— Поищи Модрогана… Он тоже не верит, — резко ответил Шумер, с видимым отвращением выслушав характеристику, данную покойному круглым доцентом.
Он сел в машину, захлопнул дверцу и отъехал. Надежда, что вне университетских стен его перестанет тошнить, не оправдалась — к горлу подкатывало все настойчивее. Он опустил стекло и высунулся, подставив лицо встречному току весеннего воздуха. Машину он вел кое-как и, свернув на Академическую, едва не сбил старушку, которая рассеянно плелась через дорогу, как будто сама искала смерти. Ему никак не удавалось избавиться от одной мучительной мысли, гвоздем засевшей в мозгу, сорвавшей ему лекцию. Он вовремя спохватился, еще чуть-чуть — и впал бы, вроде Роберта Уолсера, в бред, накрутил бы вместо цитат бог знает чего. И так чуть было не проговорился Модрогану: «Не может быть. Я же его на днях видел. Кажется, в воскресенье… И потом, он был мне… И потом, он был мне должен сто лей». Его бросило в краску. Он не замечал за собой ни мелочности, ни скупости. Но подсознание работало, и посреди рефлексий Уолсера разматывался клубок их последней с Ботяну встречи.
— Мне нужна одна вещь, которую я могу купить только на твои деньги… — ехидно сказал Ботяну.
— Пожалуйста, если это доставит тебе удовольствие, — ответил Ионеску, вынимая портмоне.
— Доставит… Уверен… И тебе тоже, возможно.
— Сколько тумана! А яснее — женщина?
Ботяну улыбнулся.
— Когда узнаешь, поймешь, что яснее я не мог. Для меня самый любопытный тип — это тот художник, помнишь, мизантроп, рядящийся в оптимиста, который всю свою жизнь отказывался от почетных званий, наград и премий, так что государству, которому он оказывал услуги, иногда, правда, медвежьи, в конце концов не оставалось ничего иного, как отблагодарить его национальным трауром. Но только это на него уже не произвело впечатления. — Ботяну принужденно засмеялся. — О деньгах не беспокойся. Я буду пунктуален.
— Да брось ты с этими деньгами, вот заладил!
— А как же… Ты ведь меня знаешь… В долгу оставаться я не люблю.
— Сотни тебе хватит?
— Думаю, да.
— Смотри, а то пожалуйста…
— Нет, благодарю… И когда у тебя выдастся свободная минутка, когда в интимной обстановке у тебя будет свидание с самим собой, если такое еще бывает, так вот, тогда вспомни наш сегодняшний разговор.
— Ладно…
— Только не спеши. Все приобретает истинный смысл лишь с течением времени… Прощай…
— Что за новости? До свидания.
— Действительно, формула допотопная… Но я все же повторяю: прощай!
Они расстались, как встретились, на улице, где-то у Малого театра.
И вот теперь, направляясь домой в своей машине, Ионеску заметил, что его занесло в те места, где они гуляли с Ботяну, — обычно он ездил другой дорогой. Остановив машину, он смерил взглядом улицу в оба конца. Вот сейчас Ботяну покажется из-за угла, с хитрой улыбкой на губах или даже хохоча, как после удачной шутки. Он ждал, но улица была пуста. Следовало бы уехать отсюда, но машина не слушалась. Он вылез из нее и сделал несколько шагов. Тротуар показался ему мягким, резиновым, заглушавшим шаги, как будто он ступал босыми ногами. Солнце палило с белесого безоблачного неба, дома и деревья стояли немые, застывшие. Где-то здесь должен быть магазин зеркал. Он вдруг понял, что ищет его, озираясь по сторонам. И тут заметил странную вещь: он отбрасывал на асфальт две тени, подлиннее и покороче, словно две часовые стрелки. Он подумал, что кто-то идет за ним следом. Нет, никого, только зеркала сверкнули в витрине, преломляя солнечный свет, удваивая тени. Сзади тихо подкатила черная машина, из ее окон торчали две толстые белые свечи. Букеты, прикрепленные к свечам, загораживали сидящих внутри. Поравнявшись с Ионеску, машина стала, задняя дверца на секунду приотворилась, и бледная, словно восковая, рука втянула, слегка даже надорвав, подол прищемленного дверцей свадебного платья. Горящая свеча наклонилась, и на пепельный асфальт пролилась и зазмеилась к водостоку тягучая струйка воска. Машина бесшумно отъехала, Ионеску так и не увидел лица невесты, только белая вуаль затрепетала в окне, а на тротуаре осталось расплываться пятно крови. Нет, это кровавое половодье заката плеснуло на спину восковой змеи. Он хотел уйти, но не мог отвести глаз от игры солнца на матовой глади воска. Пожалуй, впервые он постигал глубинный смысл «Мягких часов» Сальвадора Дали, воплощения иллюзорности времени: на фоне условного пейзажа разбросаны аморфные циферблаты часов, стекающие к водостокам по пустым тротуарам. Тягостный, обволакивающий морок без начала и конца. Он не дождался, пока загустеет воск, накапавший со свечи, и ковырнул его ногой, измазав кончик ботинка в белесом маслянистом желе.
— Дорогой мой, — зазвучал в ушах голос Ботяну, невозмутимый, усталый, — ты в своем творчестве всегда был расщеплен надвое. Потому-то тебе и не удалось ничего создать после той юношеской вспышки, которой ты всех поразил. Извини за резкость, но у меня нет выбора. Со временем твой дар выродился в трюкачество ярмарочного мазилы, который выставляет на публику всегда одну и ту же сенсационную картину, так ловко намалеванную, что когда посмотришь справа, на ней — благочестивейший Иоанн Златоуст, а посмотришь слева — Сатана. Ты молодец! Я так не могу и потому ухожу. Дай мне сотню…
Сотню он дал. На этом самом месте, где сейчас застывает пролившийся из свечи воск. Но они расстались не сразу, а бродили еще часа два и успели сказать друг другу больше, чем за тридцать без малого лет приятельских отношений. Дав ему денег — а отдавал долги Ботяну всегда аккуратно, — Ионеску воспользовался случаем и прочитал ему по старой памяти мораль, причем увлекся и, не скупясь на примеры, подробно расписал, что именно следовало бы предпринять неудачнику Ботяну, дабы состояться как творческая личность.
Только теперь Шумер понял, сколько снисходительности проявил Ботяну, приняв нотацию, как бесплатное приложение к одолженной сотне. А потом пошел домой и покончил счеты с жизнью. Глупо, бессмысленно, непостижимо, но факт.
Едва Ионеску вернулся домой, позвонил Модроган, и на вопрос, видел ли он покойного, разразился длинной речью:
— Жуткое зрелище, поверь мне, лучше получить пятьдесят ударов по пяткам, чем один раз увидеть лицо вроде этого. Он смеется, подлец, нагло смеется, как будто подложил нам свинью и доволен. На Ботяну не похож ни капли, я даже подумал, не подменили ли нам труп, но если приглядеться, узнать можно, всегда был кощей кощеем, а теперь толстый, как бочка, раз в жизни выглядит по-человечески, и то после смерти, и хохочет тебе прямо в физиономию, как будто удачно сострил, он это нарочно все устроил, помяни мое слово, лучше на него не глядеть, во сне приснится, морда такая довольная, как будто ему все в жизни удавалось… И знаешь, ведь без всяких видимых причин… Если бы он ничего не оставил — ну, свидетельств своего намерения, — можно было бы подумать, что это просто нелепая случайность.
— Значит, он что-то оставил?
— А, ты, наверное, думаешь, какое-нибудь объяснение, записку? Нет, мелодрама не в его вкусе, то есть была не в его. Нашли только аптечный чек на девяносто восемь лей, за два тюбика люминала, и на столике у кровати две баранки по восемьдесят бань штука, одна даже надкушенная… А в блокноте единственная запись: «Шумеру — сотня», — и дата, и больше ничего, абсолютно ничего, то есть кроме еще одной даты, сегодняшней, идиотизм, как будто он на сегодня что-то планировал — и сдача, сорок бань… В сумме, представляешь себе, люминал и баранки — ровно сто лей. Я, признаться, не хотел бы теперь оказаться в твоей шкуре — одно сознание, что это на мои денежки он купил себе яду…
Ионеску-Симерия не полез за словом в карман, его острого языка недаром боялись, и цинично отрезал, что готов оказать подобную же услугу и Модрогану, за ним дело не станет. А потом бросил трубку и выдернул телефонный шнур из розетки.
В квартире было душно, хотя утром он нарочно не поднял шторы, чтобы ее не нагрело солнце. Он прошел в мастерскую, теперь служившую гостиной, где он сохранил богемную обстановку своей молодости, где годами стояли начатые скульптуры — его невоплощенные замыслы — и где ему нравилось подчас принимать ту или иную восторженную студентку, — раздвинул занавески огромного, как витрина, окна и открыл фрамугу. Дурнота не только не отпускала, но делалась невыносимой. Он поискал в холодильнике виски — спиртное у него всегда водилось, даже тогда, когда исчезало из продажи и приходилось прибегать к услугам кельнеров «Капши», получавших кое-что по спецзаказам из-за границы, — налил полный стакан, бросив туда и несколько кубиков льда, залпом выпил. Ему сразу же полегчало. Он налил еще стакан и отставил его на круглый, обитый медью столик, купленный у одного турка. Опасаясь нежелательных визитов — как она его умоляла сегодня, эта Анна-Мария, — он пошел к двери и отключил звонок. Снял пиджак, повесил его на спинку стула, ослабил галстук и расстегнул ворот рубашки. Выходя из прихожей, он мельком взглянул в зеркало у входной двери и испуганно остановился. Смуглое, даже зимой как будто загорелое лицо теперь было мертвенно-бледным, даже чуть синюшным. Он оттянул рукой кожу на щеках, разглядывая круги под глазами. В пятьдесят лет у него сохранились отличные зубы, матовая и гладкая кожа — складки у рта, как печать зрелости, только подчеркивали определенность черт. Овал лица не утратил тонкости, а серебряные нити в густых, темно-каштановых волосах лишь оттеняли его моложавость. Голубые глаза, по-юношески ясные и живые, пугали своим пронзительным и пытливым взглядом — взглядом захватчика. Ибо как только он обнаружил в себе тайный дар ловца душ, тотчас же появилась и потребность пускать этот дар в ход, и со временем это вошло в характер.
Но теперь его уверенное, тщательной чеканки лицо выдавало усталость и тревогу. Весть о смерти Ботяну прогремела как гром среди ясного неба, но не меньше поразила его и собственная реакция — идиотская мысль про сто лей. Он яростно отвергал возможность подобной мелочности, она унижала его и была будто навязана со стороны — ему, который всегда отдавал себе отчет во всех своих действиях.