таким же стать, олух царя небесного? Отвечай!

— Не хочу…

— Значит, не хочешь? Вот мы и начинаем приближаться к взаимопониманию. А спать тебе хочется?

— Хочется.

— Сколько?

— Много! Трое суток… Неделю… Целый месяц!

— А скажи, дает она тебе спать?

— Нет! Кидается! Чистый дьявол!

— А ты что делаешь?

— Стою. Жду. Должна же и она когда-нибудь заснуть.

— Никогда, сударь мой. Никогда. Знаешь, сколько она уже не спит? Девять лет!.. А наш год, если хочешь знать, равен семи собачьим годам… Другими словами, она не спит уже шестьдесят три года! Представляешь себе, что это значит?

— Вы шутите?!

— Ни капельки. Иначе зачем бы я оставлял ее с тобой? Смог бы ты столько времени пробыть без сна?

— Если собака может, то мне сам бог велел…

— К черту! Мы поговорим с тобой завтра, когда я приведу к тебе Цумпи и оставлю вас вместе, — войте втроем! Зря ты растягиваешь это удовольствие, сказал бы сразу, о чем спрашивают, и никакой нервотрепки! Ну ничего, завтра расколешься!

2 февраля 1933 г., 21 ч. 05 м.

…Завтра… завтра… Существует ли вообще какое-нибудь «завтра»? Как далек день с этим названием! И как трудно иногда дождаться его!

Давно наступила ночь, может быть, давно наступило «завтра», он не может сообразить и знает только, что застыл там, где ему было велено ждать, и что никто еще не пришел. Ему следовало бы встать и уйти, у него еще хватило бы сил, но это означало бы сдаться, покориться, дезертировать…

И ему кажется, что он действительно встал и отправился в городок, где домики дымят трубами, кажется, он побежал по заснеженному полю и, обессилев, упал, и его нашла та толстуха из корчмы, а с ней Искариот, и понесли его в корчму. А там гудит печь, выбрасывая сквозь решетку яркие искры, его растирают снегом, и он слышит наяву голос мадам Янку, что по-старушечьи жалобно причитает над ним:

— Ох, господи боже мой, да он же застыл, как камень!.. Гляньте-ка на него! Бедняжка…

— А в обед я его обслуживал… Эй, дяденька!.. Узнаешь?

— Я пришел… с дороги… Вьюга… Дайте хоть немного согреться… Умоляю вас…

— Матерь божья! Господи! — восклицает толстуха, по-хозяйски принимаясь за дело. Она засучила рукава капота, потребовала еще снега, горячего спирта, не переставая молоть языком, как мельница. — Вот как просто может пропасть человек, так два года назад ушел Костаке, сын соседки Станы и не вернулся, да ты принеси еще снега, чего пялишься на меня? Он ушел ночью по дороге в Добрешты или еще куда, и говорили, что его растерзали волки… Да ты клади снег сюда, поближе. Ну и снег! Не мог набрать в чистом месте? А потом нашли его в целости спустя неделю, когда началась оттепель, — он залез в дупло и там замерз… Не очень-то он был щедрым клиентом, а все же я о нем пожалела… Василе, подай ту веревку, не видишь, что ли, стою с вытянутой рукой? И по каким таким делам, сынок, ты пускаешься в дорогу в такую пору?

Щеки, нос, уши, затылок, руки Добрики покраснели, как пламя, и кровь побежала, заструилась по жилам. Только ноги не гнутся, стали бесчувственные, словно деревяшки. Пухленькая женщина прижимается к нему, прикасается к его лицу мягкими грудями, жаркими и большими, как подушки. Он чувствует: она шарит у него по карманам, но нет сил сказать хоть слово, он стыдливо улыбается, скорее рот сводит улыбкой, а толстуха наклоняется через него, чтобы зачерпнуть снега, и трет его задубелое тело горячими руками. Мало-помалу он возвращается к жизни. Веснушчатый вертится вокруг них поодаль, не зная, чем еще помочь толстухе, которая без конца делает ему замечания, вытирая потный лоб платком, а рука у нее белая, сдобная, как батон пшеничного хлеба.

— Ну, говори, добрый человек, кто ты и чего здесь ищешь, ведь умри ты, упаси бог, на дороге, никто и не знал бы, кого надо хоронить, ведь у тебя ветер свистит в карманах, при тебе нет никаких документов, никаких бумаг и кто же, грехи мои тяжкие, впустит тебя в свой дом в такую непогодь… Ну, давай теперь растирай сам себе ноги, а ты беги и принеси еще снега… Да не суйся к огню, не то все кости сведет от боли. Грейся полегоньку. Хочешь еще? Дай ему рюмочку, чтобы голос вернулся, я прошла огонь, воду и медные трубы, на мне грехов уйма, много у меня и покойников, добрыми делами поминать их надо. К тому же ты вроде человек порядочный, я же сказала: горячую водку, а не эту!..

— Я ищу Архипа! — выдавил он из себя, как во сне.

— Уж не этого ли! — ткнула толстуха пальцем в полутьму корчмы.

В корчме полно народа, тут и танцовщицы из «Баядерки», и жандарм, что приказал ему ждать на вышке, но теперь он в штатском, тут и водитель грузовика, и однорукий, и жена Силе в новеньких туфлях, и железнодорожник с фонарем, и женщина с ребенком из того вагона… У всех на груди свадебные банты, играет музыка, а девушки так странно танцуют, словно плывут, и он глядит на всех, и сердце полно радости…

Мадам Янку принесла ему новую рубаху, снежно-белую, и говорит, чтоб надел ее, потому что женится, и он надевает ее, ощущая в тонком полотне еще не остывший жар от утюга. Шофер спрашивает, жуя и обжигаясь печеной картошкой:

— А теперь что будем делать, братцы, раз мы взяли власть?

— Тебя назначат заведующим всеми гаражами, — отвечает ему Кенар, — и прикалывает ему на грудь свадебный бант, как орден.

— А я? — спрашивает мясник.

— Ты? Будешь начальником скотобоен. Или директором колбасной фабрики. Согласен? — и прикалывает ему свадебный бант.

— Дяденька, а я кем стану? — спрашивает Искариот.

— Ты, голубок? Поэтом будешь, большим поэтом, сочинителем книг.

А мадам Янку заливается, смеется до слез.

— Фабрика с одним мотором, бублик, дырка есть в котором…

А шофер запевает:

Лист зеленый, лист бурьяна,

Вышла замуж наша Ляна,

Вышла замуж, нас бросает,

Сердце в пепел нам сжигает…

Внезапно настает тишина, словно корчма опустела, а у Искариота лицо светлеет, как у ангела, и он, глядя в окно, говорит:

— Гляньте-ка, весна пришла!

И в самом деле, перед корчмой расцветают абрикосовые деревья, улица куда-то исчезает, вдали виднеется море. Волны накатываются на золотистый пляж, и он узнает жену Архипа в подвенечном платье, она выступает застенчиво, огромные глаза ее полны пугливой радости — она идет прямо к дверям корчмы, где он ее ждет.

2 февраля, 21 ч. 05 м.

Вьюга хохочет, разметая снег, топает копытами по железным кровлям, ревет, как бешеный бык, хрипит, как заколотый кабан. Никогда еще вихрь не хлестал с таким остервенением, с таким оглушительным режущим свистом, как у пилы. Белые смерчи разрывают сплетенные ветви деревьев, снежные бараны вышибают ворота, ломают заборы, катят курятники кубарем, валят столбы. Ледяная круговерть застилает глаза, вьюга то воет, то взрывается дробной пальбой, лес трещит всеми суставами, кладбище с покосившимися крестами целиком утонуло в сугробах.

Снопы кукурузных стеблей тоже засыпаны снегом, и сухие листья больше не звенят на ветру. Лишь в одном углу, где бр